Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
лькольмова, пытаясь поймать
его блуждающий по приборам и по записям взгляд. Потом повернулся к сестрам:
- Я попрошу всех отсюда уйти.
Они остались вдвоем над трупом Чепцова. Зильберанский протянул
Малькольмову "Кент". Они закурили.
- Кто этот человек? - спросил Зильберанский.
- Не понимаю, как это он отвалился, - бормотал Малькольмов. - Он должен
был остаться в живых. Я его спасал. Все системы работали исправно, и мы все
сделали по правилам.
- Кто этот человек? - Зильберанский обошел вокруг стола и положил руки
на плечи старому другу. - Отвечай, не бегай глазами! Я почти уже догадался.
Не темни, Генка! Ты столько раз описывал мне это лицо. Это он? Твое
назойливое воспоминание?
Тот магаданский чекист?
- Садист! Сталинист! Кобло животное! - вырвалось у Малькольмова, и он
затрясся с искаженным мокрым лицом. - Почему я не смог его спасти?
- Ты хотел ему отомстить, - тихо сказал Зильберанский.
- Пощечиной, может быть! Насмешкой! Презрением! - продолжал кричать
Малькольмов. - Но не отбирать жизнь! Не нужна мне его темная жизнь! Мне
нужно было его обязательно спасти!
- Любой другой врач на твоем месте спас бы его. - Зильберанский
задумчиво поблескивал глазами сквозь табачный дым.
Малькольмов затягивался так, словно сосал кислород.
- Любой другой? - говорил он между затяжками. - У любого другого есть
такой. Тебе не кажется? У тебя нет?
- Ну, хватит, к черту, курить! - крикнул Зильберанский, распахнул окно
и тряхнул Малькольмова.- Успокойся! Садись!
Слушай меня внимательно. Ты, старый средневековый обскурант, алхимик и
шарлатан, я попытаюсь говорить с тобой на твоем языке. У этого трупа ослабли
жилы, связывающие душу с телом. Из него вытекло нечто важное для души. Душа
отошла, быть может, она испугалась мести...
- На что похожа его душа? - спросил Малькольмов. - На нетопыря?
- Вряд ли на нетопыря, - задумчиво сказал Зильберанский. - Не на медузу
ли? Впрочем, это не важно. Если ты хочешь его спасти, если это все-таки тебе
необходимо, то подумай, милый Аполлинарьич, что нужно для этого сделать?
Малькольмов уже все понял. Он влез головой под кран и сквозь воду,
текущую по лицу, спросил:
- А ты бы это сделал на моем месте?
- Никогда,- последовал твердый ответ.- Я бы сделал только то, что
полагается по инструкции. Я атеист.
- Просто у тебя в жизни не было такого.
- Может быть, и потому. Однако ты понял, что я имею в виду?
- Понял.
Он имел в виду малькольмовскую Лимфу-Д, ту самую, что сам назвал
недавно "струящейся душой". Ту ампулу, что здесь была неподалеку, в подвале
института, в малькольмовской лаборатории, в темнице сейфа.
Там она ждет меня, думал Малькольмов, ждет очередного взрыва, ждет
творческого возрождения. А я ее жду везде, где бы я ни был за эти годы, во
всех сточных ямах, на всех склонах и виражах, и Машка моя ждет ее, таскаясь
по чужим постелям в чужих городах, и дети мои ее ждут, те ребята, что еще не
видели своего отца и ничего не слышали о нем... и, между прочим, ждет ее все
просвещенное человечество.
- Ты уверен, Зильбер? - спросил Малькольмов, постукивая мокрыми зубами.
Теперь уже друг его, процветающий, могущественный, уверенный в себе
Зильберанский, юлил глазами.
- Знаешь, катись в ... - пробормотал он. - Ищи своих католических
патеров и с ними решай такие проблемы. Я не патер.
- Ну хорошо, - сказал Малькольмов, - тогда я о другом тебя спрошу. Ты
уверен, что Лимфа-Д ему, этому, - он кивнул на каменное тело, - поможет?
Зильберанский открыл еще одно окно и там застыл спиной к Малькольмову.
Спустя минуту пожал плечами.
Малькольмов вышел из процедурной, процокал по звонкому кафельку
большого коридора, улыбнулся своей бригаде - вы чего, ребята? идите,
отдыхайте! - спустился по лестнице в вестибюль, встретил знакомую докторшу,
похожую на Марину Влади, попросил у нее три копейки для автомата
газированной воды, напился грушевым напитком, прошаркал из вестибюля в
подвал, открыл ключом свою каморку, вздохнул - ой, пылища! - открыл сейф,
достал ампулу и тем же путем вернулся обратно, похлопав в вестибюле по боку
автомата - трудись, старик!
Зильберанский сидел на окне, покуривал, и профиль его был благороден на
фоне ночной московской пыли.
"Ты еще подумаешь, Генка, что я тебе советую избавиться от Лимфы-Д из
каких-то низких сальеристских побуждений", - думал он.
"Рехнулся, Зильбер? Как я могу такое предположить? - подумал
Малькольмов. - Кому же мне верить тогда?"
Зильберанский слез с подоконника и помог Малькольмову наладить систему
с капельницей. Сквозь каменную кожу Малькольмов еле отыскал иглой
проволочный жгут вены. Так или иначе, он ввел иглу, открыл кран на
капельнице, отошел от трупа и отыскал себе стул поближе к стеклянному шкафу
с инструментами и материалами.
Когда первый вздох слетел с губ Чепцова и полезла вверх первая стрелка,
стрелка артериального давления, Малькольмов открыл шкафчик, достал оттуда
круглую бутыль, открутил притирающуюся пробочку и стал глотать прозрачное
содержимое.
- Ты что пьешь? - спросил Зильберанский.
- Спиртягу, - сказал Малькольмов, отдуваясь. - Чистый,
неразбавленный... Ух, пробирает!
Три пальца в Кларку вложил Радий Аполлинарневич Хвастищев и там их
сгибал. Другой рукой он сжимал ее груди, то левую, то правую, или нежно
подергивал за соски. Радий Аполлинариевич лежал на спине, имея в головах
Кларку, а в ногах Тамарку. Последняя занималась непарным органом Радия
Аполлинариевича, мурчала и постанывала.
Правая стопа Радия Аполлинариевича тем временем играла в Тамаркиной
промежности. Особая роль в игре, конечно, досталась большому пальцу стопы
скульптора.
"Премилая получилась форма, но композиционно не очень стройная, - думал
скульптор. - Какой-то в этом есть дилетантизм".
Он быстро все перегруппировал. Центром композиции оказалась Тамарка. Он
вошел в нее сзади, лег животом на ее изогнутую, как лук Артемиды, спину и
снизу обхватил ладонями опустившиеся груди. Кларка же, визжа от ревности,
залепила всей своей нижней частью лицо Тамарки, а палец свой указательный
вонзила в кормовой просвет Радия Аполлинариевича. По движениям Тамаркиной
головы скульптор понял, что девушки тоже соединились.
"Вот это старый добрый шедевр, - подумал он, кося глазом в зеркало. -
Банально, но прекрасно! Эллада, мать родная!"
- Девочки, утверждаем! - крикнул он, и форма пришла в начальное мерное,
полное поэтической взрывной силы, движение.
Радий Аполлинариевич из-за любовной сытости работал хоть и сильно, но
несколько механически. Все чаще он ловил себя на том, что эти тройные игры,
начатые, безусловно, из-за его развращенности и артистического свинства,
устраивает он теперь не столько даже для себя, сколько для девочек.
Они, все трое, так уже прекрасно понимали друг друга, что малейшее
движение даже где-нибудь на периферии сейчас же пронизывало током всю форму,
а момент истины всегда приходил ко всем одновременно, и тогда, еще в самом
начале спазматической внесекундной радости уже возникала тоска перед
разлукой, перед распадом, и долго-долго еще форма шевелилась, изнывала от
нежности, от благодарности, и все они покрывали горячие еще части-формы
летучими поцелуями и шептали:
- Радик, Радик, солнышко мое...
- Кларчик, зайчик мои, Кларчик...
- Тамарочка, козочка моя, Тамарочка...
-Ах, Радик-Радик, Кларчик, Тамарчик...
Радий Аполлинариевич гладит взволнованные, еще тяжело дышащие головки,
копошащиеся на его богатырской груди, и испытывает к ним чуть ли не
отеческие чувства.
. Забавно получилось, но вот именно этот "ужасный разврат"
хранит теперь их душевный покой: и Кларка, самаркандская блядища,
прекратила свои бесконечные случки с цветными студентами в общежитии МГУ и
учится "на хорошо и отлично", и Тамарка, нежная дочь Днепра, завязала с
постыдной службой в валютном баре, меньше употребляет алкоголя и не
подкладывается под жалких шведских купчиков для добывания их никчемных, но
очень нужных органам секретов, и Радий успокоился - любовь к двум дешевочкам
совпала с нынешней попыткой возрождения.
Теперь уж не надо было ему рыскать в слепых лихорадочных поисках по
всем помойкам Москвы. Наконец-то маститый художник нашел свой сексуальный
идеал. Иногда он даже думал, что в двух юных сучках воплотился для него и
романтический образ женщины, в поисках которого ранее столько было совершено
мерзких глупостей!
Страшно вспомнить! Вот, например, сравнительно недавно Хвастищев был
снят отделением внутренних войск с водосточной трубы высотного здания
Министерства путей сообщения. Что его туда занесло? Цепь гнусных
приключений, поиски золотоволосой Алисы Фокусовой, которая мелькнула однажды
тревожным полднем за рулем своего "Фольксвагена" и озарила сумеречные мозги
застрявшего у светофора на площади Восстания Хвастищева, - вот она, моя
мечта!
Весь день тогда колобродил, искал "координаты", хотел ваять,
увековечить в бронзе остренькое личико и ниспадающие волосы, худенькое
плечико- линия богини Изиды... Молчание, ночь, женщина, бегущая у подножия
каменного тридцатиэтажного истукана, мгновенный поворот, вспышка лица,
исчезновение за дубовой дверью великой эпохи... подрался с плейбоем
армяшкоитальяшкой, что оскорблял Изиду намеками на половой контакт...
плюнул в ухо швейцару, который не пускал в клуб, где, конечно, сидела
она, "дыша духами и туманами"... был бит тремя подлейшими сыскными
псами-официантами бара "Лабиринт"... и наконец- ночь, молчание, каменный
истукан, памятник культа личности, и на десятом этаже светящиеся окна,
конечно, там она, там бал, прием, утонченная нервная обстановка, сейчас он
появится в окне, "таинственный в ночи"... оказалось- МПС, и в окнах горюет
совсем иное существо, министр транспорта Бещев.
Теперь все это позади, все прежние очарования, включая Алису, жену
лауреата и любовницу всей московской сволочи. Теперь и любовь, и похоть у
него под крышей, два таких близких существа, сучки, котята... Он больше не
пьет, он трудится, зарабатывает деньги, он не распутник, а глава семьи, он
спокойно и мудро думает о творчестве, как и подобает большим мастерам, даже
раза два в неделю подходит к мраморному боку своего любимого детища -
динозавра "Смирение", бьет по нему резцом, а девки в эти минуты затихают,
как мышки, понимают- Искусство!
Их постель, вернее, ложе, помещалась в маленькой комнатке под самым
потолком мастерской, и сейчас, покуривая и похлопывая подружек по влажным
ягодицам, он мог видеть в маленькое окошечко освещенное с улицы неоновым
фонарем простое рязанское лицо динозавра. Надо бы еще немного закруглить
носогубные складки, а то вот при таком освещении появляется сардоническая
мина, а это недопустимо: никакой сардоники, травоядное простое существо!
Зазвонил телефон. Кларка сняла трубку.
- Радия Аполлинариевича? Нет-нет, пожалуйста! Да, он работал, но сейчас
уже, к сожалению, не работает. - Она потянула властелина за непарный орган.
- Тебя, Радичек!
В трубке слышался знакомый или незнакомый, но, во всяком случае, "свой"
голос. По первому же звуку Хвастищев понял - кто-то из "своих".
- Радий, простите, мы с вами незнакомы, но у нас много общих друзей.
Говорит Пантелей Пантелей, писатель.
- Позвольте, Пантелей, разве мы с вами незнакомы? Мне кажется, что ты
был, старик, у меня в мастерской.
- Возможно. Не помню. Я сейчас в завязке и со всеми знакомлюсь заново.
- Похожая ситуация. Хочешь заехать?
- Спасибо, обязательно заеду, давно собираюсь, но сейчас я вам звоню по
другому поводу.
"Вот тип, я его на "ты", а он меня на "вы", не подпускает", - подумал
Хвастищев.
- У вас есть транзистор? Найдите Би-би-си, передают нечто важное для
вас. Я потом вам перезвоню. - Пантелей дал отбой.
Хвастищев в последние годы не слушал иностранных радиостанций, не видел
в этом никакой нужды: никто там за кордоном не мог ему сообщить ничего
нового о его собственной стране, а что касается арабских шейхов, то пусть
они заебутся со своим керосином! Он даже и не знал, где у них валяется
приемник, однако не успел положить трубку, как услышал, что Кларка уже
включила радио и бойко шарит по волне.
- Ну и слух у тебя, татарчонок. - Он пощекотал Кларке пупок.
- Профессиональный, - усмехнулась в темноте Тамарка.
Хвастищев не успел осознать и эту реплику, как ему показалось, что на
живот наступила мраморная стопа динозавра. Перехватило дыхание. Совсем
близко, прямо под ухом зазвучал голос его друга, Игореши Серебро:
- ...что вам сказать? Конечно, это всегда было моим тайным мучением.
Они ошельмовали меня. Оказалось, что вся моя жизнь, и творческая и личная,
зависит от их благорасположения...
- Значит ли это, Игорь Евстигнеевич, что вы в течение двенадцати лет
являлись тайным сотрудником? - Голос английского интервьюера звучал, как
голос врача-психиатра.
- Понимаете ли, они никогда не называли меня своим сотрудником, а,
напротив, всегда подчеркивали, что я - свободный художник, что они ценят мой
талант и уважают мой патриотизм, но... что уж там... надо называть вещи
своими именами...
Да, я двенадцать лет был секретным сотрудником. Если человек однажды
струсит и даст подпись, они уже его не выпустят. Двенадцать лет! Я больше не
мог этого терпеть!
- Вы хотите сказать, что ваше решение остаться на Западе вызвано этой
причиной?
- Это лишь одна из причин, но, может быть, самая главная.
- В чем заключалось ваше сотрудничество?
- Они хотели иметь информацию о настроениях моих товарищей и вообще
творческой интеллигенции.
- И вы давали эту информацию?
- Я старался не повредить порядочным людям. Чаще всего мне удавалось
это сделать, но иногда они вели звукозапись наших бесед.
- Игорь Евстигнеевич, мы договорились, что вы можете отвечать не на все
мои вопросы.
- Нет, я отвечу на все. Я хочу сбросить с себя всю грязь!
- Благой порыв. Ну что ж... Вы знали, когда велась звукозапись?
- Нет... да... иногда я догадывался...
- Понятно. Скажите, господин Серебро, почему вы именно сейчас попросили
политического убежища? Ведь вы много раз и раньше бывали на Западе, не так
ли?
- Жизнь в нашей стране становилась все более удушливой после
политических процессов, после оккупации Чехословакии и возрождения духа
сталинизма. Мой идеал демократического социализма был полностью разрушен.
Все наше движение шестидесятых годов погибло, новая волна превратилась в
лужу.
- Вы причисляете и себя к этому движению?
- Мистер Айзенштук, вы меня удивляете! Я был одним из лидеров new
russian wave!
- Подонок! Какой подонок! - вскричала Тамарка.
- Радик, он и на тебя стучал! - ахнула Кларка.
- Молчать, идиотки! - рявкнул Хвастищев.
Где-то в эфире, уже не очень далеко, прогревалась глушилка.
Неподалеку колотилась песенка Чака Берри "Johnny be good".
- А ты сама, татарка шашлычная! - завопила вдруг и зарыдала Тамарка. -
Я знаю, к кому ты ходишь на Кузнецкий мост!
- Ах ты, сука! - завизжала Кларка и вцепилась в волосы своей сестричке.
- Я никогда про Радика ничего плохого не сказала, а, наоборот, говорю, что
он в душе коммунист! Ах ты, шахна валютная, младший лейтенант!
- Я никогда, никогда! - рыдала Тамарка.
- Я никогда, никогда! - истерически всхлипывала Кларка.
Сквозь глушилку и Чака Берри вновь отчетливо прорезался голос лидера
новой русской волны:
- ...В последнее время они были недовольны мной. Я понял, что никогда
не вырвусь на Запад, если чего-нибудь не придумаю.
Они интересовались моим другом Радием Хвастищевым, известным
скульптором-сюрреалистом. Я отправился к нему и захватил бутылку виски в
полной уверенности, что получится полнейший абсурд. Хвастищев совершенно не
занят политикой, это творческий импульсивный тип, а пьяные его речи, по сути
дела, просто бред. Получилось не совсем так, но я написал нарочито абсурдную
докладную, что Хвастищев- религиозный мракобес, держит связь с иезуитской
разведкой Ватикана и затягивает в клерикальные сети писателя Пантелея,
математика Куницера, врача Малькольмова и даже джазового музыканта Саблера.
Я специально выбрал самых случайных людей из моих знакомых, чтобы получилась
вполне абсурдная компания. Хвастищев никого из них ни разу в глаза не видел.
- И вам поверили?
- Сомневаюсь. Однако усердие было оплачено - меня выпустили в Англию.
Теперь я свободен!
- Не дорогая ли цена за свободу, господин Серебро? Ведь у вашего друга
- как вы сказали, Хвостова? - могут быть неприятности.
-О нет! Теперь, когда я обо всем рассказал по радио! Теперь ведь я уже,
что называется, "предатель родины"... мне уже веры нет...
После некоторой паузы прохладный голос известного комментатора Абрама
Гавриловича Айзенштука с оттенком брезгливости вопросил:
- Ну-с, и каковы же ваши планы, господин Серебро?
- Отбросить все! - вскричал Игореша с прежним вдохновением своим. -
Все, что принес, - сжечь! Даже имя! Я буду новым человеком! Мне нужны только
камень и резец! Я буду делать чистые отвлеченные формы! Никакой политики,
никакой литературы, никакой философии! Я хочу влиться в клуб свободных
художников Запада!
- Вам будет трудно, - проскрипел на прощание Абрам Гаврилович.
Началась "краткая сводка важнейших новостей дня". Тут только завыла во
всю силу полоумная глушилка, захлестнула и вояжи Киссинджера, и заявление
Реза Пехлеви, и торговые сделки Патоличева, то есть то, что могла бы
спокойно и не глушить.
Хвастищев отполз в угол своего огромного ложа и первым делом почему-то
натянул трусы. На другом конце лежбища визжали и колотили друг друга его
любимые.
- Перестаньте, девочки, - поморщился он. - Чего распсиховались?
Подумаешь, большое дело, что и Кларку завербовали.
Такая в мире сложилась серьезная ситуация. Если уж даже Игорек
двенадцать лет был стукачом, то красивым блядям, видно, на роду написано.
Смирение, проституточки мои, учитесь смирению у нашего динозавра.
Девки затихли и уселись, поджав ноги и глядя на своего набоба. Глаза их
поблескивали в темноте. Выла глушилка.
Когда мы с ним были в Ясной Поляне? Посмотри, Хвастище, говорил он, вот
могила Льва Николаевича. Слева белый лес, а справа- черный, а наверху
переплелись белые и черные ветви.
Естественная церковь! Мне не хватает вон там наверху в том углу
маленького портрета Иоганна Себастиана Баха, выложенного цветным стеклом,
как в лейпцигском соборе святого Фомы. Ты любишь эти огромные куски
толстовской прозы, лежащие вне драматургии? Они похожи на музыку Баха.
Толстой был бы отличным скульптором в своей блузе и с этой своей бородой,
ей-ей, не хуже Коненкова! У него были крепкие руки скульптора, вкус к дереву
и металлу. В России не было великих скульпторов. Если бы Толстой стал
скульптором, он все равно остался бы Толстым.
Жаль, что он не стал скульптором, друг Хвастище!
Когда мы были с ним в Ясной Поляне? Наверное, тринадцать лет назад,
когда он еще "не давал информации". Впрочем, нет - одиннадцать лет назад.
Тогда он уже был стукачом.
Когда мы с