Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
орода по баскетболу, то он удалился в свой угол, за ширму, сел на койку и
открыл учебник литературы академика Тимофеева.
Не видя букв, он держал перед собой книгу и думал о событиях последних
дней: о позоре с брюками и о разбитой губе, о ремне полковника Гулия, об
одеколоне "Русалка", о храме якута Перфиши, об алтаре, о распятии... Кто Его
распял?! Почему Он Сын Божий? Как Он воскрес? Почему к Нему обращаются
униженные люди? Кто я и к кому мне обращаться? Откуда я пришел в этот мир и
куда уйду? Я чувствовал близость ужаснейшего порога, за которым -
пронзительный страх непонимания, мучительное сознание своей малости,
ничтожности, никчемности в невероятном мире солнц и планет. От мыслей этих
можно было избавиться, лишь только сильно тряхнув головой.
Стучал молоток. Дребезжали стекла. Флейта где-то в отдалении
тоненько-тоненько выводила мелодию "Шотландской песни"
Бетховена. Потом наступила тишина. Толя понял, что в комнате никого
нет, и приступил к приготовлениям.
Частично годился электропровод. Он и пошел в дело. Толя нарастил его
поясом маминого халата, полотенцем и вдруг нашел за батареей целый моток
бельевой веревки. Ура! Теперь обойдусь без ухищрений! Отличная эта веревка
без труда выдержит мои шестьдесят пять! Теперь главное - снять с крюка
лампу. Все надо сделать быстро, ловко, деловито, пока не пришли мама и тетя
Варя.
Толя погасил свет, залез на стол, кухонным ножом перерезал шнур и
осторожно опустил тяжелый розовый абажур с бахромой.
Зачем портить вещи? Когда тело снимут, лампой можно будет снова
пользоваться.
За окном круто и дико вздымалась Волчья сопка, закрывая собой три
четверти неба. Оставшегося неба, однако, хватало на то, чтобы освещать
комнату сильным ночным светом. Все предметы бросали резкие тени, и тень
петли на стене была до смешного четкой. Неужели луна нынче такая сильная?
Тень головы пролезла в теневое кольцо бельевой веревки. Заскрипела
дверь, и на пороге возникла фигура Мартина. Он стоял, молча вглядываясь в
торжественно сияющий мрак комнаты, а за его спиной в желтом дымном чаду
кишела омерзительная коридорная суета барака: кто-то проносился с жаревом,
кто-то с варевом, кто с помоями, кто со шваброй, и совсем близко стояла
соседская женщина Полина. Она стояла в странной позе, то ли спиной, то ли
боком, во всяком случае, ею были выпячены вперед до судороги желанные груди
и оттопырен до позора желанный зад.
- Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик, перед
лицом своих товарищей торжественно клянусь, - торопливо забормотал Толя,
боясь, что сейчас все сорвется, еще миг - и будет поздно.
- Пойдем со мной. Толя, - тихо сказал Мартин.
- За сопку? - догадался мальчик.
Он остался стоять с петлей на шее и пошел с Мартином по скрипучему
коридору и по лестнице вниз, а потом извилистой тропинкой на сопку. Они шли
в густой темноте под сверкающим небом.
- Что тебя потянуло в петлю? - спросил, не оборачиваясь, Мартин.
- Да разве же вы не знаете?! - вскричал Толя и ликующе запел: -
Пятьдесят восемь восемь и четырнадцать ка эр тэ дэ и пятьдесят восемь десять
и одиннадцать с поражением и без и брюки мои лопнули у нее на глазах а та
девушка откусила горлышко флакона и у Перфиши замороженные боги а вы
гомеопат и католический патер а я комсомолец и мне шестнадцать лет!
Он разрыдался и подошел к краю стола. Носки ботинок повисли над
пропастью.
- Этого нельзя делать, - строго сказал Мартин.
- Да почему же?
- Это великий грех. Бог этого не велит!
- Я в Него не верю, - засмеялся Толя. - Что Ему до меня?
- Ему нужен каждый человек, - с прежней строгостью сказал Мартин и
провалился в пушистый голубой снег по грудь.
Толя остался стоять над ним на краю твердой дорожки, а также и на
краешке обеденного стола.
- Ты веришь в Него, хотя и не знаешь этого, - продолжал Мартин, не
делая никаких попыток выбраться из пушистой ямы и только потирая свою крутую
лысину в глубокой задумчивости. - Знаешь ли. Толя, в Мире, - он обвел рукой
сверкающее, без единой звездочки, небо и странно измененный, изрезанный и
дикий, но явно не колымский пейзаж, - в Мире идет великая битва. Бог борется
с тем, что называют Чертом, с Мраком, с Ничем, с Пустотой. Каждый человек
нужен Богу для этой борьбы. Поступки человека нужны Богу.
- Откуда вы знаете?
- Я не знаю, я верю.
- Может быть. Ему нужно, чтобы я шагнул со стола?
- Нет, нет, нет, этого Ему не нужно, - забормотал Мартин, поднимаясь из
снежной ямы. - Это грех, грех, грех...
- А может быть, мне это нужно больше, чем Ему этого не нужно?! - со
злостью закричал Толя.
- Ты так не думаешь! - Мартин испуганно воздел руки. - Сознайся, ты
просто бравируешь атеизмом!
Толя ничего не ответил и быстро стал карабкаться по тропе вверх, к
серебристо светящемуся гребню. Теперь уже Мартин шел по его стопам, тяжело
дыша.
Долго или недолго он балансировал на краешке стола, неизвестно, во
всяком случае, они перевалили гребень, и перед ними возникла бесконечная
холмистая страна, над которой в полном спокойствии висело некое светящееся
тело.
- Зачем мы пришли сюда? - спросил Толя Мартина.
- Не знаю, - тихо ответил тот. - Пойми, я всего лишь человек, как и
ты...
Светящееся тело без малейшего движения пристально наблюдало за ними.
- Что мы увидим здесь? Будущую жизнь или прошлую?
Мимо них, беззвучно хохоча, прошагал отряд мародеров в разношерстном
обмундировании, в кирасах, в обрывках дорогого бархата, жилистые, пьяные, в
жутком волчьем веселье, измазанные в крови,глине и вине.
Навстречу этому отряду через заросли низкорослого кедрастланика
медленно двигалась другая группа людей, бледных, смертельно усталых, тоже
выпачканных кровью, но своей, со скрещенными руками на груди, в достоинстве
и мире.
Вот сейчас что-то произойдет, подумал Толя, вот сейчас грянет битва,
вот сейчас я получу хотя бы один ответ. Увы, обе группы безмолвно разошлись
и теперь удалялись в бескрайние снега.
Никто ничего не знает, а мороз на этом плоскогорье продирает меня до
костей. Стыд и мороз, слишком много для шестнадцати лет...
Толя качнулся ближе к краю, веревка нажала снизу на адамово яблоко, на
это совсем недавно появившееся у него хрящевое образование.
- А мама?! - вскричал тогда Мартин громко-громко, и голос его разнесся
в пространстве.
Мародеры и праведники на мгновение обернулись, а Толя сел на снег и
захныкал, как маленький.
...Они сразу вернулись в барак. Мартин вел Толю за руку, а Толя все
хлюпал носом и ныл в страшной, но уже детской, безопасной тоске. Гордыня его
испарилась от одного лишь слова "мама".
Конечно, юный фон Штейнбок все еще покачивался на краешке стола с
головой в петле и читал свое пионерское заклятье "торжественно клянусь
служить делу Ленина-Сталина", но это было, право же, не очень серьезно.
В коридоре приплясывал шаман Перфиша, и приплясывали, постукивая
каменными боками, его божки, морские звери. Перфиша пел арию Каварадосси, но
пел по-своему, с каким-то уханьем, со шлепками по заду и ляжкам. Вся наша
скромная публика приплясывала вокруг со своей утварью, и только лишь женщина
Полина стояла в прежней выпяченной позе и говорила гулким голосом, как
радио:
- В этом году в плановом порядке мы резко повысили урожаи цитрусовых
культур! Страна будет вскоре наводнена плодами наших солнечных плантаций!
Толя повернулся к Мартину:
- Можно я ее обниму, Филипп Егорович?
- Можно, Толя, можно.
Толя обхватил Полину сзади за груди, а пах свой прижал к ее заду.
Немыслимое блаженство пронизало его. Близился миг позора.
Там, вдалеке, у юного фон Штеннбока в глазах полоскался шелковый
пионерский галстук. Старшие братья идут в колоннах, каждому двадцать лет,
ветер над ними колышет знамена, лучше которых нет! Могучие и ровные колонны,
и ты приобщен к барабанному бою, к великой армии! Я пионер, я такой же, как
все!
Женщина Полина вильнула задом, и разразился, толчками совершился
блаженный и отчаянный миг позора.
Весь мокрый. Толя лежал на своей узкой койке, боясь пошевелиться: скрип
пружин, конечно, мог выдать присутствующим за ширмой его тайну.
Сквозь щели ширмы он видел ярко освещенный стол, за которым сидела их
странная семья: мама, ее муж, заключенный врач Мартин, ее тюремная подруга,
а следовательно, Толина тетка Варя. С ними был и гость,
плотник-спецпоселенец Саня Гурченко.
Они пили портвейн и ели шпроты. Мама весело рассказывала, как начальник
отдела кадров детских учреждений, мадам Ступицына, случайно услышала ее игру
на пианино и предложила ей повышение из кастелянш в музруководители, а
замзавотделом, мадам Иханина, резко возражала, что это будет идеологически
неверно - доверять бывшей зечке музыкальное воспитание дошколят, но телефон
в ответ на запросы двух дам пробурчал, что в условиях резкой нехватки
квалифицированных кадров такие вопросы надо решать по-деловому, и, стало
быть, скоро мама оставит записанные простынки и закаканные штанишки и
вознесется к новой ступени общественного доверия, благородному инструменту
фабрики "Красный Октябрь", что "стоит древесно, к стене приткнуто, звучит
прелестно, быв пальцем ткнуто...".
Все засмеялись, а тетя Варя вдруг спохватилась, что Мартин уже опоздал
к разводу. Теперь жди беды - его посадят в карцер, а потом отправят на
прииск!
Че-пу-ха! Мартин расхохотался и объяснил, что вахта на Карантинке так
уже им смазана, что он может вообще не ночевать в зоне, а ходит туда, просто
чтоб не дразнить гусей и потому что порядок есть порядок, der Ordnung!
- Я вас провожу, Филипп Егорович, - сказал, вставая, Гурченко и с
удовольствием заметил: - Рама у вас, товарищи, теперь в полном порядке, се
манифик!
Саня и мама, прощаясь, заговорили друг с другом по-французски, и было
очевидно, что оба получают большое удовольствие, говоря на иностранном
языке.
Когда мужчины ушли, мама тихо спросила тетю Варю:
- Как ты думаешь, что происходит с Толькой?
- По-моему, он влюблен, - сказала тетя Варя.
- О Господи! - вздохнула мама. - Вот уже и сын мой влюблен... О Боже,
Боже...
В один из дней 197... года
гвардейский офицер Серафим Игнатьевич Кулаго, заканчивая вечернюю
прогулку в Кенсингтонском парке города Лондона, обратил внимание на
катящийся по небу в сторону заката анонимный спутник.
Когда-то Серафим Игнатьевич, бесстрашный юноша гумилевского
направления, мечтал появиться в небе Кенигсберга на бомбардировщике "Русский
витязь", и потому всю последующую жизнь любой летающий предмет привлекал к
себе его взгляд, хоть и оскорбленный навеки Октябрьской революцией, но
попрежнему пылкий и любопытный.
- Дети! Чилдрен! Пей аттеншн, бесенята! - позвал старик, и дети,
прижитые Манечкой неизвестно от кого, возможно даже частично и от
большевиков, сбежались к мосластым ногам офицера.
- Perhaps it's a Russian bomb, isn't it, grandpa? - смеясь, предположил
старший внучонок, следя за дедушкиным пальцем.
В тот же день скульптор Хвастищев Радий Аполлинариевич, в халате,
заляпанном глиной, алебастром, вчерашним тортом, тушью, губной помадой,
берлинской лазурью и болгарским винегретом, сидел на хвосте своего
мраморного детища и мудрил над паяльной лампой. Руки его занимались неловкой
механической работой, но дух его, тем временем оседлав мысль, в творческом
поиске витал над площадями Москвы, выискивая подходящее место для невиданной
еще в мире гигантской скульптурной группы, кругового фриза "Мебиус", модель
вечности, путь человечества.
Вчерашние соблазнительные предложения техасского магната, нефтяного
упыря, сегодня утром были коротко и грубовато отвергнуты по телефону. Только
Родине, только Москве принадлежали творения Хвастищева, ибо пуповина, по
которой он получал из родной почвы творческие соки, отнюдь еще не пересохла,
любезный магнат!
В тот же день Самсон Аполлинариевич Саблер с обычным своим недоделанным
видом тихо хилял по Сивцеву Вражку, тихо гудел в малость подбухший юношеский
нос, тихо скорбел по разбрызганным в кабаках творческим замыслам, тихо алкал
фунт ветчинно-рубленой колбасы, упрятанный в футляре под саксом, и тихо,
смиренно, как апельсиновая ветвь, озирал закат своей карьеры, молодости и
мечты.
Как вдруг над огромным серым домом, похожим на какой-то жуткий
парламент, он увидал в синеве воздушного вьюна. Вьюн выводил начало
минорной, но полной эроса темы и жеманно снижался прямо Самсику в руки.
Оказался этот вьюн ни больше ни меньше, как лентой кардиограммы. Откуда же
он вылетел? Не из окон ли цэковской поликлиники?
Разглядывая загадочные зубцы, Самсик зашел в полуфабрикатное заведение
и уселся за детский столик.
- Тоже мне доктор, - сказала кем-то обиженная разливальщица
полуготового бульона, и не сказала даже, а пробунькала юными колбасками губ.
Самсику вдруг стало весело, он открыл футляр и, никого не стесняясь,
закусил ветчинно-рубленой, а потом вынул сакс и проиграл начало новой темы,
пустил ее по рукам. Пусть носится теперь весь день по Москве, и пусть под
утро где-нибудь на Солянке ее сожрет шакал-плагиатор, не жалко.
- Тоже мне музыкант, - пробунькала разливальщица.
- Это для тебя, дура, - сказал ей в сакс Самсик.
Эх, он снова, хоть на миг, почувствовал себя юношей, прыщавым
онанистом, "печальным бродягой из лунных гуляк", европейским шампиньоном,
народившимся от сырости в аварийном углу.
В тот же день в качестве консультанта прибыл Геннадий Аполлинариевич
Малькольмов в секретный сектор спецполиклиники УПВДОСИВАДО иЧИС.
Монументальное гранитное сооружение, с цоколем черного мрамора,
напоминало парламент какой-нибудь небольшой тоталитарной страны с дурным и
жестоким населением. Разумеется, никакой вывески на учреждении этом не было,
но длинный ряд черных лимузинов с бордельными шторками, протянувшийся вдоль
фасада и чугунной решетки, красноречиво говорил вездесущему обывателю - сюда
не суйся, если жизнь дорога!
Сановные врачи этого весьма внутреннего ведомства с недоверием смотрели
на длинные плохо промытые волосы и богемные усы консультанта, когда он в их
сопровождении шел по бесконечным коридорам кузницы здоровья.
Его привели в просторный кабинет и показали новенькую жесткую
кардиограмму, только что выползшую из ультрасовременного фээргэшного
аппарата.
- Ну-с, профессор, каковы мои зубцы? - услышал он командирский
снисходительный басок и увидел сквозь паутину проводов розовое в точечках,
сочное, пожилое тело, а рядом с телом требовательные глазки, горячие бусинки
и презрительную складку жлобской волевой губы.
Малькольмов отошел с кардиограммой к окну. За окном внизу, в теснине
переулка брела щуплая фигурка музыканта с инструментом в футляре.
Малькольмов с высоты послал мысленный привет этой родственной фигуре, а
потом выпустил к ней навстречу глянцевитую импортную кардиограмму.
Кардиограмма быстро вошла в роль московского воздушного вьюна, тут же
приковала к себе внимание музыканта и, жеманно извиваясь, стала снижаться
прямо к нему в руки. Малькольмов грустно улыбнулся.
- Так что же все-таки о моих зубцах, профессор? Поторопитесь с
заключением, я опаздываю на сеанс скульптурного портрета.
- Вашим зубцам, товарищ гвардии товарищ, могла бы позавидовать и
кремлевская стена, - сказал Малькольмов, не обращая внимания на
предупреждающие жесты местных врачей, на их ошарашенные глаза.
- Это меня устраивает, - хохотнул пациент.
Малькольмов посмотрел ему в глаза и тут же по ирису определил, что у
пациента в организме катастрофическая нехватка Лимфы-Д, но промолчал - не
для этого его сюда вызывали, да и нужна ли таким пациентам Лимфа-Д,
идеалистическая субстанция, разоблаченная на последнем заседании Президиума
АМН?
В тот же день во дворе университетского кампуса в графстве Сассекс
готовился революционный штурм.
Всю ночь революционеры жгли костры, танцевали хулу, играли в скат,
курили "грасс", подкалывались, пели революционные песни, обсуждали проблему
смычки с рабочим классом, который этой смычки очень почему-то не хотел, ну,
и, конечно, факовались на всех ступеньках ректорской лестницы. Ждали, когда
приедут средства массовой информации, ибо какая же нынче революция без
телевидения?
Сопредседатели ревкома Джонни Диор и Эвридика Клико совместно с
депутатами половых меньшинств разработали план восстания. Как только
телевизионщики расставят осветительные приборы, начнется штурм библиотеки.
Одновременно вспыхнут чучела профессоров и старших преподавателей.
Вознесутся в рассветное небо портреты святых: Ленин, Мао, Сталин, Троцкий,
Гитлер, Че Гевара, Арафат. Затем будет подорван тотемный столб буржуазного
либерализма, пятидесятиметровый обелиск с именами буржуазных ученых.
И вот первые лучи румяного пасторального солнышка осветили курчавые
сусальные облака над графством Сассекс. Истерически крикнула в соседнем
болоте мифическая птица выпь.
Эвридика в последний раз провела юным пупырчатым языком по уставшему
еще до революции отростку Дома Диора, глянула в небо и... закричала от
изумления и ярости.
На вершине университетского обелиска отчетливо была видна
койка-раскладушка, а на ней сидел профессор кафедры славистики Патрик Перси
Тандерджет.
Явление непристойного алкоголика-профессора на недоступной высоте было
столь же волшебным, сколь и скандальным. Революционеры шокировались.
Телеобъективы полезли вверх, и вкус к штурму пустой библиотеки тут же
испарился.
Каким образом реакционер оказался на вершине гладкого столба, да еще с
койкой, ящиком пива и толстенной книгой, так и осталось невыясненным. Цель
его восхождения в течение нескольких часов тоже оставалась неясной.
- Пытаюсь навести мост между двумя десятилетиями, - туманно ответил
Тандерджет со столба в ответ на телефонный запрос философа Сартра из Парижа.
Наконец в разгаре дня профессор встал и попросил внимания.
- От имени и по поручению молодежи Симферополя и Ялты, я сейчас обоссу
всю вашу революцию, - сказал он в тишине и, попросив извинения у девушек,
тут же исполнил обещанное.
В тот же день руководство "ящика", научное, административное,
политическое и секретное, совещалось в святая святых, в верхнем этаже
угловой башни, похожей на верхушку сливочного торта.
- Я бы, товарищи, еще трижды подумал, оставлять ли его во главе столь
ответственного участка, как лаборатория номер 4, - сказал Партком. - Есть
мнение, что это не просто больной человек, но и с определенным направлением
ума.
- Ничего определенного в этом смысле нет, - мягко уточнила Спецчасть. -
Наблюдение дает противоречивые данные. Во время последнего запоя Куницер
неоднократно выкрикивал проклятия в адрес, как они нас называют, Софьи
Власьевны, но также несколько раз рыдал и требовал свободы для Анджелы
Дэвис, осуждал не только, как они выражаются, вторжение в Чехословакию, но и
бомбежки во Вьетнаме. Так что картина не совсем ясная, товарищи.
- Да бросьте вы, ребята, - улыбнулась легкомысленн