Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
предварительно цель ( какой-нибудь решительный журналист скажет, что обратное
утверждение есть величайшая глупость, какую только можно себе помыслить ), затем
напротив, что возможно продвижение с весьма слабой артиллерийской подготовкой,
затем -- приходят к тому, что необходимо пересмотреть доктрину о неуязвимости
фронтов в войне 1870-го, и к утверждению, что для настоящей войны это -- идея
ложная, следовательно, идея относительной истинности. Ложная для этой войны
из-за того, что число войск увеличилось, техника улучшилась, хотя поначалу всг
это наводило на мысль о том, что следующая война, по-видимому, будет короткой,
затем -- что она будет весьма долгой, и, наконец, снова способствовало вере в
возможность решительных побед. Биду приводит в качестве примера союзников на
Сомме, немцев под Парижем. Так, при каждом завоевании немцев, во-первых,
говорят: местности и города ничего не значат, что нужно разрушить, так это
боевую мощь противника. Затем, в свою очередь, немцы перенимают эту теорию в
1918-м, и тогда Биду неожиданно утверждает, будто некоторые жизненно важные
пункты, некоторые существенные места, если они завоеваны, определяют победу. Он,
впрочем, этим грешит: он указывал, что будь Россия закрыта у моря, она была бы
разбита, и что окруженной армии, в своего рода тюремном заключении, уготована
гибель >>122.
Необходимо всг-таки отметить, что если война и не способствовала умственному
развитию Сен-Лу, то его ум, прошедший эволюцию, в которой наследственность
сыграла не последнюю роль, обрел некий лоск, прежде мною за ним не замечавшийся.
Какое расстояние было меж юным блондином, любимцем шикарных женщин ( или к тому
стремившимся ) и говоруном, доктринером, сыплющем без остановки словами! В
другом поколении, на другом ответвлении их рода, подобно актеру, взявшемуся
снова за роль, сыгранную Брессаном или Делоне123, он будто стал наследником --
розовым, белокурым и золотистым ( тогда как оригинал был двуцветен -- весьма
черен и совершенно бел ), -- г-на де Шарлю. В какие бы разногласия с дядей он не
впадал по вопросу о войне ( так как он принадлежал к аристократической фракции,
ставившей Францию превыше всего, а г-н де Шарлю был, по сути, пораженцем ), --
тем, кто не видел "творца роли", Сен-Лу демонстрировал процесс вхождения в
амплуа резонера. << Кажется, Гинденбург -- это открытие >>, -- сказал я ему. <<
Старое открытие, -- метко возразил он, -- или будущая революция. Надо бы вместо
того, чтоб нянчиться с врагом, не мешать Манжену, разбить Австрию и Германию и
европеизировать Турцию, а не черногорить Францию >>. -- << Но нам помогут
Соединенные Штаты >>, -- сказал я ему. -- << Пока что я вижу только спектакль
разъединенных государств. Почему бы не пойти на большие уступки Италии перед
угрозой дехристианизации Франции? >> -- << Если бы твой дядя тебя слышал! --
сказал я. -- В сущности, тебя не сильно бы огорчили оскорбления папы, и то, что
он с отчаянием думает о зле, которое причинят трону Франца-Иосифа. Говорится,
впрочем, что всг это в традициях Талейрана и Венского конгресса >>. -- << Эпоха
Венского конгресса истекла, -- возразил он мне, -- секретной дипломатии нужно
противопоставить дипломатию конкретную. Дядя мой, по сути, -- закоснелый
монархист, он проглотит и карпов, как г-жа де Моле, и скатов, как Артур
Мейер124, лишь бы только карпы и скаты были по-шамборски. Из ненависти к
трехцветному знамени, я думаю, он примкнул бы скорее к тряпке красного колпака,
чем обзавелся чистосердечием для белого флага125 >>. Разумеется, это было только
словами Сен-Лу, не обладавшего и подавно той -- подчас глубокой --
оригинальностью своего дяди. И Сен-Лу по характеру столь же был любезен и
очарователен, сколь барон был недоверчив и ревнив. Робер так и остался
очаровательным и розовым126, под шапкой совершенно золотистых волос, каким он
был в Бальбеке. Дядя уступал ему только в приверженности духу Сен-Жерменского
предместья, след которого отпечатлевался и на тех, кто, согласно своим
представлениям, уже совершенно от этого влияния освободился, -- отпечаток этот
вызывает уважение творческих людей неблагородного происхождения ( чье подлинное
цветение наблюдалось только рядом с дворянской средой, хотя они и платили за это
столь несправедливыми революциями ), -- и, в связи с этим, наполняет их глупым
самодовольством. По этому смешению смирения и гордости, приобретенных причуд ума
и врожденной властности, г-н де Шарлю и Сен-Лу разными дорогами, обладая
противоположными взглядами, с промежутком в одно поколение стали умами,
интересовавшимися любой новой идеей, и говорунами, молчания которых не добился
бы никакой рубильник. Так что несколько заурядный человек нашел бы их, того и
другого, -- смотря с какой стороны он смотрел, -- ослепительными или занудными.
Погруженный в размышления об этой встрече с Сен-Лу, я гулял, петляя, и вышел
почти к мосту Инвалидов. Фонари, довольно малочисленные из-за готас126a, были
зажжены слишком рано, потому что слишком рано, когда ночь наступала еще очень
быстро, был произведен "переход времени", установленного уже на всг теплое время
года ( так батареи топят, а затем отключают к определенной дате ), -- и, поверх
города, освещенного, как ночью, с одной стороны небес -- небес, не ведающих о
летнем и зимнем времени, не соблаговоливших уведомиться, что восемь с половиной
стало девятью с половиною -- в одной части светло-голубого неба еще догорал
день. Над той частью города, где возвышаются башни Трокадеро, небо было схоже с
огромным светло-бирюзовым морем, -- за его отливом уже проступала легкая линия
темных скал, может быть, даже простые рыбачьи сети, одни за другими, легких
облаков. Морем -- в эти минуты бирюзовым, уносящим за собой, хотя они этого и не
чувствуют, людей, вовлеченных в необъятное вращение127 земли, -- земли, на
которой они слишком смешны, чтобы продолжить их революции, и их пустые войны,
как ту, что в то время утопила в крови Францию. Впрочем, пока смотришь ленивые
небеса, -- слишком прекрасные, не соблаговолившее изменить свое расписание,
своими голубоватыми тонами вяло продлившие поверх освещенного города
затянувшийся день, подступает головокружение, -- и это уже не раскинувшееся
море, но восходящая последовательность голубых ледников. И башни Трокадеро, в
мнимой близости ступеням бирюзы, встают в отдалении, подобно двум башенкам128 в
каком-нибудь городке Швейцарии, которые видны издали на фоне горных отрогов. Я
повернул обратно, но когда я прошел мост Инвалидов, город погрузился в ночь, и
даже улицы стали темны; натыкаясь то здесь, то там на мусорные баки, сбившись с
пути, не подозревая того и сам, машинально следуя лабиринту черных улиц, я
очутился на бульварах. Город напоминал мне Восток, это ощущение тотчас
повторилось и, стоило вспомнить о Париже эпохи Директории, сменилось мыслями о
Париже 1815-го. Как в 1815-ом, по городу вышагивали разрозненные колонны в
униформах союзников; среди них африканцы в красных шароварах, индусы в белых
тюрбанах, -- этого было достаточно, чтобы вместо Парижа, по которому пролегала
моя прогулка, я оказался будто в каком-то воображаемом восточном городе,
одновременно точном в деталях, если учитывать костюмы и цвет лиц, и химерическом
в отношении обстановки, -- так из города, в котором он жил, Карпаччо129 создавал
то Иерусалим, то Константинополь, пустив в него загадочно пеструю толпу, столь
же разношерстную, как эта толпа в Париже. Я заметил, что позади двух зуавов, --
казалось, не обращавших на него и малейшего внимания, -- плетется крупный,
грузный человек в мягком фетре, длинном плаще; я затруднился бы сказать, к чьему
имени это лиловое лицо может относиться, -- имя какого художника или актера,
равно славного бессчетными содомитскими похождениями, мне следует ему приписать.
Во всяком случае, тот факт, что с этим человеком я не знаком, сомнения у меня не
вызывал; и я был довольно озадачен тем, что когда наши взгляды встретились, он
смущенно, но решительно остановился и подошел ко мне -- как человек, желающий
показать, что скрывать ему нечего и вы вовсе не застигли его врасплох за тайным
занятием. Секунду я колебался, кто бы это мог быть: это был г-н де Шарлю. Можно
сказать, что эволюция его болезни ( или -- революция его порока130 ) подошла к
такому пределу, где слабый первичный личностный характер, древние его качества,
были полностью перекрыты поперечным шествием сопровождавших его болезненных или
порочных наклонностей, перешедших по наследству. Поелику возможно, г-н де Шарлю
отдалялся от того, кем он когда-то был, -- вернее, его покрывала тень человека,
которым он становился, человека, схожего уже не с бароном только, но и со
множеством других гомосексуалистов, и в первую минуту, когда он посреди бульвара
плелся за этими зуавами, одним из них он мне и показался, -- человеком, у
которого из черт, общих с г-ном де Шарлю, знатным умным барином, творческим
человеком, осталось только это общее всем им выраженье, и теперь оно ( по
крайней мере, до той минуты, пока не приложишь усилия, чтобы всмотреться )
заглушило всг.
Так, отправившись к г-же Вердюрен, я встретил г-на де Шарлю. И разумеется, у нее
теперь барона я не встретил бы, как раньше; их ссора только усугубилась, и даже
нынешние события г-жа Вердюрен использовала в целях его дискредитации. Она давно
уже говорила, что он -- человек банальный и конченый, что от всех его так
называемых дерзостей старьем несет, да посильней, чем от пошлейших пижонов, а
теперь, когда она поругивала все его выдумки, это осуждение оформилось в ее
словах о том, что он был "довоенным". Война поставила меж ним и настоящим, по
мнению кланчика, разрыв, отодвинувший его в самое мертвое прошлое. Впрочем, это
адресовалось скорее политическому бомонду, как всегда плохо осведомленному; она
твердила, что де Шарлю настоль же "липа" касательно светского положения, сколь
он "левый" по отношению ко всякой интеллектуальной весомости. << Он ни с кем не
видится, его никто не принимает >>, -- говорила она г-же Бонтан, которую она
убеждала легко. Впрочем, в этих словах было что-то от правды. Положение г-на де
Шарлю пошатнулось. Свет его интересовал всг меньше и меньше, по капризности
своей он рассорился с цветом общества, и, памятуя о своей социальной значимости,
он гнушался разве что не всеми и жил в одиночестве, обусловленным, в
противоположность одиночеству покойной г-жи де Вильпаризи, не бойкотом
аристократии, но в глазах публики выглядевшем по двум причинам еще хуже.
Общеизвестная теперь дурная репутация г-на де Шарлю наводила неосведомленных
людей на мысль, что именно по этой причине с ним никто не встречается, тогда как
от какого-либо общения он отказался по собственному почину. Так что последствия
его желчного нрава выглядели прямым результатом презрения людей, в отношении
которых этот нрав сказывался. С другой стороны, г-жа де Вильпаризи имела сильную
опору: семью. Г-н де Шарлю множил между собой и семьей скандалы. Впрочем,
родственники казались ему ( особенно родственники из старого Предместья,
Курвуазье ) людьми, не представляющими интереса. Он и не подозревал ( хотя
барон, в отличие от Курвуазье, посвятил много времени искусству ), что, к
примеру, какого-нибудь Бергота в самом бароне интересовало больше всего именно
родство со старым Предместьем, -- и что именно благодаря этому родству Бергот
смог описать квазипровинциальный мир его кузин на улице Де Ла Шез вместо
Пале-Бурбон и улицы Гарансьер.
Затем, встав на другую точку зрения, не столь отвлеченную, сколь практическую,
г-жа Вердюрен сделала вид, будто думает, что он не француз. << Какая точно у
него национальность, не австриец ли он? >> -- спросила она простодушно. << Ни в
коей мере >>, -- ответила графиня Моле, которая первым делом повиновалась скорее
здравому смыслу, чем злопамятству. << Ну, нет же, он пруссак, -- возразила
Патронесса. -- Говорю же вам, я прекрасно помню, что он много раз повторял нам,
что он наследственный член Палаты дворян Пруссии и что он Durchlancht131 >>. --
<< Однако королева Неаполитанская мне говорила... >> -- << Как, вы не знаете,
что она -- отвратительная шпионка? -- воскликнула г-жа Вердюрен, всг еще
памятуя, по-видимому, презрение, однажды ввыказанное ей свергнутой монархиней.
Мне это известно абсолютно точно, она только этим и живет. Если бы наше
правительство было поэнергичней, все они оказались бы в концентрационных
лагерях. Ну, что вы! Во всяком случае, я бы вам советовала не посещать это
веселое общество, потому что мне известно, что министр внутренних дел положил
уже на них глаз, и вы можете оказаться под подозрением. Ничто не лишит меня
уверенности, что целых два года де Шарлю не прекращал шпионить в моем доме >>.
Вероятно, подумав, что в интересе, который могли бы представлять для германского
правительства обстоятельные отчеты об организации кланчика, можно было
усомниться, г-жа Вердюрен, кротко и прозорливо, зная, что ценность сказанного
только возрастет, если она не повысит голоса, сказала: << Скажу вам, что с
первого же дня я говорила мужу: "Что-то мне не нравится, как этот господин ко
мне прокрался. Чем-то это подозрительно". У нас был замок в глубине залива, на
очень возвышенном месте. Он наверняка был завербован немцами, чтобы подготовить
там базу для их субмарин. Всг это тогда меня удивляло, а теперь я это понимаю.
Так, поначалу, он не хотел приезжать на поезде с другими моими верными. Я из
излишней вежливости предложила ему комнату в замке. И нет же, он предпочел
остановиться в Донсьере, где было очень много войск. От этого вовсю несет
шпионажем! >>
Касательно первого обвинения, выдвинутого против барона де Шарлю, в
старомодности, светская публика признала правоту г-жи Вердюрен с легкостью.
Публика была неблагодарна, потому что г-н де Шарлю был в какой-то мере ее
поэтом, он с умением наполнял отведенное светскому обществу пространство
поэзией, историей, красотой, живописностью, комическим и фривольной
элегантностью. Но поскольку свет не дорос до этой поэзии, он не находил ее в
своей жизни и предпочитал изыскивать ее в чем-нибудь ином, в тысячу раз выше
г-на де Шарлю ставя людей бесконечно ему уступавших, однако обладавших
способностью выражать свое презрение к свету и помимо того исповедовавших
социологические теории и политическую экономию. Шарлю самозабвенно пересказывал
чьи-либо характерные словца, описывал подчеркнуто элегантные туалеты герцогини
де Монморанси, именовал ее бесподобной женщиной, -- и поэтому светские дамы
сочли его законченным дураком, потому что они считали, что герцогиня де
Монморанси -- туповата и скучна, а платья ее слишком уж явно предназначались для
носки, а не для привлечения внимания, -- светские дамы были намного умней и
бегали то в Сорбонну, то в Палату, если выступал Дешанель132. Одним словом,
светская публика разуверилась в г-не де Шарлю, но не потому, что они его
раскусили, а потому, что они никогда не могли оценить его исключительного
интеллекта, его редкую значимость. Считалось, что он "довоенный", немодный, ибо
на оценку заслуг неспособны более всего те, кто судит по указке моды; они не
исчерпали, даже не прикоснулись к сокровищнице лучших людей поколения, и теперь
им надо было осудить их огульно, ибо таков этикет нового поколения, -- впрочем,
в свое время, оно будет понятно не больше.
Что касается второго обвинения, в германизме, склонный к золотой середине ум
светских людей отклонил его, но в лице Мореля оно нашло неустанного и особенно
жестокого пропагандиста; в газетах и даже в свете Морель удержал за собой место,
которое г-ну де Шарлю, в том и другом случае, с таким трудом удалось ему
заполучить и, немногим позднее, с которого не удалось согнать, -- и преследовал
барона ненавистью тем более преступной, что, каковы бы ни были его с ним
отношения, Морель знал о глубокой доброте барона, сильнее всего им и скрываемой.
Г-н де Шарлю проявил по отношению к скрипачу такое великодушие, такую чуткость,
он обнаружил перед скрипачом такие угрызения совести, если не сдерживал свое
слово, что когда скрипач расстался с ним, то он вспоминал не о пороке барона (
самое большее, он считал порок барона болезнью ), но, скорее, о человеке, -- из
тех, кого скрипач знал, -- с самыми возвышенными представлениями, человеке
необычайно чувствительном, в своем роде святом. Он и сам не отрицал этого, и,
рассорившись с бароном, искренне говорил родным: << Вы можете доверить ему
своего сына, он окажет только благотворное влияние >>. Так что, стараясь
статьями причинить ему боль, он знал, что глумится не над пороком, но
добродетелью.
Незадолго до войны в статейках, помещенных для тех, кого называют
осведомленными, он приступил к очернению г-на де Шарлю. Одну, озаглавленную
"Злоключение старухи в ***, преклонные лета баронессы", г-жа Вердюрен приобрела
в количестве пятидесяти экземпляров и раздаривала знакомым, а г-н Вердюрен,
возглашавший, что даже Вольтер не писал лучше, зачитывал вслух. Во время войны
тон изменился. Разоблачались не только пороки барона, но и его так называемая
германская национальность: "Фрау Бош", "Фрау фон Бош" стали привычными
прозвищами г-на де Шарлю. Отрывки поэтического характера носили название, взятое
у танца Бетховена: "Аллеманда". Затем две новеллы -- "Дядя из Америки и тетя из
Франкфурта" и "Ют", -- читанные в корректуре кланчиком, вызвали радость самого
Бришо, восклицавшего : << Лишь бы только великая и могучая дама Анастасия133 нас
не вымарала! >>
Сами по себе статьи были несколько умней своих глупых заглавий. Стиль их
восходил к Берготу, но, может быть, только я об этом и догадывался, и вот
почему. Сочинения Бергота не оказали на Мореля никакого влияния. Оплодотворение
было совершено образом столь редким и необычайным, что только по этой причине я
о нем расскажу здесь. Я уже говорил об особенной речевой манере, присущей
Берготу, о том, как он подбирал слова и произносил их. Морель, давным-давно
встречавшийся с ним у супругов Сен-Лу, тогда же сделал несколько "подражаний",
и, совершенно изменив голос, употреблял те же, уловленные им слова. Теперь
Морель имитировал разговоры Бергота в письме, он не подвергал их той же
транспозиции, которая была бы проделана в работах самого Бергота. Так как с
Берготом мало кто общался, этот тон, отличный от стиля, никто не узнавал. Устное
оплодотворение -- явление такое редкое, что мне захотелось его здесь описать.
Впрочем, рождаются от него только бесплодные цветы.
Морель служил при бюро прессы, он подумал ( ибо французская кровь кипела в его
жилах, как комбрейский виноградный сок ), что во время войны числиться при бюро
-- дело несколько несерьезное, и в конце концов пошел добровольцем, хотя г-жа
Вердюрен приложила максимум усилий, дабы убедить его остаться в Париже.
Разумеется, тот факт, что г-н де Камбремер в его-то лета числится при штабе,
вызывал у нее возмущение, и, поскольку она спрашивала о любом человеке, не
посещавшем ее приемы, где же это он находит еще способ уклоняться, если в ответ
говорили, что уклоняется он на передовой, с первого дня, она возражала ( либо не
испытывая колебаний перед беззастенчивой ложью, либо, быть может, от привычки к
самообману ): << Ну что вы, он так и сидит в Париже, он занят такими опасными
делами, как, например, прогулками с министром, -- это я вам говорю, я-то уж это
знаю, мне кое-кто рассказывал, кто его видел >>; на верных, впрочем, это
осуждение не распространялось, уезжать им не дозволялось, так как она считала
войну большой "скучной", из-за которой они могут дать деру. И она старалась
удержать их, ей это доставляло двойное удовольствие -- встречаться с ними за
ужином и, когда они еще не пришли или ушли уже, поносить их бездеятельность. Но
еще надо было, чтобы верный пошел на это уклонение, и ее приводила в отчаяние
выказанная Морелем строптивость: << Ваша поле боя находится в вашем бюро, и это
сражение поответственней, чем на фронте. Вам надо быть на своем месте, принимать
активное участие в войне, оставаться там. Бывают или солдаты, или