Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
Марсель Пруст. Обретенное время
--------------------------------------------------------------- Marcel Proust
"Proust Le temps retrouve"
---------------------------------------------------------------
Перевод Алексея Година (a_godin@mail.ru)
Редактор Ирина Василевская
Комментарии Ирины Василевской и Алексея Година
Впрочем, мне и не стоило бы останавливаться на жизни возле Комбре, -- это
случилось, быть может, как раз в то время, когда я вспоминал о Комбре крайне
редко, -- если бы мне не встретилось там, пусть и несколько предварительное,
подтверждение мыслей, впервые пришедших на ум на стороне Германтов, а также
других, посетивших меня на стороне Мезеглиза1. Вечерами я возобновил, -- правда,
теперь в другом направлении, -- послеполуденные прогулки, которые мы совершали
некогда из Комбре к Мезеглизу. В Тансонвиле ужинали в тот час, когда в Комбре, в
те времена, давно уже спали. Из-за жары, и потому что во второй половине дня
Жильберта рисовала в дворцовой часовне, мы выходили только часа за два до ужина.
Былое удовольствие -- созерцать на пути домой пурпурные небеса, окаймляющие
кальварий2, купаться в Вивоне, сменилось во мне иным -- удовольствием прогулки в
подступающей ночи, когда в деревне уже никого не встретишь, лишь голубоватый,
неправильный и подвижный треугольник возвращающегося стада овечек. С одной
стороны поля догорал закат, над другой уже светила луна; вскоре та и другая были
залиты ею. Иногда Жильберта дозволяла мне пройтись в одиночку, и я устремлялся
вперед, оставляя тень позади, подобно лодке, плывущей сквозь волшебные
пространства; но обычно она меня сопровождала. Довольно часто мы ходили по тем
же местам, где я гулял в детстве; однако я чувствовал, -- и гораздо сильнее, чем
когда-то на стороне Германтов, -- что, быть может, я никогда не смогу писать;
ощущение, что мое воображение и чувствительность притупились, добавлялось к
этому чувству, потому что Комбре не вызывало во мне интереса. Меня разочаровало,
что былые годы практически не оживали во мне. С края бечевой полоски3 Вивона
казалась мне узкой и некрасивой. Не то чтобы меж тем, что сохранила моя память,
и тем, что я видел теперь, было много отличий в деталях. Но поскольку я жил
вдалеке от мест, которые мне довелось посетить снова уже в совершенно отличной
жизни, между ними и мною не было никакого соприкосновения, из которого
рождается, еще до того, как заметишь это, мгновенная, восхитительная и
всеобъемлющая вспышка воспоминания4. Я грустил, не понимая ее природы, мне
казалось, что моя способность к чувству и воображению, должно быть, настолько
ослабла, что я уже не испытываю радости от этих прогулок. Жильберта, понимавшая
меня еще хуже, бередила мою печаль, разделяя мое удивление. << Неужели вас не
волнует, -- спросила она, -- та тропка, по которой вы уже когда-то карабкались?
>> Но и сама Жильберта так сильно изменилась, что не казалась мне больше
прекрасной, да теперь она и не была такою. По ходу прогулки надо было то
подниматься на холмы, то спускаться по склонам, я видел, как всг изменилось. Мне
нравилось болтать с Жильбертой. Однако, не обходилось без затруднений. Многие
люди состоят из нескольких несовместимых слоев -- характера отца, характера
матери; мы сперва натыкаемся на один, затем на другой5. Но на следующий день
порядок наслоения их друг на друга опрокинут. И в конечном счете неясно, которая
перевесит, которая определит расположение частей. Жильберта была похожа на те
государства, с которыми не решаются вступать в союз, потому что там слишком
часто меняют правительство. Но это в корне неверно. Память существа самого
последовательного бережет в нем своего рода тождественность и не позволяет
изменять обязательствам, которые хранит ум, -- даже если оно под ними и не
подписывалось. Что до ума Жильберты, то, хоть и не без некоторых несуразностей,
доставшихся в наследство от матери, ум ее был весьма не слаб. Но, -- и это не
относилось собственно до ценности ее ума, -- помнится, по ходу этих разговоров
на наших прогулках, несколько раз она сильно меня удивила. Впервые, когда
сказала мне: << Если б вы не были голодны, и если б не было уже поздно, то мы
сейчас свернули бы налево, там взяли вправо, и менее чем через четверть часа
были у Германтов >>. С тем же успехом можно было сказать мне: << Поверните
налево, затем возьмите вправо, и вы прикоснетесь к неосязаемому, вы достигнете
недостижимость, о которой на земле только и было известно, где она, в какой она
( я и сам-то думал, что смогу узнать об этом только у Германтов, -- и, в
какой-то мере, я не ошибся ) "стороне" >>. Еще меня удивили "истоки Вивоны",
представлявшиеся мне чем-то из того же неземного ряда, что и Врата Адовы,
оказавшиеся всего-то квадратной лужей для прачек, бурлящей пузырями. В третий
раз меня потрясли слова Жильберты: << Если хотите, мы можем как-нибудь вернуться
к Германтам через Мезеглиз, это самый красивый путь >>, -- и все мои детские
представления перевернулись, мне стало ясно, что две эти стороны не были так
несводимы6, как я думал. Но больше всего меня удручало, сколь мало в этот приезд
я вспоминал прежние годы, что мне не очень-то хотелось заново осмотреть Комбре,
что я находил Вивону узкой и безобразной. Но как-то раз Жильберта подтвердила
мысли, посещавшие меня на стороне Мезеглиза, это случилось на одной из тех почти
ночных прогулок, хотя мы еще и не ужинали, -- но она ужинала так поздно!
Спускаясь в таинство прекрасной глубокой лощины, устланной лунным светом, мы
остановились на мгновение, будто насекомые, что вот-вот заползут в сердцевину
голубоватой цветочной чашечки. Может быть, только как обходительная хозяйка,
сожалеющая о скором вашем отъезде, желая оказывать еще более радушный прием в
понравившихся вам, как ей показалось, местах, -- словами, в коих она со светской
изобретательностью извлекала выгоду и из молчания, и простодушия, и
воздержанности в изъявлении чувств, -- Жильберта давала понять, что вы занимаете
в ее жизни только вам и принадлежащее место. Меня переполняла нежность чудного
воздуха и свежего ветерка, я внезапно излил ее на Жильберту, сказав: << Вы
недавно говорили о тропинке в гору. Как я любил вас тогда! >> -- Она ответила:
<< Почему вы мне этого не сказали? Я и не подозревала о том. Я любила вас, я
даже раза два чуть не бросилась вам на шею >>. -- << Это когда же? >> -- <<
Первый раз в Тансонвиле, вы гуляли с родителями, а я вышла навстречу; я никогда
не видела такого хорошенького мальчика. Я обычно, -- продолжала она рассеянно и
стыдливо, -- ходила с друзьями на развалины руссенвильского замка. Вы скажете,
что я была дурно воспитана, потому что там внутри в темноте игрались совершенно
разные девочки и мальчики. Служка комбрейской церкви, Теодор7 ( надо отдать ему
должное, он был очень миленький -- ей-богу, он был очень хорош!.. правда, теперь
он безобразный аптекарь в Мезеглизе ) развлекался там с соседскими
крестьяночками. Меня отпускали гулять одну, и как только я могла улизнуть, я
сразу же бежала туда. О, как я хотела, чтоб вы туда пришли; я прекрасно помню,
что у меня была только минута, чтобы намекнуть вам, чего же я хочу, -- хотя я и
рисковала, что меня заметят наши родители; я показала вам это, и так неприлично,
что мне стыдно до сих пор. Но вы зло на меня посмотрели, и мне стало ясно, что
вы не хотите >>.
И тотчас я подумал, что наверное подлинная Жильберта, подлинная Альбертина и
были такими, какими они выдали себя взглядом в первое мгновение, -- одна перед
изгородью боярышника, вторая на пляже. Это я всг неловкостью испортил, я не смог
их понять и осознал это уже слишком поздно, уже в памяти, после промежутка,
когда беседами я внушил им цельную область чувств, из-за которой они постоянно
испытывали боязнь предстать такими же разбитными, как в первую минуту. Моя
"невстреча" с ними была еще разительней, -- хотя, по правде говоря, мой провал
был не столь абсурден, -- и произошла по тем же причинам, из-за которых Сен-Лу
разминулся с Рашелью.
<< И второй раз, -- продолжила Жильберта, -- много лет спустя, когда мы
столкнулись у ваших дверей, перед встречей у тетки Орианы; я не узнала вас
сразу, или, вернее, узнала вас, не узнав, потому что мне хотелось того же, что в
Тансонвиле >>. -- << Между этим были, однако, Елисейские поля >>. -- << Да, но
тогда вы слишком сильно меня любили, и я во всем чувствовала принуждение >>.
Я не спросил ее, что за молодой человек шел с ней по Елисейским полям, -- в тот
день, когда я хотел снова с ней увидеться, когда это было еще возможно,
собирался помириться с нею, день, который, быть может, изменил бы всю мою жизнь,
-- если бы я не встретил те две тени, двигающиеся бок о бок в сумерках. Спроси я
ее, и она, наверное, сказала бы правду, как сказала бы правду Альбертина, если
воскресла. Но когда мы годы спустя встречаем женщин, которых уже разлюбили,
между нами встает смерть, будто их больше нету в живых, -- потому что само
несуществованье нашей любви делает из того, чем они были тогда, или того, чем
тогда были мы -- умерших. А может быть, она не вспомнила, или солгала бы. В
любом случае, меня это больше не интересовало, потому что мое сердце изменилось
еще сильней, чем лицо Жильберты. Теперь оно не особо нравилось мне, но главное
-- я больше не был несчастлив, я не смог бы вообразить, вспомни я об этом снова,
что это я так страдал, встретив ее, семенящую бок о бок с юношей, что это я
твердил себе: << Это конец, я больше никогда не захочу ее увидеть >>. От того
состояния души, мучившего меня в тот далекий год, ничего не сохранилось. Потому
что в этом мире, где всг изнашивается, погибает, есть еще кое-что, распадающееся
и уничтожающее себя цельнее, оставляя еще меньше следов, чем Красота -- это
Горе.
Но если меня и не удивило, что тогда я не спросил Жильберту, с кем она шла
Елисейскими полями, -- потому что я знаю уже достаточно примеров этой
нелюбознательности, сообщаемой Временем, -- то всг-таки я был несколько
озадачен, что не рассказал ей, как перед встречей в тот день продал старый
китайский фарфор, чтобы купить ей цветы ( Я спросил ее. Это была Леа, одетая
мужчиной. Жильберта знала, что та была знакома с Альбертиной, но не могла
рассказать больше. Так некоторые люди снова и снова встречаются в нашей жизни,
предвещая радость или страдание. ). А на самом деле в те печальные времена эта
мысль, что когда-нибудь я смогу без опаски рассказать ей о своем трогательном
намерении, была единственным моим утешением. Примерно год спустя, если мне
казалось, что какая-то коляска вот-вот разобьет мою, моим единственным желанием
было сохранить жизнь, чтобы обо всем этом рассказать Жильберте. Я утешал себя,
твердя: << Нам некуда торопиться, в моем распоряжении вся жизнь >>. И потому я
не хотел расстаться с жизнью. Теперь я не находил эту историю подходящей и
увлекательной темой для разговора, она казалась мне почти "забавной". <<
Впрочем, -- продолжила Жильберта, -- в тот день, когда мы столкнулись в дверях
вашего дома, вы были прямо такой же, как в Комбре, -- вы абсолютно не
изменились! >> Я попытался воскресить Жильберту в памяти. Я мог нарисовать
четырехугольник солнечного света над боярышником, лопатку, которую девочка
держит в руке, ее долгий, обращенный на меня взгляд. Только из-за грубого жеста,
которым он сопровождался, мне показалось, что он выражает презрение, -- желаемое
мною, думал я, девочкам неведомо, они это проделывают только в моем воображении,
в часы одинокого томления. Еще более невероятным мне показалось бы, что одна из
них так легко и безотлагательно, почти под носом моего дедушки, отважилась это
засвидетельствовать.
Я не спросил ее, с кем она шла Елисейскими полями в тот вечер, когда я продал
китайский фарфор. Мне стало совершенно безразлично, какая действительность
таилась под видимой оболочкой. И всг-таки, сколько дней и ночей я не страдал бы,
спрашивая себя, кто это был, и не должен ли я был с еще, быть может, бoльшим
упорством, чем в те комбрейские вечера, чтобы не вернуться8 прощаться с мамой,
унимать биение моего сердца! Говорят, -- и этим объясняется прогрессирующее
ослабление нервных болезней, -- наша нервная система дряхлеет. Но это не
приложимо к нашему постоянному "я", остающемуся с нами на протяжении всей жизни,
-- лишь к цепи сменяющихся "я", которые, собственно, и составляют первое по
частям.
Так что теперь, по прошествии стольких лет, мне пришлось заново создать образ,
столь ясно мне помнившийся; в какой-то мере эта операция осчастливливала меня,
она показывала, что неодолимая пропасть, пролегавшая, как я полагал, меж мной и
девочками с золотистыми волосами, столь же воображаема, как пропасть Паскаля9,
-- в этом было нечто поэтическое, ибо действие надлежало исполнить во глубине
долгого ряда годов. Я испытывал рывок желания и сожаления, вспоминая о
подземельях Руссенвиля. Однако счастьем меня переполняла мысль о том, что эта
радость, к которой тогда стремились все мои помыслы и которую ничто не могло
предоставить мне, радость, существовавшая только в моей мысли, -- в реальности
была так близка от меня, в Руссенвиле, о котором я часто говорил, видневшемся из
кабинета, пахнущего ирисом. И я ничего не узнал! Она подвела итог всем моим
желаниям на прогулках, когда я не решался вернуться10, жаждуя увидеть, как
разверзаются, оживают деревья. И то, чего я так лихорадочно хотел тогда, она
едва -- если б я только смог понять это и найти -- не дала вкусить мне в самом
отрочестве. В бoльшей степени, нежели я думал, Жильберта жила в то время на
стороне Мезеглиза. И в тот самый день, когда я столкнулся с ней в дверях, хотя
она и не была мадемуазелью д'Орженвиль, подружкой Робера по домам свиданий ( как
забавно, что именно у ее будущего мужая просил разъяснений! ) -- я не сильно
ошибся в смысле ее взгляда и в том, какого она пошиба была, как созналась
теперь. << Всг это было довольно давно, -- сказала она мне, -- и с того дня, как
я была ему обручена, я больше ни о ком не помышляла, кроме Робера. И, знаете ли,
это не те детские причуды, за которые я укоряю себя больше всего11... >>
Весь день в этом несколько не в меру деревенском дворце, смахивавшем на место
послеполуденного отдыха между двумя прогулками, либо во время ливня, -- в замке,
где каждая гостиная напоминает беседку, и на обивках комнат садовые розы одной,
лесные птицы другой разлучают с миром, замыкают в себе, веселят, -- ибо это была
старая обивка, где каждая роза отделена от другой, чтобы, если она оживет, можно
было сорвать ее, а птиц заточить в клетки и приручить; обивка, не имеющая ничего
общего с великолепными украшениями сегодняшних покоев ( и на серебристом фоне
нормандские яблони не росли в японском стиле, разукрашивая галлюцинации часов,
проведенных в кровати ), -- целый день я просидел в комнате с видом на
прекрасную парковую зелень, сирень у входа, зеленую листву больших деревьев на
берегу реки, искрящей от солнца, на лес Мезеглиза. Всг это не вызывало во мне
ничего, кроме удовольствия, потому что я думал: << Как занятно, когда столько
зелени за окном >>, -- вплоть до того момента, когда в обширном зеленеющем
полотне я не различил окрашенную в совершенно другой ( ведь она была дальше ), в
голубой сумрак, -- колокольню церкви в Комбре. Не контуры этой колокольни --
колокольню саму; ее на глазах заволокло расстояниями пространств и времен, и в
центре светящейся зелени и совсем другого тона, -- столь сумрачного, что она
казалась едва прочерченной, -- она вписалась в квадратик моего окна. И стоило
выйти на минутку из комнаты в конец коридора, уводившего в другую сторону, как
обивка маленькой гостиной, что и была-то лишь неприхотливым муслином,
представала мне ярко-красной полосой, -- алеющей, и тотчас вспыхивающей, если на
нее падал солнечный лучик.
По ходу этих прогулок Жильберта рассказывала мне, что Робер оставил ее, но якобы
затем, чтобы волочиться за другими женщинами12. И правда, что его жизнь только
не загромождало, и, как и в некоторых мужеских дружеских чувствах к людям,
предпочитающим женщин, в этом было что-то от беззащитной обороны, бесплодно
потерянного места, -- так во многих домах сбивается уже ничему не служащая
мебель. Несколько раз во время моего пребывания в Тансонвиле он туда заезжал. Он
очень изменился. Он не отяжелел от жизни, не замедлился, как де Шарлю, --
напротив, жизнь произвела в нем обратные изменения, придав ему некоторую
непринужденность офицера кавалерии, -- хотя он и вышел в отставку ко времени
своей женитьбы, -- причем до такой степени непринужден он никогда не был. По
мере того, как барон дряхлел, Робер ( и конечно же, он был гораздо моложе, но
чувствовалось, что с годами он всг больше тщится походить на этот идеал ),
подобно некоторым женщинам, приносящим в жертву талии решительно всю свою
внешность и с наступлением определенного возраста не покидающим более Мариенбада
( полагая, что если уж и нельзя сохранить сразу несколько свидетельств былой
свежести, они сохранят осанку, а та будет олицетворять собой всг остальное ),
становился всг стройнее и стремительнее, -- будто в результате противоположного
действия того же порока. Эта стремительность, впрочем, имела различные
психологические основания: страх, что его увидят, желание скрыть этот страх,
лихорадочность, проистекавшую от недовольства собой и тоски. Он был завсегдатаем
определенного рода дурных мест, куда -- так как он предпочитал, чтобы его
посещения остались незамеченными, -- он врывался, не предоставляя себя
недоброжелательным взорам гипотетических прохожих, как ходят в атаку. Этот
шквальный аллюр вошел у него в привычку. Быть может, он обозначал притворное
бесстрашие человека, желающего показать, что бояться ему нечего, и не
оставляющего себе времени на размышление. Для законченности картины необходимо
учитывать также желание, старея, сохранить кажимость молодости и самую
нетерпеливость всех людей такого рода -- слишком умных для относительно
праздного образа жизни, который они ведут, когда их способности не проявляют
себя сполна, и потому всегда томящихся и пресыщенных. Наверное, эта праздность
может выразиться и апатией. Но с тех пор, как физические упражнения пользуются
общей любовью, праздность принимает спортивную форму, даже вне часов, отведенных
спорту, и выражается уже не равнодушием, но лихорадочной живостью, не
оставляющей на тоску ни времени, ни места13.
Моя память, память непроизвольная сама по себе, потеряла любовь к Альбертине. Но
у меня, кажется, осталась непроизвольная память конечностей, бесцветная и
бесплодная имитация другой, хотя и живущая дольше -- так некоторые неразумные
твари и растения живут дольше человека. Ноги и руки переполнены оцепеневшими
воспоминаниями14.
Как-то раз, довольно рано распрощавшись с Жильбертой, я посреди ночи проснулся в
своей тансонвильской комнате и, в полусне, позвал: << Альбертина >>. Не то чтобы
я думал о ней, не то чтобы она мне приснилась, и я не перепутал ее с Жильбертой:
это было именно смутное воспоминание, распустившееся в моей руке, заставлявшей
меня искать за спиной колокольчик, словно бы я находился в моей парижской
комнате. И, не находя его, я позвал: << Альбертина >>, -- полагая, что моя
покойная подруга спит рядом, как частенько случалось вечерами, что мы заснули
вместе, рассчитывая по пробуждении, что Франсуазе понадобится какое-то время,
прежде чем она дойдет до комнаты, и Альбертина может без опаски позвонить
колокольчиком, который я никак не мог найти.
Становясь, по крайней мере, на этот докучный период, гораздо черствей, Робер
почти уже не проявлял наедине со своими друзьями, со мной в частности,
какой-либо чувствительности. Зато на Жильберте он вымещал чувственность
аффектированную, доведенную им до комедии -- это порой было неприятно. Не то
чтобы она на самом деле была ему безразлична. Нет, Робер любил ее. Но он
постоянно ей лгал; двойственный его дух, если не само основание этой лжи, всегда
были беззащитны, и тогда ему казалось, что можно выкрутиться, доведя до абсурда
разм