Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
и "Я родом из детства".
Наконец у Высоцкого роль не отрицательная и не комедийная. Володя - имя
не шибко редкое, но все-таки раньше не бывало такого совпадения. Герою
тридцать лет, он прошел войну, горел в танке и седой, с изуродованным лицом
возвращается домой. Дома пусто, всю мебель сожгли в холодную зиму. Остались
только гитара и зеркало. Стирает пыль с зеркала - и впервые после госпиталя
видит свое лицо со шрамами. Кстати, кино - искусство реалистическое, и шрамы
в нем делаются жестоким способом: натягивают кожу и заливают клеем пахучим,
коллоидным. А когда все это после съемки убирают, лицо еще долго не
расправляется.
С этого фильма Высоцкий начнет вести счет и сердечным шрамам,
невидимым, но настоящим, - это счет песням, не вошедшим в фильмы или
нарезанным на кусочки. Однако первый опыт внедрения своих песен в
кинематограф он осуществляет в целом успешно. Виктору Турову удается
довольно органично соединить образ Володи-танкиста с поэзией Высоцкого,
сделать эту поэзию необходимой смысловой линией фильма. После всех
доработок, досъемок, озвучиваний две песни в картине присутствуют полностью:
это специально для нее сочиненная "В холода, в холода... " и "Братские
могилы", наконец получившие права гражданства.
"Братские могилы" звучат в закадровом исполнении Марка Бернеса - такой
компромиссный вариант Высоцкого в целом устроит: голос Бернеса,
проникновенный, без фальши, в памяти зрителей связан с "Темной ночью" и
"Шаландами" из "Двух бойцов". Аудитория у них с Бернесом все-таки общая.
"Темная ночь" - она советская или антисоветская? Вот то-то и оно. И
"Братские могилы" - они для всех, независимо от возраста, пола, образования
и вероисповедания. С этой песни он будет начинать свои выступления - просто
для большей ясности, чтобы сразу понимали люди, кто к ним пришел и с чем. И
еще он часто будет говорить: "Это моя первая военная песня". Первая - не по
времени написания, а - по значимости, по вертикали.
Две песни войдут фрагментарно: пара строф из "Высоты" и чуть-чуть из
"Песни о звездах". Еще две строки из "Штрафных батальонов" поет инвалид на
рынке голосом Высоцкого. А "Песню о госпитале" пробить не удастся. Тем не
менее - факт профессиональной поэтической работы для кино, как говорится,
налицо. Лиха беда начало! Даже если это начало новых бед.
Трудная осень
Сезон в сентябре шестьдесят пятого сразу начинается с больших
неприятностей. За неделю до его открытия арестован Андрей Донатович
Синявский, обвиненный в том, что публиковал на Западе вольнодумную прозу под
псевдонимом Абрам Терц. Кстати, при обыске потом конфисковали у него массу
пленок с песнями и устными рассказами Высоцкого. В Центральном Комитете КПСС
идет работа по подготовке судилища над Синявским и другим подрывателем
устоев - Юлием Даниэлем, также печатавшимся за границей. С небывалой силой
возросла идеологическая бдительность, и "сдача" спектакля "Павшие и живые"
оборачивается длительной мукой. Приходится в угоду дуроломным чиновникам
резать по живому, отказываться от удачных сцен. Некоторые эпизоды были
заведомо обречены: например, когда Шацкая и Высоцкий выходят с гитарами и
поют стихотворение Ольги Берггольц, к которому Высоцкий сочинил несложную
мелодию:
На собранье целый день сидела -
Все голосовала, все лгала...
Ну, это, может быть, Любимов уже изначально имел в виду отдать
живоглотам на съедение. Но погорела еще и новелла о военном прозаике
Эммануиле Казакевиче, где Высоцкий довольно эффектно изображал
бюрократа-кагэбэш-ника. Он выходил на сцену, держа в руках стол, от которого
этот персонаж неотделим, произносил текст с неотразимым украинским акцентом
- и все просто падали. Такая веселая импровизация, смех в неожиданной и
вполне серьезной ситуации - это очень по-тагански и очень по-высоцки. Тут не
скажешь точно, кто на кого больше повлиял - он на театр или театр на него.
Но сейчас, в данный момент, не до смеха: и у театра, и у него
сильнейшая депрессия со всеми вытекающими последствиями. Третьего октября на
месткоме обсуждается недопустимое поведение артистов Высоцкого и Кошмана, а
пятнадцатого, после недельного самовольного выезда Высоцкого на съемки в
Белоруссию, новое собрание с той же повесткой дня. Вносится предложение:
выгнать из театра обоих! Приходится давать честное слово: больше не
повторится.
На таком фоне он участвует в премьере "Павших и живых" четвертого
ноября, а через десять дней его укладывают в Соловьевскую больницу на, так
сказать, добровольно-принудительное лечение. Там он приходит понемногу в
себя, читает книги, наблюдает натуральных психов. И ездит оттуда в
сопровождении врача на спектакли, в которых занят. Шестого декабря выходит
из больницы - и прямо на "Десять дней".
Но работа есть работа, и она всегда подбрасывает что-то новое, помогает
не зацикливаться на неприятностях. Любимов уже взялся за брехтовскую "Жизнь
Галилея" и расчетливо посеял кое у кого в душе надежду на получение главной
роли. Репетируется и "Самоубийца" Эрдмана, где роль Калабушкина пока
напополам у Буслаева и Высоцкого. Когда-то эту пьесу запретили в Театре
Мейерхольда, да и по нынешним временам - это абсолютное "непрохонже", но шеф
считает, что иногда надо идти напролом. Если сам себя начнешь заранее
ограничивать, сокращать по их вкусу, пригибаться, поджиматься - не заметишь,
как в такого же карлика, как они, превратишься.
С Эрдманом общаться - сплошное удовольствие. Уникальное сочетание юмора
и серьезности. Человека крепко жизнь потрепала, но в главном он уцелел. У
него не амбиция, не фанаберия, а достоинство - это совершенно особенная
вещь, поскольку такие люди и за другими право на достоинство признают.
Сначала всегда доброжелательное доверие, но если ты это доверие не оправдал,
смельчил в чем-то, то нет уже такого к тебе расположения. А когда кто-то
заноситься начинает, то о нем Николай Робертович вдруг так неожиданно
сказанет, как будто даже в третьем лице: "Полковник был близорук и поэтому
часто принимал себя за генерала". Или еще что-нибудь в этом роде - можешь
относить к себе, можешь нет - это уж твое дело.
"Я понимаю, как сочиняет Окуджава, как пишет Галич, но вот как Высоцкий
работает, я - профессионал - понять не могу. Интересно было бы поближе
познакомиться, послушать его" - эти слова Эрдмана передает ему Любимов,
после чего, естественно, они встречаются втроем за песнями. Есть, однако же,
еще предположение, что реплика звучала иначе. "Ты знаешь, Юра, как работали
Маяковский и Сережа, я п-понимаю, но откуда это б-берется у Володи
Высоцкого, как он это д-делает, я п-понять не могу" - так ему передавал один
свидетель разговора, с точностью воспроизводя заикание Николая Робертовича.
Ей-богу, вариант с Маяковским и Есениным достовернее смотрится. Потому что
Булат - это более-менее понятно, а Галич - совсем из другой оперы... Но не
будешь же шефа спрашивать.
А Эрдман многое вспоминает, слушая песни, еще кое с кем его сравнивает:
Не счесть в году нам колесниц,
Что траурной влекутся клячей!
Да, нынче на самоубийц
У смерти редкая удача!
Прочитал и спрашивает: "Разве это не ваше?" Остается Только ответить:
"Конечно, мое. У меня многие тащат..." Он юмор понял и говорит: "Ладно,
открою карты. Это Вадима Шершеневича стихи, "Страшный год". Насколько я
помню, они нигде не печатались, но между настоящими поэтами су-
ществует особый вид связи, сверхчувственная небесная почта. Шершеневич
искал такую жесткую интонацию, выстраивал сцепления слов, бьющих прямо по
нервам, а вам эта уникальная интонация дана изначально. Не теряйте ее, не
сдавайтесь, не сбивайтесь на сладенькие напевы".
После возвращения из Ялты, где туровский фильм все еще доделывается, -
неожиданное известие: Губенко уходит во ВГИК учиться на режиссера. У
Высоцкого по этой причине сразу два ввода. Керенский в "Десяти днях" - роль
клоунадная, акробатическая, со стоянием на плечах и прочими кульбитами. И
Чаплин-Гитлер в "Павших и живых", в новелле "Диктатор-завоеватель" -
роль-перевертыш, двуликий Янус. Эта сдвоенная фигура, по сути, все
человечество символизирует: добро и зло, разум и безумие, артистизм и
бесноватость. Веня Смехов ему прямо на глазах у зрителей рисует усы, челку -
и готов Шикльгрубер. А пока он громогласно вещает: "Забудьте слова
"гуманизм", "право", "культура"", - по двум боковым дорогам спускаются
четверо фашистов с закатанными рукавами и пением: "Солдат всегда здоров,
солдат на все готов... " Знакомый текст!
Кажется, из алкогольной неволи выбрался окончательно. Хотя - зарекалась
ворона не каркать, но... хочется верить. Про больницу уже думается и пишется
весело:
Сказал себе я: брось писать, -
но руки сами просятся.
Ох, мама моя родная, друзья любимые!
Лежу в палате - косятся,
не сплю: боюсь - набросятся, -
Ведь рядом психи тихие, неизлечимые.
Это еще, так сказать, юмор, а дальше пойдет и сатира. Дурдом же не
просто медицинское учреждение, это метафора нашей жизни замечательной:
Куда там Достоевскому
с записками известными, -
Увидел бы, покойничек,
как бьют об двери лбы!
И рассказать бы Гоголю
про нашу жизнь убогую, -
Ей-богу, этот Гоголь бы
нам не поверил бы.
"Теперь - наверх..."
Что такое успех для творческого человека?
Признание коллег? Но тут всегда ревность, зависть, трения всякие -
потому что по ходу работы много приходится тереться друг о друга, слишком
близко соприкасаясь, а большое, как известно, видится на расстоянии.
Любовь публики? Конечно, работаем для людей, и без них мы обойтись не
можем. Но когда видишь, кого порой эта публика любит, от какой дешевки она
иной раз заходится в экстазе... У людей театра есть короткое и негромкое
выражение: "Публика - дура". Для сугубо внутреннего употребления.
Одобрение критиков? Ох, что бы они понимали...
Настоящий успех - это когда тебя признал твой же родной язык. В Москве
есть, оказывается, Институт русского языка - академический,
исследовательский. И помимо прочего исследуют там язык настоящих писателей,
зовут их, чтобы те прочитали стихи или прозу, - и на магнитофон записывают,
чтобы для науки навечно сохранить. Солженицына, например, приглашали.
А теперь вот - Высоцкого зовут. Хороший знак в начале года шестьдесят
шестого! Четвертого января, после спектакля поджидает его у служебного входа
Оля Ширяева, толковая не по годам десятиклассница, которая на все таганские
спектакли ухитряется попадать, и везет на Волхонку, в этот институт, где ее
мама работает. Тихое заведение, уютное. Книжные шкафы, полки с поэтическими
сборниками и столы, где лингвисты поэзию по полочкам разбирают. Ну-ка, что
вы тут читаете? Винокуров, Вознесенский - понятно... А вот редкая книжка -
Меньшутин и Синявский, "Поэзия первых лет революции". У меня, кстати, тоже
такая есть, с лестной надписью Андрея Донатовича.
Дали большую чашку кофию - и надо же, чашка эта опрокинулась, и по
закону подлости новая шерстяная светлосерая рубашка украсилась большим
пятном кофейного цвета. Как в таком виде к людям выходить? Пришлось в
пиджаке работать и изрядно притом попотеть: несмотря на поздний час, народу
много набилось. Вопросы все по делу, с пониманием. За уркагана тебя тут
никто не принимает, а интересуются насчет использования блатной лексики и
прочих приемов. Между прочим, все эти ответы, комментарии - серьезная
работа, а не просто паузы между песнями. Каждое слово надо произносить
взвешенно и ответственно, чтобы песням своим ненароком не навредить. Даже в
доброжелательной аудитории.
На прощанье языковеды вручают ему подарок - только что вышедший "Бег
времени" Ахматовой. Самая дефицитная книга сейчас в Москве, причем у
библиофилов и спекулянтов особо ценятся экземпляры в белой суперобложке с
рисунком Модильяни, где поэтесса изображена в весьма условной манере и в
возрасте двадцати двух лет. Именно такой теперь будет и у Высоцкого. О, да
тут еще и открытка со стихами: "Кто за свободу песни ратовал? - Высоцкий и
Ахматова". Такой порядок имен - это, конечно, перебор: даму я всегда вперед
пропускаю, но все равно огромное спасибо!
Открыл наудачу, взгляд упал на строки: "И во всех зеркалах отразился
человек, что не появился и проникнуть в тот зал не мог". Между прочим,
кое-кто собирался сводить его к Анне Андреевне, когда она заедет в Москву,
на Ордынку... Но встреча с живой Ахматовой так и остается мечтой...
А на Таганке - наконец брехтовский Галилей. С главным исполнителем в
этом спектакле ситуация складывалась непросто. Начинал Губенко репетировать,
потом параллельно подключили Сашу Калягина. Шеф пробовал какого-то
актера-любителя, да и сам к этой роли примеривался. О Высоцком речь вроде и
не заходила. Он сам старается об этом не думать, хотя трудно удержаться от
мыслей о своем месте в театре и в жизни вообще. Двадцать восемь годков
стукнуло - из комсо-мольско-молодежного возраста вышел, а большой роли
сыграть не довелось. Пора, пора уже вынимать маршальский жезл из солдатского
ранца! Накопилось на душе слишком много..
Режиссер это его настроение уловил и не то чтобы пошел ему навстречу, а
мудро решил использовать с максимальной эффективностью. Галилей в пьесе
проходит огромный путь - к вершине научной гениальности, затем к
самопредательству и, наконец, к позднему раскаянию. И нужна для этой роли
личность, пребывающая в стадии энергичного становления. Вопроса же о внешнем
сходстве для Любимова, как и для самого Брехта, не стояло: туг важен
философский уровень разговора. С седьмого февраля пошли изнурительные
пятичасовые репетиции.
Любимов форсирует актерскую нагрузку. Физическую, насыщая рисунок роли
изощренной акробатикой. И духовную, взваливая на Высоцкого всю тяжесть
брехтовских интеллектуальных задачек. Что такое истина? Существует она сама
по себе - или же только в сознании людей? Можно ли сначала отречься от своей
идеи, а потом вновь к ней вернуться, продолжить ее и довести до полной
реализации? На этот счет предостаточно готовых ответов: кто не знает по
картинка из учебника старичка в шапочке, которого церковники заставили
подчиниться своей идеологии, и он покорно придурился, а потом хитренько
подмигнул народным массам: дескать, ничего, ребята, все-таки она вертится...
Но тут не ответ, тут вопрос нужен, причем не абстрактный, а нервом
проходящий через твою собственную судьбу. Когда цена ответа - вся жизнь:
быть или не быть тебе самим собой.
Взять, например, песни. Написанные и спетые, они вроде бы уже не только
твои - пошли по рукам, по магнитофонам, многие их наизусть запомнили,
самостоятельно исполнить могут. Хочется сочинять совершенно по-новому, уйти
от прежних тем, от выработанной манеры. Начать все с новой страницы:
дескать, прошу считать меня совсем другим человеком. Но так не получится:
придется тащить все, что когда-то взвалил на себя, как бы даже и не
подозревая, за Какую ношу взялся. Сказал "а", придется "б" говорить и так
далее. Начать с "а", с первой ноты еще раз нельзя. В искусстве только так. А
в науке, может, иначе? Для Любимова тут разницы нет: ни ученый, ни художник
отступаться от истины не должны. Но надо, чтобы зритель к этой мысли пришел
самостоятельно. Поэтому в спектакле будет два финала. Сначала Галилей
постепенно движется к старости, от сорокашестилетнего возраста к
семидесятилетнему: все без грима, без бород и париков - просто движения
актера постепенно становятся замедленными, а речь приглушенной, вялой. Вот
перед нами уже маразматик, которому нет дела до того, как в результате его
отречения деградировала наука. И вдруг - последний монолог, дописан-ный
Брехтом в сорок пятом году, после Хиросимы. Это уже говорится от имени
совершенно здорового, все ясно видящего и понимающего Галилея. Его ученик
Андреа Сарти пробует утешить и оправдать учителя: "Вы были правы, что
отреклись. Зато вы продолжали заниматься наукой, а наука ценит только одно -
вклад в науку". А Галилей ему: "Нет, дорогой мой Сарти... " И произносит
пассаж, оканчивающийся словами: "И человека, который совершил то, что
совершил я, нельзя терпеть в рядах людей... " Некоторым это не нравится:
мол, зачем такая плакатная прямолинейность? Эта брехтовская приписка
неудачна, дидактична. Но Любимов держится жестко: стоит начать оправдывать
предательство - вся духовная вертикаль сразу рушится. Никому еще уступки и
компромиссы не помогли. Даже такие гиганты, как Шостакович, только
проигрывали, Когда уступали сталинскому давлению. Что-то важное в себе
ломали, да и искусство в целом несло безвозвратные потери. Кстати, именно
музыку Шостаковича выбрал шеф для финала, и под нее выбегают на сцену
детишки, каждый из которых крутит в руках голубой глобус. Таким способом
подается пресловутая реплика: "А все-таки она вертится!" В переводе с
итальянского на таганский...
На премьере семнадцатого мая публика, как всегда, ждет от Таганки и ее
лидера какого-то сюрприза. И она его получает. Невысокий, но крепкий,
мускулистый, стремительный в движениях Галилей выходит на сцену с подзорной
трубой в руке, смотрит в небо, а потом - р-раз - запрыгивает на стол и
делает стойку на руках. Свой первый монолог он произносит в этом положении.
Ну, кто из вас может повторить такой поворот от лжи к правде, от заблуждения
к истине?
Кстати, во время приемки спектакля министерские чины пытались
"отредактировать" начало: это, мол, слишком. А Любимов им: "Президент
Индийской республики Джавахарлал Неру каждый свой день начинал с того, что
несколько минут стоял на голове, и это не помешало ему пользоваться
уважением во всем мире". Они сердито ответили: "Мы проверим", - но крыть-то
было нечем.
На "Галилея" относительно недурно откликается пресса, во многих
рецензиях упоминается артист В. Высоцкий: где-то даже написали, что он встал
в полный рост наравне с режиссером. "Советской культуре" только не
понравилось, как таганский Галилей служанку хватает за грудь. Не много же
эта "культура" знает о нравах времен Ренессанса! Сейчас у всех образованных
людей на устах имя Рабле и слово "карнавал". Таганские интеллектуалы
зачитываются книгой Бахтина да еще вовсю цитируют новый перевод "Гаргантюа и
Пантагрюэля", сделанный Николаем Любимовым, однофамильцем шефа. Герой по
имени Панург там не только клал даме руку на грудь, но при этом еще и
"пукал, как жеребец". И надо же, цензура не вымарала... Или еще есть
выражение: "Поиграем в иголочку с ниточкой". Такая вот любовь у них была в
эпоху Возрождения!
Но пресса - не главное. Важна живая молва, то есть то, что люди
говорят, чувствуют после спектакля. И что интересно, спектакль этот
получился для всех, а не только для своих, посвященных. В простом, живом,
свойском Галилее стали узнавать себя люди самые разные: и физики, и лирики,
и циники. Один нестарый товарищ из аппарата ЦК практически ни одного
спектакля не пропускает: проблем с билетами у него, понятное дело, нет.
Приходил за кулисы, звал куда-нибудь "посиде