Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
ет быть -
может быть, и оскорбить, может быть, и убить ее... Все могло случиться
тогда; но только, придя с Ламбертом, он ничего не знал из того, что
случится. Прибавлю, что револьвер был Ламбертов, а сам он пришел безоружный.
У видя же ее гордое достоинство, а главное, не стерпев подлеца Ламберта,
грозившего ей, он выскочил - и уж затем потерял рассудок. Хотел ли он ее
застрелить в то мгновение? По-моему, сам не знал того, но наверно бы
застрелил, если б мы не оттолкнули его руку.
Рана его оказалась несмертельною и зажила, но пролежал он довольно
долго - у мамы, разумеется. Теперь, когда я пишу эти строки, - на дворе
весна, половина мая, день прелестный, и у нас отворены окна. Мама сидит
около него; он гладит рукой ее щеки и волосы и с умилением засматривает ей в
глаза. О, это - только половина прежнего Версилова; от мамы он уже не
отходит и уж никогда не отойдет более. Он даже получил "дар слезный", как
выразился незабвенный Макар Иванович в своей повести о купце; впрочем, мне
кажется, что Версилов проживет долго. С нами он теперь совсем простодушен и
искренен, как дитя, не теряя, впрочем, ни меры, ни сдержанности и не говоря
лишнего. Весь ум его и весь нравственный склад его остались при нем, хотя
все, что было в нем идеального, еще сильнее выступило вперед. Я прямо скажу,
что никогда столько не любил его, как теперь, и мне жаль, что не имею ни
времени, ни места, чтобы поболее поговорить о нем. Впрочем, расскажу один
недавний анекдот (а их много): к великому посту он уже выздоровел и на
шестой неделе объявил, что будет говеть. Не говел он лет тридцать, я думаю,
или более. Мама была рада; стали готовить постное кушанье, довольно, однако,
дорогое и утонченное. Я слышал из другой комнаты, как он в понедельник и во
вторник напевал про себя: "Се жених грядет" - и восторгался и напевом и
стихом. В эти два дня он несколько раз прекрасно говорил о религии; но в
среду говенье вдруг прекратилось. Что-то его вдруг раздражило, какой-то
"забавный контраст", как он выразился смеясь. Что-то не понравилось ему в
наружности священника, в обстановке; но только он воротился и вдруг сказал с
тихою улыбкою: "Друзья мои, я очень люблю бога, но - я к этому не способен".
В тот же день за обедом уже подали ростбиф. Но я знаю, что мама часто и
теперь садится подле него и тихим голосом, с тихой улыбкой, начинает с ним
заговаривать иногда о самых отвлеченных вещах: теперь она вдруг как-то
осмелилась перед ним, но как это случилось - не знаю. Она садится около него
и говорит ему, всего чаще шепотом. Он слушает с улыбкою, гладит ее волосы,
целует ее руки, и самое полное счастье светится на лице его. С ним бывают
иногда и припадки, почти истерические. Он берет тогда ее фотографию, ту
самую, которую он в тот вечер целовал, смотрит на нее со слезами, целует,
вспоминает, подзывает нас всех к себе, но говорит в такие минуты мало... О
Катерине Николаевне он как будто совершенно забыл и имени ее ни разу не
упомянул. О браке с мамой тоже еще ничего у нас не сказано. Хотели было на
лето везти его за границу; но Татьяна Павловна настояла, чтоб не возить, да
и он сам не захотел. Летом они проживут на даче, где-то в деревне, в
Петербургском уезде. Кстати, мы все пока живем на средства Татьяны Павловны.
Одно прибавлю: мне страшно грустно, что, в течение этих записок, я часто
позволял себе относиться об этом человеке непочтительно и свысока. Но я
писал, слишком воображая себя таким именно, каким был в каждую из тех минут,
которые описывал. Кончив же записки и дописав последнюю строчку, я вдруг
почувствовал, что перевоспитал себя самого, именно процессом припоминания и
записывания. От многого отрекаюсь, что написал, особенно от тона некоторых
фраз и страниц, но не вычеркну и не поправлю ни единого слова.
Я сказал, что о Катерине Николаевне он не говорит ни единого слова; но
я даже думаю, что, может быть, и совсем излечился. О Катерине Николаевне
говорим иногда лишь я да Татьяна Павловна, да и то по секрету. Теперь
Катерина Николаевна за границей; я виделся с нею перед отъездом и был у ней
несколько раз. Из-за границы я уже получил от нее два письма и отвечал на
них. Но о содержании наших писем и о том, о чем мы переговорили, прощаясь
перед отъездом, я умолчу: это уже другая история, совсем новая история, и
даже, может быть, вся она еще в будущем. Я даже и с Татьяной Павловной о
некоторых вещах умалчиваю; но довольно. Прибавлю лишь, что Катерина
Николаевна не замужем и путешествует с Пелищевыми. Отец ее скончался, и она
- богатейшая из вдов. В настоящую минуту она в Париже. Разрыв ее с Бьорингом
произошел быстро и как бы сам собой, то есть в высшей степени натурально.
Впрочем, расскажу об этом.
В утро той страшной сцены рябой, тот самый, к которому перешли Тришатов
и друг его, успел известить Бьоринга о предстоящем злоумышлении. Это
случилось таким образом: Ламберт все-таки склонил его к участию вместе и,
овладев тогда документом, сообщил ему все подробности и все обстоятельства
предприятия, а наконец, и самый последний момент их плана, то есть когда
Версилов выдумал комбинацию об обмане Татьяны Павловны. Но в решительное
мгновение рябой предпочел изменить Ламберту, будучи благоразумнее их всех и
предвидя в проектах их возможность уголовщины. Главное же: он почитал
благодарность Бьоринга гораздо вернее фантастического плана неумелого, но
горячего Ламберта и почти помешанного от страсти Версилова. Все это я узнал
потом от Тришатова. Кстати, я не знаю и не понимаю отношений Ламберта к
рябому и почему Ламберт не мог без него обойтись. Но гораздо любопытнее для
меня вопрос: зачем нужен был Ламберту Версилов, тогда как Ламберт, имея уже
в руках документ, совершенно бы мог обойтись без его помощи? Ответ мне
теперь ясен: Версилов нужен был ему, во-первых, по знанию обстоятельств, а
главное, Версилов был нужен ему, в случае переполоха или какой беды, чтобы
свалить на него всю ответственность. А так как денег Версилову было не надо,
то Ламберт и почел его помощь даже весьма не лишнею. Но Бьоринг не поспел
тогда вовремя. Он прибыл уже через час после выстрела, когда квартира
Татьяны Павловны представляла уже совсем другой вид. А именно: минут пять
спустя после того как Версилов упал на ковер окровавленный, приподнялся и
встал Ламберт, которого мы все считали убитым. Он с удивлением осмотрелся,
вдруг быстро сообразил и вышел в кухню, не говоря ни слова, там надел свою
шубу и исчез навсегда. "Документ" он оставил на столе. Я слышал, что он даже
не был и болен, а лишь немного похворал; удар револьвером ошеломил его и
вызвал кровь, не произведя более никакой беды. Меж тем Тришатов уже убежал
за доктором; но еще до доктора очнулся и Версилов, а еще до Версилова
Татьяна Павловна, приведя в чувство Катерину Николаевну, успела отвезти ее к
ней домой. Таким образом, когда вбежал к нам Бьоринг, то в квартире Татьяны
Павловны находились лишь я, доктор, больной Версилов и мама, еще больная, но
прибывшая к нему вне себя и за которой сбегал тот же Тришатов. Бьоринг
посмотрел с недоумением и, как только узнал, что Катерина Николаевна уже
уехала, тотчас отправился к ней, не сказав у нас ни слова.
Он был смущен; он ясно видел, что теперь скандал и огласка почти
неминуемы. Большого скандала, однако же, не произошло, а вышли лишь слухи.
Скрыть выстрела не удалось - это правда; но вся главная история, в главной
сущности своей, осталась почти неизвестною; следствие определило только, что
некто В., влюбленный человек, притом семейный и почти пятидесятилетний, в
исступлении страсти и объясняя свою страсть особе, достойной высшего
уважения, но совсем не разделявшей его чувств, сделал, в припадке безумия, в
себя выстрел. Ничего больше не вышло наружу, и в таком виде известие
проникло темными слухами и в газеты, без собственных имен, с начальными лишь
буквами фамилий. По крайней мере я знаю, что Ламберта, например, совсем не
обеспокоили. Тем не менее Бьоринг, знавший истину, испугался. Вот тут-то,
как нарочно, ему вдруг удалось узнать о происходившем свидании, глаз на
глаз, Катерины Николаевны с влюбленным в нее Версиловым, еще за два дня до
той катастрофы. Это его взорвало, и он, довольно неосторожно, позволил себе
заметить Катерине Николаевне, что после этого его уже не удивляет, что с ней
могут происходить такие фантастические истории. Катерина Николаевна тут же и
отказала ему, без гнева, но и без колебаний. Все предрассудочное мнение ее о
каком-то благоразумии брака с этим человеком исчезло как дым. Может быть,
она уже и давно перед тем его разгадала, а может быть, после испытанного
потрясения, вдруг изменились некоторые ее взгляды и чувства. Но тут я опять
умолкаю. Прибавлю только, что Ламберт исчез в Москву, и я слышал, что там в
чем-то попался. А Тришатова я давно уже, почти с тех самых пор, выпустил из
виду, как ни стараюсь отыскать его след даже и теперь. Он исчез после смерти
своего друга "le grand dadais": тот застрелился.
II.
Я упомянул о смерти старого князя Николая Ивановича. Добрый,
симпатичный старик этот умер скоро после происшествия, впрочем, однако,
целый месяц спустя - умер ночью, в постели, от нервного удара. Я с того
самого дня, который он прожил на моей квартире, не видал его более.
Рассказывали про него, что будто бы он стал в этот месяц несравненно
разумнее, даже суровее, не пугался более, не плакал и даже совсем ни разу не
произнес во все это время ни единого слова об Анне Андреевне. Вся любовь его
обратилась к дочери. Катерина Николаевна как-то раз, за неделю до его
смерти, предложила было ему призвать меня, для развлечения, но он даже
нахмурился: факт этот сообщаю без всяких объяснений. Имение его оказалось в
порядке, и, кроме того, оказался весьма значительный капитал. До трети этого
капитала пришлось, по завещанию старика, разделить бесчисленным его
крестницам; но чрезвычайно странно показалось для всех, что об Анне
Андреевне в завещании этом не упоминалось вовсе: ее имя было пропущено. Но
вот что, однако же, мне известно как достовернейший факт: за несколько лишь
дней до смерти старик, призвав дочь и друзей своих, Пелищева и князя В-го,
велел Катерине Николаевне, в возможном случае близкой кончины его,
непременно выделить из этого капитала Анне Андреевне шестьдесят тысяч
рублей. Высказал он свою полю точно, ясно и кратко, не позволив себе ни
единого восклицания и ни единого пояснения. По смерти его и когда уже
выяснились дела, Катерина Николаевна уведомила Анну Андреевну, через своего
поверенного, о том, что та может получить эти шестьдесят тысяч когда
захочет; но Анна Андреевна сухо, без лишних слов отклонила предложение: она
отказалась получить деньги, несмотря на все уверения, что такова была
действительно воля князя. Деньги и теперь еще лежат, ее ожидая, и теперь еще
Катерина Николаевна надеется, что она переменит решение; но этого не
случится, и я знаю про то наверно, потому что я теперь - один из самых
близких знакомых и друзей Анны Андреевны. Отказ ее наделал некоторого шуму,
и об этом заговорили. Тетка ее, Фанариотова, раздосадованная было сначала ее
скандалом с старым князем, вдруг переменила мнение и, после отказа ее от
денег, торжественно заявила ей свое уважение. Зато брат ее рассорился с нею
за это окончательно. Но хоть я и часто бываю у Анны Андреевны, но не скажу,
чтоб мы пускались в большие интимности; о старом не упоминаем вовсе; она
принимает меня к себе очень охотно, но говорит со мной как-то отвлеченно.
Между прочим, она твердо заявила мне, что непременно пойдет в монастырь; это
было недавно; но я ей не верю и считаю лишь за горькое слово.
Но горькое, настоящее горькое слово предстоит мне сказать в особенности
о сестре моей Лизе. Вот тут - так несчастье, да и что такое все мои неудачи
перед ее горькой судьбой! Началось с того, что князь Сергей Петрович не
выздоровел и, не дождавшись суда, умер в больнице. Скончался он еще раньше
князя Николая Ивановича. Лиза осталась одна, с будущим своим ребенком. Она
не плакала и с виду была даже спокойна; сделалась кротка, смиренна; но вся
прежняя горячность ее сердца как будто разом куда-то в ней схоронилась. Она
смиренно помогала маме, ходила за больным Андреем Петровичем, но стала
ужасно неразговорчива, ни на кого и ни на что даже не взглядывала, как будто
ей все равно, как будто она лишь проходит мимо. Когда Версилову сделалось
легче, она начала много спать. Я приносил было ей книги, но она не читала
их; она стала страшно худеть. Я как-то не осмеливался начать утешать ее,
хотя часто приходил именно с этим намерением; но в присутствии ее мне как-то
не подходилось к ней, да и слов таких не оказывалось у меня, чтобы
заговорить об этом. Так продолжалось до одного страшного случая: она упала с
нашей лестницы, не высоко, всего с трех ступенек, но она выкинула, и болезнь
ее продолжалась почти всю зиму. Теперь она уже встала с постели, но здоровью
ее надолго нанесен удар. Она по-прежнему молчалива с нами и задумчива, но с
мамой начала понемногу говорить. Все эти последние дни стояло яркое,
высокое, весеннее солнце, и я все припоминал про себя то солнечное утро,
когда мы, прошлою осенью, шли с нею по улице, оба радуясь и надеясь и любя
друг друга. Увы, что сталось после того? Я не жалуюсь, для меня наступила
новая жизнь, но она? Ее будущее - загадка, а теперь я и взглянуть на нее не
могу без боли.
Недели три назад я, однако ж, успел заинтересовать ее известием о
Васине. Он был наконец освобожден и выпущен совсем на свободу. Этот
благоразумный человек дал, говорят, самые точные изъяснения и самые
интересные сообщения, которые вполне оправдали его во мнении людей, от
которых зависела его участь. Да и пресловутая рукопись его оказалась не
более как переводом с французского, так сказать материалом, который он
собирал единственно для себя, намереваясь составить потом из него одну
полезную статью для журнала. Он отправился теперь в -ю губернию, а отчим
его, Стебельков, и доселе продолжает сидеть в тюрьме по своему делу,
которое, как я слышал, чем далее, тем более разрастается и усложняется. Лиза
выслушала об Васине с странною улыбкою и заметила даже, что с ним непременно
должно было так случиться. Но она была, видимо, довольна - конечно, тем, что
вмешательство покойного князя Сергея Петровича не повредило Васину. Про
Дергачева же и других я здесь ничего не имею сообщить.
Я кончил. Может быть, иному читателю захотелось бы узнать: куда ж это
девалась моя "идея" и что такое та новая, начинавшаяся для меня теперь
жизнь, о которой я так загадочно возвещаю? Но эта новая жизнь, этот новый,
открывшийся передо мною путь и есть моя же "идея", та самая, что и прежде,
но уже совершенно в ином виде, так что ее уже и узнать нельзя. Но в
"Записки" мои все это войти уже не может, потому что это - уже совсем
другое. Старая жизнь отошла совсем, а новая едва начинается. Но прибавлю,
однако, необходимое: Татьяна Павловна, искренний и любимый друг мой,
пристает ко мне чуть не каждый день с увещаниями непременно и как можно
скорее поступить в университет: "Потом, как кончишь учение, тогда и
выдумывай, а теперь доучись". Признаюсь, я задумываюсь о ее предложении, но
совершенно не знаю, чем решу. Между прочим, я возразил ей, что я даже и не
имею теперь права учиться, потому что должен трудиться, чтобы содержать маму
и Лизу; но она предлагает на то свои деньги и уверяет, что их достанет на
все время моего университета. Я решился наконец спросить совета у одного
человека. Рассмотрев кругом меня, я выбрал этого человека тщательно и
критически. Это - Николай Семенович, бывший мой воспитатель в Москве, муж
Марьи Ивановны. Не то чтобы я так нуждался в чьем-нибудь совете; но мне
просто и неудержимо захотелось услышать мнение этого совершенно постороннего
и даже несколько холодного эгоиста, но бесспорно умного человека. Я послал
ему всю мою рукопись, прося секрета, потому что я не показывал еще ее
никому, и в особенности Татьяне Павловне. Посланная рукопись прибыла ко мне
обратно через две недели и при довольно длинном письме. Из письма этого
сделаю лишь несколько выдержек, находя в них некоторый общий взгляд и как бы
нечто разъяснительное. Вот эти выдержки.
III.
"...И никогда не могли вы, незабвенный Аркадий Макарович, употребить с
большею пользою ваш временный досуг, как теперь, написав эти ваши "Записки"!
Вы дали себе, так сказать, сознательный отчет о первых, бурных и
рискованных, шагах ваших на жизненном поприще. Твердо верю, что сим
изложением вы действительно могли во многом "перевоспитать себя", как
выразились сами. Собственно критических заметок, разумеется, не позволю себе
ни малейших: хотя каждая страница наводит на размышления... например, то
обстоятельство, что вы так долго и так упорно держали у себя "документ" - в
высшей степени характеристично... Но это - лишь одна заметка из сотен,
которую я разрешил себе. Весьма ценю тоже, что вы решились мне сообщить, и,
по-видимому, мне одному, "тайну вашей идеи", по собственному вашему
выражению. Но в просьбе вашей сообщить мое мнение собственно об этой идее
должен вам решительно отказать: во-первых, на письме не уместится, а
во-вторых - и сам не готов к ответу, и мне надо еще это переварить. Замечу
лишь, что "идея" ваша отличается оригинальностью, тогда как молодые люди
текущего поколения набрасываются большею частию на идеи не выдуманные, а
предварительно данные, и запас их весьма невелик, а часто и опасен. Ваша,
например, "идея" уберегла вас, по крайней мере на время, от идей гг.
Дергачева и комп., без сомнения не столь оригинальных, как ваша. А наконец,
я в высшей степени согласен с мнением многоуважаемейшей Татьяны Павловны,
которую хотя и знавал лично, но не в состоянии был доселе оценить в той
мере, как она того заслуживает. Мысль ее о поступлении вашем в университет в
высшей степени для вас благотворна. Наука и жизнь несомненно раскроют, в
три-четыре года, еще шире горизонты мыслей и стремлений ваших, а если и
после университета пожелаете снова обратиться к вашей "идее", то ничто не
помешает тому.
Теперь позвольте мне самому, и уже без вашей просьбы, изложить вам
откровенно несколько мыслей и впечатлений, пришедших мне в ум и душу при
чтении столь откровенных записок ваших. Да, я согласен с Андреем Петровичем,
что за вас и за уединенную юность вашу действительно можно было опасаться. И
таких, как вы, юношей немало, и способности их действительно всегда угрожают
развиться к худшему - или в молчалинское подобострастие, или в затаенное
желание беспорядка. Но это желание беспорядка - и даже чаще всего -
происходит, может быть, от затаенной жажды порядка и "благообразия"
(употребляю ваше слово)? Юность чиста уже потому, что она - юность. Может
быть, в этих, столь ранних, порывах безумия заключается именно эта жажда
порядка и это искание истины, и кто ж виноват, что некоторые современные
молодые люди видят эту истину и этот порядок в таких глупеньких и смешных
вещах, что не понимаешь даже, как могли они им поверить! Замечу кстати, что
прежде, в довольно недавнее прошлое, всего лишь поколение назад, этих
интересных юношей можно было и