Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
и по
летам ко святому причастью его уже прямо допустить нельзя было, а стало
быть, все же он хотя бы некий ответ должен дать. Если же вступишь со мной в
супружество, то великое обещание даю: выстрою новый храм токмо на вечный
помин души его". Против сего не устояла и согласилась. Так и повенчались.
И вышло всем на удивление. Стали они жить с самого первого дня в
великом и нелицемерном согласии, опасно соблюдая свое супружество, и как
единая душа в двух телесах. Зачала она в ту же зиму, и стали они посещать
храмы божии и трепетать гнева господня. Были в трех монастырях и внимали
пророчествам. Он же соорудил обещанный храм и выстроил в городе больницу и
богадельню. Отделил капитал на вдов и сирот. И воспомнил всех, кого обидел,
и возжелал возвратить; деньги же стал выдавать безмерно, так что уже супруга
и архимандрит придержали за руки, ибо "довольно, говорят, и сего".
Послушался Максим Иванович: "Я, говорит, в тот раз Фому обсчитал". Ну, Фоме
отдали. А Фома так даже заплакал: "Я, говорит, я и так... Многим и без того
довольны и вечно обязаны богу молить". Всех, стало быть, проникло оно, и,
значит, правду говорят, что хорошим примером будет жив человек. А народ там
добрый.
Фабрикой сама супруга стала орудовать, и так, что и теперь вспоминают.
Пить не перестал, но стала она его в эти самые дни соблюдать, а потом и
лечить. Речь его стала степенная, и даже самый глас изменился. Стал
жалостлив беспримерно, даже к скотам: увидал из окна, как мужик стегал
лошадь по голове безобразно, и тотчас выслал и купил у него лошадь за вдвое
цены. И получил дар слезный: кто бы с ним ни заговорил, так и зальется
слезами. Когда же приспело время ее, внял наконец господь их молитвам и
послал им сына, и стал Максим Иванович, еще в первый раз с тех пор, светел;
много милостыни роздал, много долгов простил, на крестины созвал весь город.
Созвал он это город, а на другой день, как ночь, вышел. Видит супруга, что с
ним нечто сталось, и поднесла к нему новорожденного: "Простил, говорит, нас
отрок, внял слезам и молитвам за него нашим". А о сем предмете, надо так
сказать, они во весь год ни разу не сказали слова, а лишь оба про себя
содержали. И поглядел на нее Максим Иванович мрачно, как ночь: "Подожди,
говорит: он, почитай, весь год не приходил, а в сию ночь опять приснился".
"Тут-то в первый раз проник и в мое сердце ужас, после сих странных слов", -
припоминала потом.
И не напрасно приснился отрок. Только что Максим Иванович о сем изрек,
почти, так сказать, в самую ту минуту приключилось с новорожденным нечто:
вдруг захворал. И болело дитя восемь дней, молились неустанно, и докторов
призывали, и выписали из Москвы самого первого доктора по чугунке. Прибыл
доктор, рассердился. "Я, говорит, самый первый доктор, меня вся Москва
ожидает". Прописал капель и уехал поспешно. Восемьсот рублей увез. А
ребеночек к вечеру помер.
И что же за сим? Отписал Максим Иванович все имущество любезной
супруге, выдал ей все капиталы и документы, завершил все правильно и
законным порядком, а затем стал перед ней и поклонился ей до земли: "Отпусти
ты меня, бесценная супруга моя, душу мою спасти, пока можно. Ежели время мое
без успеха душе проведу, то назад уже не возвращусь. Был я тверд и жесток, и
тягости налагал, но мню, что за скорби и странствия предстоящие не оставит
без воздаяния господь, ибо оставить все сие есть немалый крест и немалая
скорбь". И унимала его супруга со многими слезами: "Ты мне един теперь на
земле, на кого же останусь? Я, говорит, за год в сердце милость нажила". И
увещевали всем городом целый месяц, и молили его, и положили силой стеречь.
Но не послушал их и ночью скрытно вышел, и уже более не возвращался. А,
слышно, подвизается в странствиях и терпении даже до сегодня, а супругу
милую извещает ежегодно..."
Глава четвертая
I.
Теперь приступлю к окончательной катастрофе, завершающей мои записки.
Но чтоб продолжать дальше, я должен предварительно забежать вперед и
объяснить нечто, о чем я совсем в то время не знал, когда действовал, но о
чем узнал и что разъяснил себе вполне уже гораздо позже, то есть тогда,
когда все уже кончилось. Иначе не сумею быть ясным, так как пришлось бы все
писать загадками. И потому сделаю прямое и простое разъяснение, жертвуя так
называемою художественностью, и сделаю так, как бы и не я писал, без участия
моего сердца, а вроде как бы entrefilet в газетах.
Дело в том, что товарищ моего детства Ламберт очень, и даже прямо, мог
бы быть причислен к тем мерзким шайкам мелких пройдох, которые сообщаются
взаимно ради того, что называют теперь шантажом и на что подыскивают теперь
в своде законов определения и наказания. Шайка, в которой участвовал
Ламберт, завелась еще в Москве и уже наделала там довольно проказ
(впоследствии она была отчасти обнаружена). Я слышал потом, что в Москве у
них, некоторое время, был чрезвычайно опытный и неглупый руководитель и уже
пожилой человек. Пускались они в свои предприятия и всею шайкою и по частям.
Производили же, рядом с самыми грязненькими и нецензурными вещами (о
которых, впрочем, известия уже являлись в газетах), - и довольно сложные и
даже хитрые предприятия под руководством их шефа. Об некоторых я потом
узнал, но не буду передавать подробностей. Упомяну лишь, что главный
характер их приемов состоял в том, чтоб разузнать кой-какие секреты людей,
иногда честнейших и довольно высокопоставленных; затем они являлись к этим
лицам и грозили обнаружить документы (которых иногда совсем у них не было) и
за молчание требовали выкуп. Есть вещи и не грешные, и совсем не преступные,
но обнаружения которых испугается даже порядочный и твердый человек. Били
они большею частию на семейные тайны. Чтоб указать, как ловко действовал
иногда их шеф, расскажу, безо всяких подробностей и в трех только строках,
об одной их проделке. В одном весьма честном доме случилось действительно и
грешное и преступное дело; а именно жена одного известного и уважаемого
человека вошла в тайную любовную связь с одним молодым и богатым офицером.
Они это пронюхали и поступили так: прямо дали знать молодому человеку, что
уведомят мужа. Доказательств у них не было ни малейших, и молодой человек
про это знал отлично, да и сами они от него не таились; но вся ловкость
приема и вся хитрость расчета состояла в этом случае лишь в том соображении,
что уведомленный муж и без всяких доказательств поступит точно так же и
сделает те же самые шаги, как если б получил самые математические
доказательства. Они били тут на знание характера этого человека и на знание
его семейных обстоятельств. Главное то, что в шайке участвовал один молодой
человек из самого порядочного круга и которому удалось предварительно
достать сведения. С любовника они содрали очень недурную сумму, и безо
всякой для себя опасности, потому что жертва сама жаждала тайны.
Ламберт хоть и участвовал, но всецело к той московской шайке не
принадлежал; войдя же во вкус, начал помаленьку и в виде пробы действовать
от себя. Скажу заранее: он на это был не совсем способен. Был он весьма
неглуп и расчетлив, но горяч и, сверх того, простодушен или, лучше сказать,
наивен, то есть не знал ни людей, ни общества. Он, например, вовсе, кажется,
не понимал значения того московского шефа и полагал, что направлять и
организировать такие предприятия очень легко. Наконец, он предполагал чуть
не всех такими же подлецами, как сам. Или, например, раз вообразив, что
такой-то человек боится или должен бояться потому-то и потому-то, он уже и
не сомневался в том, что тот действительно боится, как в аксиоме. Не умею я
это выразить; впоследствии разъясню яснее фактами, но, по-моему, он был
довольно грубо развит, а в иные добрые, благородные чувства не то что не
верил, но даже, может быть, не имел о них и понятия.
Прибыл он в Петербург, потому что давно уже помышлял о Петербурге как о
поприще более широком, чем Москва, и еще потому, что в Москве он где-то и
как-то попал впросак и его кто-то разыскивал с самыми дурными на его счет
намерениями. Прибыв в Петербург, тотчас же вошел в сообщение с одним прежним
товарищем, но поле нашел скудное, дела мелкие. Знакомство потом разрослось,
но ничего не составлялось. "Народ здесь дрянной, тут одни мальчишки", -
говорил он мне сам потом. И вот, в одно прекрасное утро, на рассвете, он
вдруг находит меня замерзавшего под забором и прямо нападает на след
"богатейшего", по его мнению, "дела".
Все дело оказалось в моем вранье, когда я оттаял тогда у него на
квартире. О, я был тогда как в бреду! Но из слов моих все-таки выступило
ясно, что я из всех моих обид того рокового дня всего более запомнил и
держал на сердце лишь обиду от Бьоринга и от нее: иначе я бы не бредил об
этом одном у Ламберта, а бредил бы, например, и о Зерщикове; между тем
оказалось лишь первое, как узнал я впоследствии от самого Ламберта. И к тому
же я был в восторге и на Ламберта и на Альфонсину смотрел в то ужасное утро
как на каких-то освободителей и спасителей. Когда потом, выздоравливая, я
соображал, еще лежа в постели: что бы мог узнать Ламберт из моего вранья и
до какой именно степени я ему проврался? - то ни разу не приходило ко мне
даже подозрения, что он мог так много тогда узнать! О, конечно, судя по
угрызениям совести, я уже и тогда подозревал, что, должно быть, насказал
много лишнего, но, повторяю, никак не мог предположить, что до такой
степени! Надеялся тоже и рассчитывал на то, что я и выговаривать слова тогда
у него не в силах был ясно, об чем у меня осталось твердое воспоминание, а
между тем оказалось на деле, что я и выговаривал тогда гораздо яснее, чем
потом предполагал и чем надеялся. Но главное то, что все это обнаружилось
лишь потом и долго спустя, а в том-то и заключалась моя беда.
Из моего бреда, вранья, лепета, восторгов и проч. он узнал, во-первых,
почти все фамилии в точности, и даже иные адресы. Во-вторых, составил
довольно приблизительное понятие о значении этих лиц (старого князя, ее,
Бьоринга, Анны Андреевны и даже Версилова); третье: узнал, что я оскорблен и
грожусь отмстить, и, наконец, четвертое, главнейшее: узнал, что существует
такой документ, таинственный и спрятанный, такое письмо, которое если
показать полусумасшедшему старику князю, то он, прочтя его и узнав, что
собственная дочь считает его сумасшедшим и уже "советовалась с юристами" о
том, как бы его засадить, - или сойдет с ума окончательно, или прогонит ее
из дому и лишит наследства, или женится на одной mademoiselle Версиловой, на
которой уже хочет жениться и чего ему не позволяют. Одним словом, Ламберт
очень многое понял; без сомнения, ужасно много оставалось темного, но
шантажный искусник все-таки попал на верный след. Когда я убежал потом от
Альфонсины, он немедленно разыскал мой адрес (самым простым средством: в
адресном столе); потом немедленно сделал надлежащие справки, из коих узнал,
что все эти лица, о которых я ему врал, существуют действительно. Тогда он
прямо приступил к первому шагу.
Главнейшее состояло в том, что существует документ, и что обладатель
его - я, и что этот документ имеет высокую ценность: в этом Ламберт не
сомневался. Здесь опускаю одно обстоятельство, о котором лучше будет сказать
впоследствии и в своем месте, но упомяну лишь о том, что обстоятельство это
наиглавнейше утвердило Ламберта в убеждении о действительном существовании
и, главное, о ценности документа. (Обстоятельство роковое, предупреждаю
вперед, которого я-то уж никак вообразить не мог не только тогда, но даже до
самого конца всей истории, когда все вдруг рушилось и разъяснилось само
собой.) Итак, убежденный в главном, он, первым шагом, поехал к Анне
Андреевне.
А между тем для меня до сих пор задача: как мог он, Ламберт,
профильтроваться и присосаться к такой неприступной и высшей особе, как Анна
Андреевна? Правда, он взял справки, но что же из этого? Правда, он был одет
прекрасно, говорил по-парижски и носил французскую фамилию, но ведь не могла
же Анна Андреевна не разглядеть в нем тотчас же мошенника? Или предположить,
что мошенника-то ей и надо было тогда. Но неужели так?
Я никогда не мог узнать подробностей их свидания, но много раз потом
представлял себе в воображении эту сцену. Вероятнее всего, что Ламберт, с
первого слова и жеста, разыграл перед нею моего друга детства, трепещущего
за любимого и милого товарища. Но, уж конечно, в это же первое свидание
сумел очень ясно намекнуть и на то, что у меня "документ", дать знать, что
это - тайна, что один только он, Ламберт, обладает этой тайной и что я
собираюсь отмстить этим документом генеральше Ахмаковой, и проч., и проч.
Главное, мог разъяснить ей, как можно точнее, значение и ценность этой
бумажки. Что же до Анны Андреевны, то она именно находилась в таком
положении, что не могла не уцепиться за известие о чем-нибудь в этом роде,
не могла не выслушать с чрезвычайным вниманием и... не могла не пойти на
удочку - "из борьбы за существование". У ней именно как раз к тому времени
сократили ее жениха и увезли под опеку в Царское, да еще взяли и ее самое
под опеку. И вдруг такая находка: тут уж пойдут не бабьи нашептывания на
ухо, не слезные жалобы, не наговоры и сплетни, а тут письмо, манускрипт, то
есть математическое доказательство коварства намерений его дочки и всех тех,
которые его от нее отнимают, и что, стало быть, надо спасаться, хотя бы
бегством, все к ней же, все к той же Анне Андреевне, и обвенчаться с нею
хоть в двадцать четыре часа; не то как раз конфискуют в сумасшедший дом.
А может быть и то, что Ламберт совсем не хитрил с этою девицею, даже ни
минуты, а так-таки и брякнул с первого слова: "Mademoiselle, или оставайтесь
старой девой, или становитесь княгиней и миллионщицей: вот документ, а я его
у подростка выкраду и вам передам... за вексель от вас в тридцать тысяч". Я
даже думаю, что именно так и было. О, он всех считал такими же подлецами,
как сам; повторяю, в нем было какое-то простодушие подлеца, невинность
подлеца... Так или этак, а весьма может быть, что и Анна Андреевна, даже и
при таком приступе, не смутилась ни на минуту, а отлично сумела сдержать
себя и выслушать шантажника, говорившего своим слогом - и все из
"широкости". Ну, разумеется, сперва покраснела немножко, а там скрепилась и
выслушала. И как воображу эту неприступную, гордую, действительно достойную
девушку, и с таким умом, рука в руку с Ламбертом, то... вот то-то с умом!
Русский ум, таких размеров, до широкости охотник; да еще женский, да еще при
таких обстоятельствах!
Теперь сделаю резюме: ко дню и часу моего выхода поело болезни Ламберт
стоял на следующих двух точках (это-то уж я теперь наверно знаю): первое,
взять с Анны Андреевны за документ вексель не менее как в тридцать тысяч и
затем помочь ей напугать князя, похитить его и с ним вдруг обвенчать ее -
одним словом, в этом роде. Тут даже составлен был целый план; ждали только
моей помощи, то есть самого документа.
Второй проект: изменить Анне Андреевне, бросить ее и продать бумагу
генеральше Ахмаковой, если будет выгоднее. Тут рассчитывалось и на Бьоринга.
Но к генеральше Ламберт еще не являлся, а только ее выследил. Тоже ждал
меня.
О, я ему был нужен, то есть не я, а документ! Насчет меня у него
составились тоже два плана. Первый состоял в том, что если уж нельзя иначе,
то действовать со мной вместе и взять меня в половину, предварительно
овладев мною и нравственно и физически. Но второй план улыбался ему гораздо
больше; он состоял в том, чтоб надуть меня как мальчишку и выкрасть у меня
документ или даже просто отнять его у меня силой. Этот план был излюблен и
взлелеян в мечтах его. Повторяю: было одно такое обстоятельство, через
которое он почти не сомневался в успехе второго плана, но, как сказал уже я,
объясню это после. Во всяком случае, ждал меня с судорожным нетерпением: все
от меня зависело, все шаги и на что решиться.
И надо ему отдать справедливость: до времени он себя выдержал, несмотря
на горячность. Он не являлся ко мне на дом во время болезни - раз только
приходил и виделся с Версиловым; он не тревожил, не пугал меня, сохранил
передо мной ко дню и часу моего выхода вид самой полной независимости.
Насчет же того, что я мог передать, или сообщить, или уничтожить документ,
то в этом он был спокоен. Из моих слов у него он мог заключить, как я сам
дорожу тайной и как боюсь, чтобы кто не узнал про документ. А что я приду к
нему первому, а не к кому другому, в первый же день по выздоровлении, то и в
этом он не сомневался нимало: Настасья Егоровна приходила ко мне отчасти по
его приказанию, и он знал, что любопытство и страх уже возбуждены, что я не
выдержу... Да к тому же он взял все меры, мог знать даже день моего выхода,
так что я никак не мог от него отвернуться, если б даже захотел того.
Но если ждал меня Ламберт, то еще пуще, может быть, ждала меня Анна
Андреевна. Прямо скажу: Ламберт отчасти мог быть и прав, готовясь ей
изменить, и вина была на ее стороне. Несмотря на несомненное их соглашение
(в какой форме, не знаю, но в котором не сомневаюсь), - Анна Андреевна до
самой последней минуты была с ним не вполне откровенна. Не раскрылась на всю
распашку. Она намекнула ему на все согласия с своей стороны и на все
обещания - но только лишь намекнула; выслушала, может быть, весь его план до
подробностей, но одобрила лишь молчанием. Я имею твердые данные так
заключить, а причина всему та, что - ждала меня. Она лучше хотела иметь дело
со мной, чем с мерзавцем Ламбертом, - вот несомненный для меня факт! Это я
понимаю; но ошибка ее состояла в том, что это понял наконец и Ламберт. А ему
слишком было бы невыгодно, если б она, мимо его, выманила у меня документ и
вошла бы со мной в соглашение. К тому же в то время он уже был уверен в
крепости "дела". Другой бы на его месте трусил и все бы еще сомневался; но
Ламберт был молод, дерзок, с нетерпеливейшей жаждой наживы, мало знал людей
и несомненно предполагал их всех подлыми; такой усумниться не мог, тем более
что уже выпытал у Анны Андреевны все главнейшие подтверждения.
Последнее словечко и важнейшее: знал ли что-нибудь к тому дню Версилов
и участвовал ли уже тогда в каких-нибудь хоть отдаленных планах с Ламбертом?
Нет, нет и нет, тогда еще нет, хотя, может быть, уже было закинуто роковое
словцо... Но довольно, довольно, я слишком забегаю вперед.
Ну, а я-то что же? Знал ли я что-нибудь и что я знал ко дню выхода?
Начиная это entrefilet, я уведомил, что ничего не знал ко дню выхода, что
узнал обо всем слишком позже и даже тогда, когда уже все совершилось. Это
правда, но так ли вполне? Нет, не так; я уже знал кое-что несомненно, знал
даже слишком много, но как? Пусть читатель вспомнит про сон! Если уж мог
быть такой сон, если уж мог он вырваться из моего сердца и так
формулироваться, то, значит, я страшно много - не знал, а предчувствовал из
того самого, что сейчас разъяснил и что в самом деле узнал лишь тогда,
"когда уже все кончилось". Знания не было, но сердце билось от предчувствий,
и злые духи уже овладели моими снами. И вот к этакому человеку я рвался,
вполне зная, что это за человек, и предчувствуя даже подробности! И зачем я
рвался?