Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
т: прежде всего
- у меня, с которым вчера обнимался, а потом сейчас же у мамы, которой
портрет он вчера целовал. И вот, вместо этих двух натуральных шагов, его
вдруг "чем свет" нету дома и он куда-то пропал, а Настасья Егоровна бредит
почему-то, что "вряд ли и воротится". Мало того: Лиза уверяет о какой-то
развязке "вечной истории" и о том, что у мамы о нем имеются некоторые
сведения, и уже позднейшие; сверх того, там несомненно знают и про письмо
Катерины Николаевны (это я сам приметил) и все-таки не верят его
"воскресению в новую жизнь", хотя и выслушали меня внимательно. Мама убита,
а Татьяна Павловна над словом "воскресение" ехидно острит. Но если все это -
так, то, значит, с ним опять случился за ночь переворот, опять кризис, и это
- после вчерашнего-то восторга, умиления, пафоса! Значит, все это
"воскресение" лопнуло, как надутый пузырь, и он, может быть, теперь опять
толчется где-нибудь в том же бешенстве, как тогда после известия о Бьоринге!
Спрашивается, что же будет с мамой, со мной, со всеми нами и... и - что же
будет, наконец, с нею? Про какую "мертвую петлю" проболталась Татьяна,
посылая меня к Анне Андреевне? Значит, там-то и есть эта "мертвая петля" - у
Анны Андреевны! Почему же у Анны Андреевны? Разумеется, я побегу к Анне
Андреевне; это я нарочно, с досады лишь сказал, что не пойду; я сейчас
побегу. Но что такое говорила Татьяна про "документ"? И не он ли сам сказал
мне вчера: "Сожги документ"?
Вот были мысли мои, вот что давило меня тоже мертвой петлей; но,
главное, мне надо было его. С ним бы я тотчас же все порешил - я это
чувствовал; мы поняли бы один другого с двух слов! Я бы схватил его за руки,
сжал их; я бы нашел в моем сердце горячие слова, - мечталось мне неотразимо.
О, я бы покорил безумие!.. Но где он? Где он? И вот нужно же было в такую
минуту подвернуться Ламберту, когда я так был разгорячен! Не доходя
нескольких шагов до моего дома, я вдруг встретил Ламберта; он радостно
завопил, меня увидав, и схватил меня за руку:
- Я к тебе уже тхэтий раз... Enfin! Пойдем завтракать!
- Стой! Ты у меня был? Там нет Андрея Петровича?
- Нет там никого. Оставь их всех! Ты, духгак, вчера рассердился; ты был
пьян, а я имею тебе говорить важное; я сегодня слышал прелестные вести про
то, что мы вчера говорили...
- Ламберт, - перебил я, задыхаясь и торопясь и поневоле несколько
декламируя, - если я остановился с тобою, то единственно затем, чтобы
навсегда с тобою покончить. Я уже говорил тебе вчера, но ты все не
понимаешь. Ламберт, ты - ребенок и глуп, как француз. Ты все думаешь, что ты
как у Тушара и что я так же глуп, как у Тушара... Но я не так же глуп, как у
Тушара... Я вчера был пьян, но не от вина, а потому, что был и без того
возбужден; а если я поддакивал тому, что ты молол, то потому, что я хитрил,
чтоб выведать твои мысли. Я тебя обманывал, а ты обрадовался и поверил и
молол. Знай, что жениться на ней, это - такой вздор, которому гимназист
приготовительного класса не поверит. Можно ли подумать, чтоб я поверил? а ты
поверил! Ты потому поверил, что ты не принят в высшем обществе и ничего не
знаешь, как у них в высшем свете делается. Это не так просто у них в высшем
свете делается, и это невозможно, чтоб так просто - взяла да и вышла
замуж... Теперь скажу тебе ясно, чего тебе хочется: тебе хочется зазвать
меня, чтоб опоить и чтоб я выдал тебе документ и пошел с тобою на какое-то
мошенничество против Катерины Николаевны! Так врешь же! не приду к тебе
никогда, и знай тоже, что завтра же или уж непременно послезавтра бумага эта
будет в ее собственных руках, потому что документ этот принадлежит ей,
потому что ею написан, и я сам передам ей лично, и, если хочешь знать где,
так знай, что через Татьяну Павловну, ее знакомую, в квартире Татьяны
Павловны, при Татьяне Павловне передам и за документ не возьму с нее
ничего... А теперь от меня - марш навсегда, не то... не то, Ламберт, я
обойдусь не столь учтиво...
Окончив это, я весь дрожал мелкою дрожью. Самое главное дело и самая
скверная привычка в жизни, вредящая всему в каждом деле, это... это если
зарисуешься. Черт меня дернул разгорячиться перед ним до того, что я, кончая
речь и с наслаждением отчеканивая слова и возвышая все более и более голос,
вошел вдруг в такой жар, что всунул эту совсем ненужную подробность о том,
что передам документ через Татьяну Павловну и у нее на квартире! Но мне так
вдруг захотелось тогда его огорошить! Когда я брякнул так прямо о документе
и вдруг увидел его глупый испуг, мне вдруг захотелось еще пуще придавить его
точностью подробностей. И вот эта-то бабья хвастливая болтовня и была потом
причиною ужасных несчастий, потому что эта подробность про Татьяну Павловну
и ее квартиру тотчас же засела в уме его, как у мошенника и практического
человека на малые дела; в высших и важных делах он ничтожен и ничего не
смыслит, но на эти мелочи у него все-таки есть чутье. Умолчи я про Татьяну
Павловну - не случилось бы больших бед. Однако, выслушав меня, он в первую
минуту потерялся ужасно.
- Слушай, - пробормотал он, - Альфонсина... Альфонсина споет...
Альфонсина была у ней; слушай: я имею письмо, почти письмо, где Ахмакова
говорит про тебя, мне рябой достал, помнишь рябого - и вот увидишь, вот
увидишь, пойдем!
- Лжешь, покажи письмо!
- Оно дома, у Альфонсины, пойдем!
Разумеется, он врал и бредил, трепеща, чтобы я не убежал от него; но я
вдруг бросил его среди улицы, и когда он хотел было за мной следовать, то я
остановился и погрозил ему кулаком. Но он уже стоял в раздумье - и дал мне
уйти: у него уже, может быть, замелькал в голове новый план. Но для меня
сюрпризы и встречи не кончились... И как вспомню весь этот несчастный день,
то все кажется, что все эти сюрпризы и нечаянности точно тогда сговорились
вместе и так и посыпались разом на мою голову из какого-то проклятого рога
изобилия. Едва я отворил дверь в квартиру, как столкнулся, еще в передней, с
одним молодым человеком высокого роста, с продолговатым и бледным лицом,
важной и "изящной" наружности и в великолепной шубе. У него был на носу
пенсне; но он тотчас же, как завидел меня, стянул его с носа (очевидно, для
учтивости) и, вежливо приподняв рукой свой цилиндр, но, впрочем, не
останавливаясь, проговорил мне, изящно улыбаясь: "На, bonsoir" - и прошел
мимо на лестницу. Мы оба узнали друг друга тотчас же, хотя видел я его всего
только мельком один раз в моей жизни, в Москве. Это был брат Анны Андреевны,
камер-юнкер, молодой Версилов, сын Версилова, а стало быть, почти и мой
брат. Его провожала хозяйка (хозяин все еще но возвращался со службы). Когда
он вышел, я так на нее и накинулся:
- Что он тут делал? Он в моей комнате был?
- Совсем не в вашей комнате. Он приходил ко мне... - быстро и сухо
отрезала она и повернулась к себе.
- Нет, этак нельзя! - закричал я, - извольте отвечать: зачем он
приходил?
- Ах, боже мой! так вам все и рассказывать, зачем люди ходят. Мы,
кажется, тоже свой расчет можем иметь. Молодой человек, может, денег занять
захотел, у меня адрес узнавал. Может, я ему еще с прошлого раза пообещала...
- Когда с прошлого раза?
- Ах, боже мой! да ведь не впервой же он приходит!
Она ушла. Главное, я понял, что тут тон изменяется: они со мной
начинали говорить грубо. Ясно было, что это - опять секрет; секреты
накоплялись с каждым шагом, с каждым часом. В первый раз молодой Версилов
приезжал с сестрой, с Анной Андреевной, когда я был болен; про это я слишком
хорошо помнил, равно и то, что Анна Андреевна уже закинула мне вчера
удивительное словечко, что, может быть, старый князь остановится нa моей
квартире... но все это было так сбито и так уродливо, что я почти ничего не
мог на этот счет придумать. Хлопнув себя по лбу и даже не присев отдохнуть,
я побежал к Анне Андреевне: ее не оказалось дома, а от швейцара получил
ответ, что "поехали в Царское; завтра только разве около этого времени
будут".
"Она - в Царское и, уж разумеется, к старому князю, а брат ее
осматривает мою квартиру! Нет, этого не будет! - проскрежетал я, - а если
тут и в самом деле какая-нибудь мертвая петля, то я защищу !"
От Анны Андреевны я домой не вернулся, потому что в воспаленной голове
моей вдруг промелькнуло воспоминание о трактире на канаве, в который Андрей
Петрович имел обыкновение заходить в иные мрачные свои часы. Обрадовавшись
догадке, я мигом побежал туда; был уже четвертый час и смеркалось. В
трактире известили, что он приходил: "Побывали немного и ушли, а может, и
еще придут". Я вдруг изо всей силы решился ожидать его и велел подать себе
обедать; по крайней мере являлась надежда.
Я съел обед, съел даже лишнее, чтобы иметь право как можно дольше
оставаться, и просидел, я думаю, часа четыре. Не описываю мою грусть и
лихорадочное нетерпение; точно все во мне внутри сотрясалось и дрожало. Этот
орган, эти посетители - о, вся эта тоска отпечатлелась в душе моей, быть
может, на всю жизнь! Не описываю и мыслей, подымавшихся в голове, как туча
сухих листьев осенью, после налетевшего вихря; право, что-то было на это
похожее, и, признаюсь, я чувствовал, что по временам мне начинает изменять
рассудок.
Но что мучило меня до боли (мимоходом, разумеется, сбоку, мимо главного
мучения) - это было одно неотвязчивое, ядовитое впечатление - неотвязчивое,
как ядовитая, осенняя муха, о которой не думаешь, но которая вертится около
вас, мешает вам и вдруг пребольно укусит. Это было лишь воспоминание, одно
происшествие, о котором я еще никому на свете не сказывал. Вот в чем дело,
ибо надобно же и это где-нибудь рассказать.
IV.
Когда в Москве уже было решено, что я отправлюсь в Петербург, то мне
дано было знать чрез Николая Семеновича, чтобы я ожидал присылки денег на
выезд. От кого придут деньги - я не справлялся; я знал, что от Версилова, а
так как я день и ночь мечтал тогда, с замиранием сердца и с высокомерными
планами, о встрече с Версиловым, то о нем вслух совсем перестал говорить,
даже с Марьей Ивановной. Напомню, впрочем, что у меня были и свои деньги на
выезд; но я все-таки положил ждать; между прочим, предполагал, что деньги
придут через почту.
Вдруг однажды Николай Семенович, возвратясь домой, объявил мне (по
своему обыкновению, кратко и не размазывая), чтобы я сходил завтра на
Мясницкую, в одиннадцать часов утра, в дом и квартиру князя В-ского, и что
там приехавший из Петербурга камер-юнкер Версилов, сын Андрея Петровича, и
остановившийся у товарища своего по лицею, князя В-ского, вручит мне
присланную для переезда сумму. Казалось бы, дело весьма простое: Андрей
Петрович весьма мог поручить своему сыну эту комиссию вместо отсылки через
почту; но известие это меня как-то неестественно придавило и испугало.
Сомнений не было, что Версилов хотел свести меня с своим сыном, моим братом;
таким образом, обрисовывались намерения и чувства человека, о котором мечтал
я; но представлялся громадный для меня вопрос: как же буду и как же должен я
вести себя в этой совсем неожиданной встрече, и не потеряет ли в чем-нибудь
собственное мое достоинство? На другой день, ровно в одиннадцать часов, я
явился в квартиру князя В-ского, холостую, но, как угадывалось мне, пышно
меблированную, с лакеями в ливреях. Я остановился в передней. Из внутренних
комнат долетали звуки громкого разговора и смеха: у князя, кроме
камер-юнкера гостя, были и еще посетители. Я велел лакею о себе доложить, и,
кажется, в немного гордых выражениях: по крайней мере, уходя докладывать, он
посмотрел на меня странно, мне показалось, даже не так почтительно, как бы
следовало. К удивлению моему, он что-то уж очень долго докладывал, минут с
пять, а между тем оттуда все раздавались тот же смех и те же отзвуки
разговора.
Я, разумеется, ожидал стоя, очень хорошо зная, что мне, как "такому же
барину", неприлично и невозможно сесть в передней, где были лакеи. Сам же я,
своей волей, без особого приглашения, ни за что не хотел шагнуть в залу, из
гордости; из утонченной гордости, может быть, но так следовало. К удивлению
моему, оставшиеся лакеи (двое) осмелились при мне сесть. Я отвернулся, чтобы
не заметить этого, и, однако ж, начал дрожать всем телом, и вдруг,
обернувшись и шагнув к одному лакею, велел ему "тотчас же" пойти доложить
еще раз. Несмотря на мой строгий взгляд и чрезвычайное мое возбуждение,
лакей лениво посмотрел на меня, не вставая, и уже другой за него ответил:
- Доложено, не беспокойтесь!
Я решил прождать еще только одну минуту или по возможности даже менее
минуты, а там - непременно уйти. Главное, я был одет весьма прилично: платье
и пальто все-таки были новые, а белье совершенно свежее, о чем позаботилась
нарочно для этого случая сама Марья Ивановна. Но про этих лакеев я уже
гораздо позже и уже в Петербурге наверно узнал, что они, чрез приехавшего с
Версиловым слугу, узнали еще накануне, что "придет, дескать, такой-то,
побочный брат и студент". Про это я теперь знаю наверное.
Минута прошла. Странное это ощущение, когда решаешься и не можешь
решиться. "Уйти или нет, уйти или нет?" - повторял я каждую секунду почти в
ознобе; вдруг показался уходивший докладывать слуга. В руках у него, между
пальцами, болтались четыре красных кредитки, сорок рублей.
- Вот-с, извольте получить сорок рублей!
Я вскипел. Это была такая обида! Я всю прошлую ночь мечтал об
устроенной Версиловым встрече двух братьев; я всю ночь грезил в лихорадке,
как я должен держать себя и не уронить - не уронить всего цикла идей,
которые выжил в уединении моем и которыми мог гордиться даже в каком угодно
кругу. Я мечтал, как я буду благороден, горд и грустен, может быть, даже в
обществе князя В-ского, и таким образом прямо буду введен в этот свет - о, я
не щажу себя, и пусть, и пусть: так и надо записать это в таких точно
подробностях! И вдруг - сорок рублей через лакея, в переднюю, да еще после
десяти минут ожидания, да еще прямо из рук, из лакейских пальцев, а не на
тарелке, не в конверте!
Я до того закричал на лакея, что он вздрогнул и отшатнулся; я
немедленно велел ему отнести деньги назад и чтобы "барин его сам принес" -
одним словом, требование мое было, конечно, бессвязное и, уж конечно,
непонятное для лакея. Однако ж я так закричал, что он пошел. Вдобавок, в
зале, кажется, мой крик услышали, и говор и смех вдруг затихли.
Почти тотчас же я заслышал шаги, важные, неспешные, мягкие, и высокая
фигура красивого и надменного молодого человека (тогда он мне показался еще
бледнее и худощавее, чем в сегодняшнюю встречу) показалась на пороге в
переднюю - даже на аршин не доходя до порога. Он был в великолепном красном
шелковом халате и в туфлях, и с пенсне на носу. Не проговорив ни слова, он
направил на меня пенсне и стал рассматривать. Я, как зверь, шагнул к нему
один шаг и стал с вызовом, смотря нa него в упор. Но рассматривал он меня
лишь мгновение, всего секунд десять; вдруг самая неприметная усмешка
показалась на губах его, и, однако ж, самая язвительная, тем именно и
язвительная, что почти неприметная; он молча повернулся и пошел опять в
комнаты, так же не торопясь, так же тихо и плавно, как и пришел. О, эти
обидчики еще с детства, еще в семействах своих выучиваются матерями своими
обижать! Разумеется, я потерялся... О, зачем я тогда потерялся!
Почти в то же мгновение появился опять тот же лакей с теми же
кредитками в руках:
- Извольте получить, это - вам из Петербурга, а принять вас самих не
могут; "в другое время разве как-нибудь, когда им будет свободнее". - Я
почувствовал, что эти последние слова он уже от себя прибавил. Но
потерянность моя все еще продолжалась; я принял деньги и пошел к дверям;
именно от потерянности принял, потому что надо было не принять; но лакей, уж
конечно желая уязвить меня, позволил себе одну самую лакейскую выходку: он
вдруг усиленно распахнул предо мною дверь и, держа ее настежь, проговорил
важно и с ударением, когда я проходил мимо:
- Пожалуйте-с!
- Подлец! - заревел я на него и вдруг замахнулся, но не опустил руки, -
и твой барин подлец! Доложи ему это сейчас! - прибавил я и быстро вышел на
лестницу.
- Это вы так не смеете! Это если б я барину тотчас доложил, то вас сию
же минуту при записке можно в участок препроводить. А замахиваться руками не
смеете...
Я спускался с лестницы. Лестница была парадная, вся открытая, и сверху
меня можно было видеть всего, пока я спускался по красному ковру. Все три
лакея вышли и стали наверху над перилами. Я, конечно, решился молчать:
браниться с лакеями было невозможно. Я сошел всю лестницу, не прибавляя шагу
и даже, кажется, замедлив шаг.
О, пусть есть философы (и позор на них!), которые скажут, что все это -
пустяки, раздражение молокососа, - пусть, но для меня это была рана, - рана,
которая и до сих пор не зажила, даже до самой теперешней минуты, когда я это
пишу и когда уже все кончено и даже отомщено. О, клянусь! я не злопамятен и
не мстителен. Без сомнения, я всегда, даже до болезни, желаю отомстить,
когда меня обидят, но клянусь, - лишь одним великодушием. Пусть я отплачу
ему великодушием, но с тем, чтобы это он почувствовал, чтобы он это понял -
и я отмщен! Кстати прибавлю: я не мстителен, но я злопамятен, хотя и
великодушен: бывает ли так с другими? Тогда же, о, тогда я пришел с
великодушными чувствами, может быть смешными, но пусть: лучше пусть
смешными, да великодушными, чем не смешными, да подлыми, обыденными,
серединными! Про эту встречу с "братом" я никому не открывал, даже Марье
Ивановне, даже в Петербурге Лизе; эта встреча была все равно что полученная
позорно пощечина. И вот вдруг этот господин встречается, когда я всего менее
его ожидал встретить; он улыбается мне, снимает шляпу и совершенно дружески
говорит: "Bonsoir". Конечно, было о чем подумать... Но рана открылась!
V.
Просидев часа четыре с лишком в трактире, я вдруг выбежал, как в
припадке, - разумеется, опять к Версилову и, разумеется, опять не застал
дома: не приходил вовсе; нянька была скучна и вдруг попросила меня прислать
Настасью Егоровну; о, до того ли мне было! Я забежал и к маме, но не вошел,
а вызвал Лукерью в сени; от нее узнал, что он не был и что Лизы тоже нет
дома. Я видел, что Лукерья тоже хотела бы что-то спросить и, может быть,
тоже что-нибудь мне поручить; но до того ли мне было! Оставалась последняя
надежда, что он заходил ко мне; но уже этому я не верил.
Я уже предуведомил, что почти терял рассудок. И вот в моей комнате я
вдруг застаю Альфонсинку и моего хозяина. Правда, они выходили, и у Петра
Ипполитовича в руках была свеча.
- Это - что! - почти бессмысленно завопил я на хозяина, - как вы смели
ввести эту шельму в мою комнату?
- Tiens! - вскричала Альфонсинка, - et les amis?
- Вон! - заревел я.
- Mais c'est un ours! - выпорхнула она в коридор, притворяясь
испуганною, и вмиг скрылась к хозяйке. Петр Ипполитович, все еще со свечой в
руках, подошел ко мне с строгим видом:
- Позвольте вам заметить, Аркадий Макарович, что вы слишком
разгорячились; как ни уважаем мы вас, а мамзель Альфонсина не шельма, а даже
совсем напротив, находит