Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
стали под конец ужасно веселы. Он велел принести шампанского,
и мы выпили за маму и за "будущее". О, он так полон был жизнию и так
собирался жить! Но веселы мы стали вдруг ужасно не от вина: мы выпили всего
по два бокала. Я не знаю отчего, но под конец мы смеялись почти неудержимо.
Мы стали говорить совсем о постороннем; он пустился рассказывать анекдоты, я
ему тоже. И смех и анекдоты наши были в высшей степени не злобны и не
насмешливы, но нам было весело. Он все не хотел меня отпускать: "Посиди,
посиди еще!" - повторял он, и я оставался. Даже вышел провожать меня; вечер
был прелестный, слегка подморозило.
- Скажите: вы ей уже послали ответ? - спросил я вдруг совсем нечаянно,
в последний раз пожимая его руку на перекрестке.
- Нет еще, нет, и это все равно. Приходи завтра, приходи раньше... Да
вот что еще: брось Ламберта совсем, а "документ" разорви, и скорей. Прощай!
Сказав это, он вдруг ушел; я же остался, стоя на месте и до того в
смущении, что не решился воротить его. Выражение "документ" особенно
потрясло меня: от кого же бы он узнал, и в таких точных выражениях, как не
от Ламберта? Я воротился домой в большом смущении. Да и как же могло
случиться, мелькнуло во мне вдруг, чтоб такое "двухлетнее наваждение"
исчезло как сон, как чад, как видение?
Глава девятая
I.
Но проснулся я наутро свежее и душевнее. Я даже упрекнул себя, невольно
и сердечно, за некоторую легкость и как бы высокомерие, с которыми, как
припоминалось мне, выслушивал вчера некоторые места его "исповеди". Если
отчасти она была в беспорядке, если некоторые откровения были несколько как
бы чадны и даже нескладны, то разве он готовился к ораторской речи, зазвав
меня вчера к себе? Он только сделал мне великую честь, обратившись ко мне,
как к единственному другу в такое мгновение, и этого я никогда ему не
забуду. Напротив, его исповедь была "трогательна", как бы ни смеялись надо
мной за это выражение, и если мелькало иногда циническое или даже что-то как
будто смешное, то я был слишком широк, чтоб не понять и не допустить
реализма - не марая, впрочем, идеала. Главное, я наконец постиг этого
человека, и даже мне было отчасти жаль и как бы досадно, что все это
оказалось так просто: этого человека я всегда ставил в сердце моем на
чрезвычайную высоту, в облака, и непременно одевал его судьбу во что-то
таинственное, так что естественно до сих пор желал, чтобы ларчик открывался
похитрее. Впрочем, в встрече его с нею и в двухлетних страданиях его было
много и сложного: "он не захотел фатума жизни; ему нужна была свобода, а не
рабство фатума; через рабство фатума он принужден был оскорбить маму,
которая просидела в Кенигсберге..." К тому же этого человека, во всяком
случае, я считал проповедником: он носил в сердце золотой век и знал будущее
об атеизме; и вот встреча с нею все надломила, все извратила! О, я ей не
изменил, нo все-таки я взял его сторону. Мама, например, рассуждал я, ничему
бы не помешала в судьбе его, даже брак его с мамой. Это я понимал; это -
совсем не то, что встреча с тою. Правда, мама все равно не дала бы ему
спокойствия, но это даже тем бы и лучше: таких людей надо судить иначе, и
пусть такова и будет их жизнь всегда; и это - вовсе не безобразие; напротив,
безобразием было бы то, если б они успокоились или вообще стали бы похожими
на всех средних людей. Похвалы его дворянству и слова его: "Je mourrai
gentilhomme" - нимало меня не смущали: я осмыслил, какой это был
gentilhomme; это был тип, отдающий все и становящийся провозвестником
всемирного гражданства и главной русской мысли "всесоединения идей". И хотя
бы это все было даже и вздором, то есть "воссоединение идей" (что, конечно,
немыслимо), то все-таки уж одно то хорошо, что он всю жизнь поклонялся идее,
а не глупому золотому тельцу. Боже мой! Да замыслив мою "идею", я, я сам -
разве я поклонился золотому тельцу, разве мне денег тогда надо было?
Клянусь, мне надо было лишь идею! Клянусь, что ни одного стула, ни одного
дивана не обил бы я себе бархатом и ел бы, имея сто миллионов, ту же тарелку
супу с говядиной, как и теперь!
Я одевался и спешил к нему неудержимо. Прибавлю: насчет вчерашней
выходки его о "документе" я тоже был впятеро спокойнее, чем вчера.
Во-первых, я надеялся с ним объясниться, а во-вторых, что же в том, что
Ламберт профильтровался и к нему и об чем-то там поговорил с ним? Но главная
радость моя была в одном чрезвычайном ощущении: это была мысль, что он уже
"не любил ее"; в это я уверовал ужасно и чувствовал, что с сердца моего как
бы кто-то столкнул страшный камень. Помню даже промелькнувшую тогда одну
догадку: именно безобразие и бессмыслица той последней яростной вспышки его
при известии о Бьоринге и отсылка оскорбительного тогдашнего письма; именно
эта крайность и могла служить как бы пророчеством и предтечей самой
радикальной перемены в чувствах его и близкого возвращения его к здравому
смыслу; это должно было быть почти как в болезни, думал я, и он именно
должен был прийти к противоположной точке - медицинский эпизод и больше
ничего! Мысль эта делала меня счастливым.
"И пусть, пусть она располагает, как хочет, судьбой своей, пусть
выходит за своего Бьоринга, сколько хочет, но только пусть он, мой отец, мой
друг, более не любит ее", - восклицал я. Впрочем, тут была некоторая тайна
моих собственных чувств, но о которых я здесь, в записках моих, размазывать
не желаю.
Вот и довольно. А теперь весь последовавший ужас и всю махинацию фактов
передам уже безо всяких рассуждений.
II.
В десять часов, только что я собрался уходить, - к нему, разумеется, -
появилась Настасья Егоровна. Я радостно спросил ее: "Не от него ли?" - и с
досадой услышал, что вовсе не от него, а от Анны Андреевны и что она,
Настасья Егоровна, "чем свет ушла с квартиры".
- С какой же квартиры?
- Да с той самой, с вчерашней. Ведь квартира вчерашняя, при
младенце-то, на мое имя теперь взята, а платит Татьяна Павловна...
- Э, ну мне все равно! - прервал я с досадой. - Он-то по крайней мере
дома? Застану я его?
И, к удивлению моему, я услышал от нее, что он еще раньше ее со двора
ушел; значит, она - "чем свет", а он еще раньше.
- Ну, так теперь воротился?
- Нет-с, уж наверно не воротился, да и не воротится, может, и совсем, -
проговорила она, смотря на меня тем самым вострым и вороватым глазом и точно
так же не спуская его с меня, как в то уже описанное мною посещение, когда я
лежал больной. Меня, главное, взорвало, что тут опять выступали их какие-то
тайны и глупости и что эти люди, видимо, не могли обойтись без тайн и без
хитростей.
- Почему вы сказали: наверно не воротится? Что вы подразумеваете? Он к
маме пошел - вот и все!
- Н-не знаю-с.
- Да вы-то сами зачем пожаловали?
Она объявила мне, что теперь она от Анны Андреевны и что та зовет меня
и непременно ждет меня сей же час, а то "поздно будет". Это опять загадочное
словцо вывело меня уже из себя:
- Почему поздно? Не хочу я идти и не пойду! Не дам я мной опять
овладеть! Наплевать на Ламберта - так и скажите ей, и что если она пришлет
ко мне своего Ламберта, то я его выгоню в толчки- так и передайте ей!
Настасья Егоровна испугалась ужасно.
- Ах нет-с, - шагнула она ко мне, складывая руки ладошками и как бы
умоляя меня, - вы уж повремените так спешить. Тут дело важное, для вас самих
очень важное, для них тоже, и для Андрея Петровича, и для маменьки вашей,
для всех... Вы уж посетите Анну Андреевну тотчас же, потому что они никак не
могут более дожидаться... уж это я вас уверяю честью... а потом и решение
примете.
Я глядел на нее с изумлением и отвращением.
- Вздор, ничего не будет, не приду! - вскричал я упрямо и с
злорадством, - теперь - все по-новому! да и можете ли вы это понять?
Прощайте, Настасья Егоровна, нарочно не пойду, нарочно не буду вас
расспрашивать. Вы меня только сбиваете с толку. Не хочу я проникать в ваши
загадки.
Но так как она не уходила и все стояла, то я, схватив шубу и шапку,
вышел сам, оставив ее среди комнаты. В комнате же моей не было никаких писем
и бумаг, да я и прежде никогда почти не запирал комнату, уходя. Но я не
успел еще дойти до выходной двери, как с лестницы сбежал за мною, без шляпы
и в вицмундире, хозяин мой, Петр Ипполитович.
- Аркадий Макарович! Аркадий Макарович!
- Вам что еще?
- А вы ничего не прикажете, уходя?
- Ничего.
Он смотрел на меня вонзающимся взглядом и с видимым беспокойством:
- Насчет квартиры, например-с?
- Что такое насчет квартиры? Ведь я вам в срок прислал деньги?
- Да нет-с, я не про деньги, - улыбнулся он вдруг длинной улыбкой и все
продолжая вонзаться в меня взглядом.
- Да что с вами со всеми? - крикнул я наконец, почти совсем озверев, -
вам-то еще чего?
Он подождал еще несколько секунд, все еще как бы чего-то от меня
ожидая.
- Ну, значит, после прикажете... коли уж теперь стих не таков, -
пробормотал он, еще длиннее ухмыляясь, - ступайте-с, а я и сам в должность.
Он убежал к себе по лестнице. Конечно, все это могло навести на
размышления. Я нарочно не опускаю ни малейшей черты из всей этой тогдашней
мелкой бессмыслицы, потому что каждая черточка вошла потом в окончательный
букет, где и нашла свое место, в чем и уверится читатель. А что тогда они
действительно сбивали меня с толку, то это - правда. Если я был так
взволнован и раздражен, то именно заслышав опять в их словах этот столь
надоевший мне тон интриг и загадок и напомнивший мне старое. Но продолжаю.
Дома Версилова не оказалось, и ушел он действительно чем свет. "Конечно
- к маме", - стоял я упорно на своем. Няньку, довольно глупую бабу, я не
расспрашивал, а кроме нее, в квартире никого не было. Я побежал к маме и,
признаюсь, в таком беспокойстве, что на полдороге схватил извозчика. У мамы
его со вчерашнего вечера не было. С мамой были лишь Татьяна Павловна и Лиза.
Лиза, только что я вошел, стала собираться уходить.
Они все сидели наверху, в моем "гробе". В гостиной же нашей, внизу,
лежал на столе Макар Иванович, а над ним какой-то старик мерно читал
Псалтирь. Я теперь ничего уже не буду описывать из не прямо касающегося к
делу, но замечу лишь, что гроб, который уже успели сделать, стоявший тут же
в комнате, был не простой, хотя и черный, но обитый бархатом, а покров на
покойнике был из дорогих - пышность не по старцу и не по убеждениям его; но
таково было настоятельное желание мамы и Татьяны Павловны вкупе.
Разумеется, я не ожидал их встретить веселыми; но та особенная давящая
тоска, с заботой и беспокойством, которую я прочел в их глазах, сразу
поразила меня, и я мигом заключил, что "тут, верно, не один покойник
причиною". Все это, повторяю, я отлично запомнил.
Несмотря на все, я нежно обнял маму и тотчас спросил о нем. Во взгляде
мамы мигом сверкнуло тревожное любопытство. Я наскоро упомянул, что мы с ним
вчера провели весь вечер до глубокой ночи, но что сегодня его нет дома, еще
с рассвета, тогда как он меня сам пригласил еще вчера, расставаясь, прийти
сегодня как можно раньше. Мама ничего не ответила, а Татьяна Павловна,
улучив минуту, погрозила мне пальцем.
- Прощай, брат, - вдруг отрезала Лиза, быстро выходя из комнаты. Я,
разумеется, догнал ее, но она остановилась у самой выходной двери.
- Я так и думала, что ты догадаешься сойти, - проговорила она быстрым
шепотом.
- Лиза, что тут такое?
- А я и сама не знаю, только много чего-то. Наверно, развязка "вечной
истории". Он не приходил, а они имеют какие-то о нем сведения. Тебе не
расскажут, не беспокойся, а ты не расспрашивай, коли умен; но мама убита. Я
тоже ни о чем не расспрашивала. Прощай.
Она отворила дверь.
- Лиза, а у тебя у самой нет ли чего? - выскочил я за нею в сени. Ее
ужасно убитый, отчаянный вид пронзил мое сердце. Она посмотрела не то что
злобно, а даже почти как-то ожесточенно, желчно усмехнулась и махнула рукой.
- Кабы умер - так и слава бы богу! - бросила она мне с лестницы и ушла.
Это она сказала так про князя Сергея Петровича, а тот в то время лежал в
горячке и беспамятстве. "Вечная история! Какая вечная история?" - с вызовом
подумал я, и вот мне вдруг захотелось непременно рассказать им хоть часть
вчерашних моих впечатлений от его ночной исповеди, да и самую исповедь. "Они
что-то о нем теперь думают дурное - так пусть же узнают все!" - пролетело в
моей голове.
Я помню, что мне удалось как-то очень ловко начать рассказывать. Мигом
на лицах их обнаружилось страшное любопытство. На этот раз и Татьяна
Павловна так и впилась в меня глазами; но мама была сдержаннее; она была
очень серьезна, но легкая, прекрасная, хоть и совсем какая-то безнадежная
улыбка промелькнула-таки в лице ее и не сходила почти во все время рассказа.
Я, конечно, говорил хорошо, хотя и знал, что для них почти непонятно. К
удивлению моему, Татьяна Павловна не придиралась, не настаивала на точности,
не закидывала крючков, по своему обыкновению, как всегда, когда я начинал
что-нибудь говорить. Она только сжимала изредка губы и щурила глаза, как бы
вникая с усилием. По временам мне даже казалось, что они все понимают, но
этого почти быть не могло. Я, например, говорил об его убеждениях, но,
главное, о его вчерашнем восторге, о восторге к маме, о любви его к маме, о
том, что он целовал ее портрет... Слушая это, они быстро и молча
переглядывались, а мама вся вспыхнула, хотя обе продолжали молчать. Затем...
затем я, конечно, не мог, при маме, коснуться до главного пункта, то есть до
встречи с нею и всего прочего, а главное, до ее вчерашнего письма к нему, и
о нравственном "воскресении" его после письма; а это-то и было главным, так
что все его вчерашние чувства, которыми я думал так обрадовать маму,
естественно, остались непонятными, хотя, конечно, не по моей вине, потому
что я все, что можно было рассказать, рассказал прекрасно. Кончил я
совершенно в недоумении; их молчание не прерывалось, и мне стало очень
тяжело с ними.
- Верно, он теперь воротился, а может, сидит у меняй ждет, - сказал я и
встал уходить.
- Сходи, сходи! - твердо поддакнула Татьяна Павловна.
- Внизу-то был? - полушепотом спросила меня мама, прощаясь.
- Был, поклонился ему и помолился о нем. Какой спокойный, благообразный
лик у него, мама! Спасибо вам, мама, что не пожалели ему на гроб. Мне
сначала это странно показалось, но тотчас же подумал, что и сам то же бы
сделал.
- В церковь-то завтра придешь? - спросила она, и у ней задрожали губы.
- Что вы, мама? - удивился я, - я и сегодня на панихиду приду, и еще
приду; и... к тому же завтра - день вашего рожденья, мама, милый друг мой!
Не дожил он трех дней только!
Я вышел в болезненном удивлении: как же это задавать такие вопросы -
приду я или нет на отпевание в церковь? И, значит, если так обо мне - то что
же они о нем тогда думают?
Я знал, что за мной погонится Татьяна Павловна, и нарочно
приостановился в выходных дверях; но она, догнав меня, протолкнула меня
рукой на самую лестницу, вышла за мной и притворила за собою дверь.
- Татьяна Павловна, значит, вы Андрея Петровича ни сегодня, ни завтра
даже не ждете? Я испуган...
- Молчи. Много важности, что ты испуган. Говори: чего ты там не
договорил, когда про вчерашнюю ахинею рассказывал? Я не нашел нужным
скрывать и, почти в раздражении на Версилова, передал все о вчерашнем письме
к нему Катерины Николаевны и об эффекте письма, то есть о воскресении его в
новую жизнь. К удивлению моему, факт письма ее нимало не удивил, и я
догадался, что она уже о нем знала.
- Да ты врешь?
- Нет, не вру.
- Ишь ведь, - ядовито улыбнулась она, как бы раздумывая, - воскрес!
Станется от него и это! А правда, что он портрет целовал?
- Правда, Татьяна Павловна.
- С чувством целовал, не притворялся?
- Притворялся? Разве он когда притворяется? Стыдно вам, Татьяна
Павловна; грубая у вас душа, женская.
Я проговорил это с жаром, но она как бы не слыхала меня: она что-то как
бы опять соображала, несмотря на сильный холод на лестнице. Я-то был в шубе,
а она в одном платье.
- Поручила бы я тебе одно дело, да жаль, что уж очень ты глуп, -
проговорила она с презрением и как бы с досадой. - Слушай, сходи-ка ты к
Анне Андреевне и посмотри, что у ней там делается... Да нет, не ходи; олух -
так олух и есть! Ступай, марш, чего стал верстой?
- Ан вот и не пойду к Анне Андреевне! А Анна Андреевна и сама меня
присылала звать.
- Сама? Настасью Егоровну? - быстро повернулась она ко мне; она уже
было уходила и отворила даже дверь, но опять захлопнула ее.
- Ни за что не пойду к Анне Андреевне! - повторил я с злобным
наслаждением, - потому не пойду, что назвали меня сейчас олухом, тогда как я
никогда еще не был так проницателен, как сегодня. Все ваши дела на ладонке
вижу; а к Анне Андреевне все-таки не пойду!
- Так я и знала! - воскликнула она, но опять-таки вовсе не на мои
слова, а продолжая обдумывать свое. - Оплетут теперь ее всю и мертвой петлей
затянут!
- Анну Андреевну?
- Дурак!
- Так про кого же вы? Так уж не про Катерину ли Николаевну? Какой
мертвой петлей? - Я ужасно испугался. Какая-то смутная, но ужасная идея
прошла через всю душу мою. Татьяна пронзительно поглядела на меня.
- Ты-то чего там? - спросила она вдруг. - Ты-то там в чем участвуешь?
Слышала я что-то и про тебя - ой, смотри!
- Слушайте, Татьяна Павловна: я вам сообщу одну страшную тайну, но
только не сейчас, теперь нет времени, а завтра наедине, но зато скажите мне
теперь всю правду, и что это за мертвая петля... потому что я весь дрожу...
- А наплевать мне на твою дрожь! - воскликнула она. - Какую еще
рассказать хочешь завтра тайну? Да уж ты впрямь не знаешь ли чего? - впилась
она в меня вопросительным взглядом. - Ведь сам же ей поклялся тогда, что
письмо Крафта сожег?
- Татьяна Павловна, повторяю вам, не мучьте меня, - продолжал я свое, в
свою очередь не отвечая ей на вопрос, потому что был вне себя, - смотрите,
Татьяна Павловна, чрез то, что вы от меня скрываете, может выйти еще
что-нибудь хуже... ведь ou вчера был в полном, в полнейшем воскресении!
- Э, убирайся, шут! Сам-то небось тоже, как воробей, влюблен - отец с
сыном в один предмет! Фу, безобразники!
Она скрылась, с негодованием хлопнув дверью. В бешенстве от наглого,
бесстыдного цинизма самых последних ее слов, - цинизма, на который способна
лишь женщина, я выбежал глубоко оскорбленный. Но не буду описывать смутных
ощущений моих, как уже и дал слово; буду продолжать лишь фактами, которые
теперь все разрешат. Разумеется, я пробежал мимоходом опять к нему и опять
от няньки услышал, что он не бывал вовсе.
- И совсем не придет?
- А бог их ведает.
III.
Фактами, фактами!.. Но понимает ли что-нибудь читатель? Помню, как меня
самого давили тогда эти же самые факты и не давали мне ничего осмыслить, так
что под конец того дня у меня совсем голова сбилась с толку. А потому
двумя-тремя словами забегу вперед!
Все муки мои состояли вот в чем: если вчера он воскрес и ее разлюбил,
то в таком случае где бы он долженствовал быть сегодня? Отве