Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
то еще к одному лицу, я уже знал к какому. Однажды, для этого только раза,
схожу к Васину, думал я про себя, а там - там исчезну для всех надолго, на
несколько месяцев, а для Васина даже особенно исчезну; только с матерью и с
сестрой, может, буду видеться изредка. Все это было беспорядочно; я
чувствовал, что что-то сделал, да не так, и - и был доволен; повторяю,
все-таки был чему-то рад.
Лечь спать, я положил было раньше, предвидя завтра большую ходьбу.
Кроме найма квартиры и переезда, я принял некоторые решения, которые так или
этак положил выполнить. Но вечеру не удалось кончиться без курьезов, и
Версилов сумел-таки чрезвычайно удивить меня. В светелку мою он решительно
никогда не заходил, и вдруг, я еще часу не был у себя, как услышал его шаги
на лесенке: он звал меня, чтоб я ему посветил. Я вынес свечку и, протянув
вниз руку, которую он схватил, помог ему дотащиться наверх.
- Merci, друг, я сюда еще ни разу не вползал, даже когда нанимал
квартиру. Я предчувствовал, что это такое, но все-таки не предполагал такой
конуры, - стал он посредине моей светелки, с любопытством озираясь кругом. -
Но это гроб, совершенный гроб!
Действительно, было некоторое сходство с внутренностью гроба, и я даже
подивился, как он верно с одного слова определил. Каморка была узкая и
длинная; с высоты плеча моего, не более, начинался угол стены и крыши, конец
которой я мог достать ладонью. Версилов, в первую минуту, бессознательно
держал себя сгорбившись, боясь задеть головой о потолок, однако не задел и
кончил тем, что довольно спокойно уселся на моем диване, на котором была уже
постлана моя постель. Что до меня, я не садился и смотрел на него в
глубочайшем удивлении.
- Мать рассказывает, что не знала, брать ли с тебя деньги, которые ты
давеча ей предложил за месячное твое содержание. Ввиду этакого гроба не
только не брать, а, напротив, вычет с нас в твою пользу следует сделать! Я
здесь никогда не был и... вообразить не могу, что здесь можно жить.
- Я привык. А вот что вижу вас у себя, то никак не могу к тому
привыкнуть после всего, что вышло внизу.
- О да, ты был значительно груб внизу, но... я тоже имею свои особые
цели, которые и объясню тебе, хотя, впрочем, в приходе моем нет ничего
необыкновенного; даже то, что внизу произошло, - тоже все в совершенном
порядке вещей; но разъясни мне вот что, ради Христа: там, внизу, то, что ты
рассказывал и к чему так торжественно нас готовил и приступал, неужто это
все, что ты намерен был открыть или сообщить, и ничего больше у тебя не
было?
- Все. То есть положим, что все.
- Маловато, друг мой; признаться, я, судя по твоему приступу и как ты
нас звал смеяться, одним словом, видя, как тебе хотелось рассказывать, - я
ждал большего.
- Да вам-то не все ли равно?
- Да я, собственно, из чувства меры: не стоило такого треску, и
нарушена была мера. Целый месяц молчал, собирался, и вдруг - ничего!
- Я хотел долго рассказывать, но стыжусь, что и это рассказал. Не все
можно рассказать словами, иное лучше никогда не рассказывать. Я же вот
довольно сказал, да ведь вы же не поняли.
- А! и ты иногда страдаешь, что мысль не пошла в слова! Это благородное
страдание, мой друг, и дается лишь избранным; дурак всегда доволен тем, что
сказал, и к тому же всегда выскажет больше, чем нужно; про запас они любят.
- Как я внизу, например; я тоже высказал больше, чем нужно: я
потребовал "всего Версилова" - это гораздо больше, чем нужно; мне Версилова
вовсе не нужно.
- Друг мой, ты, я вижу, хочешь наверстать проигранное внизу. Ты,
очевидно, раскаялся, а так как раскаяться значит у нас немедленно на
кого-нибудь опять накинуться, то вот ты и не хочешь в другой раз на мне
промахнуться. Я рано пришел, а ты еще не остыл и к тому же туго выносишь
критику. Но садись, ради бога, я тебе кое-что пришел сообщить; благодарю,
вот так. Из того, что ты сказал матери внизу, уходя, слишком ясно, что о
нам, во всяком даже случае, лучше разъехаться. Я пришел с тем, чтоб
уговорить тебя сделать это по возможности мягче и без скандала, чтоб не
огорчить и не испугать твою мать еще больше. Даже то, что я пошел сюда сам,
уже ее ободрило: она как-то верует, что мы еще успеем примириться, ну и что
все пойдет по-прежнему. Я думаю, если б мы с тобой, здесь теперь, раз или
два погромче рассмеялись, то поселили бы восторг в их робких сердцах. Пусть
это и простые сердца, но они любящие, искренно и простодушно, почему же не
полелеять их при случае? Ну, вот это раз. Второе: почему бы нам непременно
расставаться с жаждой мести, с скрежетом зубов, с клятвами и так далее? Безо
всякого сомнения, нам вешаться друг другу на шею совсем ни к чему, но можно
расстаться, так сказать, взаимно уважая друг друга, не правда ли, а?
- Все это - вздор! Обещаю, что съеду без скандалу - и довольно. Это вы
для матери хлопочете? А мне так кажется, что спокойствие матери вам тут
решительно все равно, и вы только так говорите.
- Ты не веришь?
- Вы говорите со мной решительно как с ребенком!
- Друг мой, я готов за это тысячу раз просить у тебя прощения, ну и там
за все, что ты на мне насчитываешь, за все эти годы твоего детства и так
далее, но, cher enfant, что же из этого выйдет? Ты так умен, что не захочешь
сам очутиться в таком глупом положении. Я уже и не говорю о том, что даже до
сей поры не совсем понимаю характер твоих упреков: в самом деле, в чем ты,
собственно, меня обвиняешь? В том, что родился не Версиловым? Или нет? Ба!
ты смеешься презрительно и махаешь руками, стало быть, нет?
- Поверьте, нет. Поверьте, не нахожу никакой чести называться
Версиловым.
- О чести оставим; к тому же твой ответ непременно должен быть
демократичен; но если так, то за что же ты обвиняешь меня?
- Татьяна Павловна сказала сейчас все, что мне надо было узнать и чего
я никак не мог понять до нее: это то, что не отдали же вы меня в сапожники,
следственно, я еще должен быть благодарен. Понять не могу, отчего я
неблагодарен, даже и теперь, даже когда меня вразумили. Уж не ваша ли кровь
гордая говорит, Андрей Петрович?
- Вероятно, нет. И, кроме того, согласись, что все твои выходки внизу,
вместо того чтоб падать на меня, как и предназначались тобою, тиранили и
терзали одну ее. Между тем, кажется, не тебе бы ее судить. Да и чем она
перед тобой виновата? Разъясни мне тоже, кстати, друг мой: ты для чего это и
с какою бы целью распространял и в школе, и в гимназии, и во всю жизнь свою,
и даже первому встречному, как я слышал, о своей незаконнорожденности? Я
слышал, что ты делал это с какою-то особенною охотою. А между тем все это
вздор и гнусная клевета: ты законнорожденный, Долгорукий, сын Макара Иваныча
Долгорукого, человека почтенного и замечательного умом и характером. Если же
ты получил высшее образование, то действительно благодаря бывшему помещику
твоему Версилову, но что же из этого выходит? Главное, провозглашая о своей
незаконнорожденности, что само собою уже клевета, ты тем самым разоблачал
тайну твоей матери и, из какой-то ложной гордости, тащил свою мать на суд
перед первою встречною грязью. Друг мой, это очень неблагородно, тем более
что твоя мать ни в чем не виновна лично: это характер чистейший, а если она
не Версилова, то единственно потому, что до сих пор замужем.
- Довольно, я с вами совершенно согласен и настолько верю в ваш ум, что
вполне надеюсь, вы перестанете слишком уж долго распекать меня. Вы так
любите меру; а между тем есть мера всему, даже и внезапной любви вашей к
моей матери. Лучше вот что: если вы решились ко мне зайти и у меня просидеть
четверть часа или полчаса (я все еще не знаю для чего, ну, положим, для
спокойствия матери) - и, сверх того, с такой охотой со мной говорите,
несмотря на то что произошло внизу, то расскажите уж мне лучше про моего
отца - вот про этого Макара Иванова, странника. Я именно от вас бы хотел
услыхать о нем; я спросить вас давно намеревался. Расставаясь, и, может
быть, надолго, я бы очень хотел от вас же получить ответ и еще на вопрос:
неужели в целые эти двадцать лет вы не могли подействовать на предрассудки
моей матери, а теперь так даже и сестры, настолько, чтоб рассеять своим
цивилизующим влиянием первоначальный мрак окружавшей ее среды? О, я не про
чистоту ее говорю! Она и без того всегда была бесконечно выше вас
нравственно, извините, но... это лишь бесконечно высший мертвец. Живет лишь
один Версилов, а все остальное кругом него и все с ним связанное прозябает
под тем непременным условием, чтоб иметь честь питать его своими силами,
своими живыми соками. Но ведь была же и она когда-то живая? Ведь вы
что-нибудь полюбили же в ней? Ведь была же и она когда-то женщиной?
- Друг мой, если хочешь, никогда не была, - ответил он мне, тотчас же
скривившись в ту первоначальную, тогдашнюю со мной манеру, столь мне
памятную и которая так бесила меня: то есть, по-видимому, он само искреннее
простодушие, а смотришь - все в нем одна лишь глубочайшая насмешка, так что
я иной раз никак не мог разобрать его лица, - никогда не была! Русская
женщина - женщиной никогда не бывает.
- Полька, француженка бывает? Или итальянка, страстная итальянка, вот
что способно пленить цивилизованного русского высшей среды, вроде Версилова?
- Ну, мог ли я ожидать, что встречу славянофила? - рассмеялся Версилов.
Я припоминаю слово в слово рассказ его; он стал говорить с большой даже
охотой и с видимым удовольствием. Мне слишком ясно было, что он пришел ко
мне вовсе не для болтовни и совсем не для того, чтоб успокоить мать, а
наверно имея другие цели.
II.
- Мы все наши двадцать лет, с твоею матерью, совершенно прожили молча,
- начал он свою болтовню (в высшей степени выделанно и ненатурально), - и
все, что было у нас, так и произошло молча. Главным характером всего
двадцатилетия связи нашей было - безмолвие. Я думаю, мы даже ни разу не
поссорились. Правда, я часто отлучался и оставлял ее одну, но кончалось тем,
что всегда приезжал обратно. Nous revenons toujours, и это уж такое основное
свойство мужчин; у них это от великодушия. Если бы дело брака зависело от
одних женщин - ни одного бы брака не уцелело. Смирение, безответность,
приниженность и в то же время твердость, сила, настоящая сила - вот характер
твоей матери. Заметь, что это лучшая из всех женщин, каких я встречал на
свете. А что в ней сила есть - это я засвидетельствую: видал же я, как эта
сила ее питала. Там, где касается, я не скажу убеждений - правильных
убеждений тут быть не может, - но того, что считается у них убеждением, а
стало быть, по-ихнему, и святым, там просто хоть на муки. Ну, а сам можешь
заключить: похож ли я на мучителя? Вот почему я и предпочел почти во всем
замолчать, а не потому только, что это легче, и, признаюсь, не раскаиваюсь.
Таким образом, все обошлось само собою широко и гуманно, так что я себе даже
никакой хвалы не приписываю. Скажу кстати, в скобках, что почему-то
подозреваю, что она никогда не верила в мою гуманность, а потому всегда
трепетала; но, трепеща, в то же время не поддалась ни на какую культуру. Они
как-то это умеют, а мы тут чего-то не понимаем, и вообще они умеют лучше
нашего обделывать свои дела. Они могут продолжать жить по-своему в самых
ненатуральных для них положениях и в самых не ихних положениях оставаться
совершенно самими собой. Мы так не умеем.
- Кто они? Я вас немного не понимаю.
- Народ, друг мой, я говорю про народ. Он доказал эту великую, живучую
силу и историческую широкость свою и нравственно, и политически. Но, чтобы
обратиться к нашему, то замечу про мать твою, что она ведь не все молчит;
твоя мать иногда и скажет, но скажет так, что ты прямо увидишь, что только
время потерял говоривши, хотя бы даже пять лет перед тем постепенно ее
приготовлял. К тому же возражения самые неожиданные. Опять-таки заметь, что
я совсем не называю ее дурой; напротив, тут своего рода ум, и даже
презамечательный ум; впрочем, ты уму-то, может быть, не поверишь...
- Почему нет? Я вот только не верю тому, что вы сами-то в ее ум верите
в самом деле, и не притворяясь.
- Да? Ты меня считаешь таким хамелеоном? Друг мой, я тебе немного
слишком позволяю... как балованному сыну... но пусть уже на этот раз так и
останется.
- Расскажите мне про моего отца, если можете, правду.
- Насчет Макара Ивановича? Макар Иванович - это, как ты уже знаешь,
дворовый человек, так сказать, пожелавший некоторой славы...
- Об заклад побьюсь, что вы ему в эту минуту в чем-нибудь завидуете!
- Напротив, мой друг, напротив, и если хочешь, то очень рад, что вижу
тебя в таком замысловатом расположении духа; клянусь, что я именно теперь в
настроении в высшей степени покаянном, и именно теперь, в эту минуту, в
тысячный раз может быть, бессильно жалею обо всем, двадцать лет тому назад
происшедшем. К тому же, видит бог, что все это произошло в высшей степени
нечаянно... ну а потом, сколько было в силах моих, и гуманно; по крайней
мере сколько я тогда представлял себе подвиг гуманности. О, мы тогда все
кипели ревностью делать добро, служить гражданским целям, высшей идее;
осуждали чины, родовые права наши, деревни и даже ломбард, по крайней мере
некоторые из нас... Клянусь тебе. Нас было немного, но мы говорили хорошо и,
уверяю тебя, даже поступали иногда хорошо.
- Это когда вы на плече-то рыдали?
- Друг мой, я с тобой согласен во всем вперед; кстати, ты о плече
слышал от меня же, а стало быть, в сию минуту употребляешь во зло мое же
простодушие и мою же доверчивость; но согласись, что это плечо, право, было
не так дурно, как оно кажется с первого взгляда, особенно для того времени;
мы ведь только тогда начинали. Я, конечно, ломался, но я ведь тогда еще не
знал, что ломаюсь. Разве ты, например, никогда не ломаешься в практических
случаях?
- Я сейчас внизу немного расчувствовался, и мне очень стало стыдно,
взойдя сюда, при мысли, что вы подумаете, что я ломался. Это правда, что в
иных случаях хоть и искренно чувствуешь, но иногда представляешься; внизу
же, теперь, клянусь, все было натурально.
- Именно это и есть; ты преудачно определил в одном слове: "хоть и
искренно чувствуешь, но все-таки представляешься"; ну, вот так точно и было
со мной: я хоть и представлялся, но рыдал совершенно искренно. Не спорю, что
Макар Иванович мог бы принять это плечо за усиление насмешки, если бы был
остроумнее; но его честность помешала тогда его прозорливости. Не знаю
только, жалел он меня тогда или нет; помнится, мне того тогда очень
хотелось.
- Знаете, - прервал я его, - вы вот и теперь, говоря это, насмехаетесь.
И вообще, все время, пока вы говорили со мной, весь этот месяц, вы
насмехались. Зачем вы всегда это делали, когда говорили со мной?
- Ты думаешь? - ответил он кротко, - ты очень мнителен; впрочем, если я
и засмеюсь, то не над тобой, или, по крайней мере, не над тобой одним, будь
покоен. Но я теперь не смеюсь, а тогда - одним словом, я сделал тогда все,
что мог, и, поверь, не в свою пользу. Мы, то есть прекрасные люди, в
противоположность народу, совсем не умели тогда действовать в свою пользу:
напротив, всегда себе пакостили сколько возможно, и я подозреваю, что это-то
и считалось у нас тогда какой-то "высшей и нашей же пользой", разумеется в
высшем смысле. Теперешнее поколение людей передовых несравненно нас
загребистее. Я тогда, еще до греха, объяснил Макару Ивановичу все с
необыкновенною прямотой. Я теперь согласен, что многое из того не надо было
объяснять вовсе, тем более с такой прямотой: не говоря уже о гуманности,
было бы даже вежливее; но поди удержи себя, когда, растанцевавшись,
захочется сделать хорошенькое па? А может быть, таковы требования
прекрасного и высокого в самом деле, я этого во всю жизнь не мог разрешить.
Впрочем, это слишком глубокая тема для поверхностного разговора нашего, но
клянусь тебе, что я теперь иногда умираю от стыда, вспоминая. Я тогда
предложил ему три тысячи рублей, и, помню, он все молчал, а только я
говорил. Представь себе, мне вообразилось, что он меня боится, то есть моего
крепостного права, и, помню, я всеми силами старался его ободрить; я его
уговаривал, ничего не опасаясь, высказать все его желания, и даже со
всевозможною критикой. В виде гарантии я давал ему слово, что если он не
захочет моих условий, то есть трех тысяч, вольной (ему и жене, разумеется) и
вояжа на все четыре стороны (без жены, разумеется), - то пусть скажет прямо,
и я тотчас же дам ему вольную, отпущу ему жену, награжу их обоих, кажется
теми же тремя тысячами, и уж не они от меня уйдут на все четыре стороны, а я
сам от них уеду на три года в Италию, один-одинехонек. Mon ami, я бы не взял
с собой в Италию mademoiselle Сапожкову, будь уверен: я был чрезвычайно чист
в те минуты. И что же? Этот Макар отлично хорошо понимал, что я так и
сделаю, как говорю; но он продолжал молчать, и только когда я хотел было уже
в третий раз припасть, отстранился, махнул рукой и вышел, даже с некоторою
бесцеремонностью, уверяю тебя, которая даже меня тогда удивила. Я тогда
мельком увидал себя в зеркале и забыть не могу. Вообще они, когда ничего не
говорят - всего хуже, а это был мрачный характер, и, признаюсь, я не только
не доверял ему, призывая в кабинет, но ужасно даже боялся: в этой среде есть
характеры, и ужасно много, которые заключают в себе, так сказать,
олицетворение непорядочности, а этого боишься пуще побоев. Sic. И как я
рисковал, как рисковал! Ну что, если б он закричал на весь двор, завыл, сей
уездный Урия, - ну что бы тогда было со мной, с таким малорослым Давидом, и
что бы я сумел тогда сделать? Вот потому-то я и пустил прежде всего три
тысячи, это было инстинктивно, но я, к счастью, ошибся: этот Макар Иванович
был нечто совсем другое...
- Скажите, грех был? Вы сказали сейчас, что позвали мужа еще до греха?
- То есть, видишь ли, это как разуметь...
- Значит, был. Вы сказали сейчас, что вы в нем ошиблись, что это было
нечто другое; что же другое?
- А что именно, я и до сих пор не знаю. Но что-то другое, и, знаешь,
даже весьма порядочное; заключаю потому, что мне под конец стало втрое при
нем совестнее. Он на другой же день согласился на вояж, без всяких слов,
разумеется не забыв ни одной из предложенных мною наград.
- Деньги взял?
- Еще как! И знаешь, мой друг, в этом пункте даже совсем Удивил меня.
Трех тысяч у меня тогда в кармане, разумеется, не случилось, но я достал
семьсот рублей и вручил ему их на первый случай, и что же? Он две тысячи
триста остальных стребовал же с меня, в виде заемного письма, для верности,
на имя одного купца. Потом, через два года, он по этому письму стребовал с
меня уже деньги судом и с процентами, так что меня опять удивил, тем более
что буквально пошел сбирать на построение божьего храма, и с тех пор вот уже
двадцать лет скитается. Не понимаю, зачем страннику столько собственных
денег... деньги такая светская вещь... Я, конечно, предлагал их в ту минуту
искренно и, так сказать, с первым пылом, но потом, по прошествии столь
многих минут, я, естественно, мог одуматься... и рассчитывал, что он по
крайней мере меня пощадит... или, так сказать, нас по