Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
м не знаю, я только что пришел, а он уже мертв. Андрей Петрович
говорит: разрыв сердца!
- Сейчас, сию минуту. Беги, скажи, что буду: ступай же, ступай же,
ступай! Ну, чего еще стал?
Но я ясно видел сквозь приотворенную дверь, что кто-то вдруг вышел
из-за портьеры, за которой помещалась кровать Татьяны Павловны, и стал в
глубине комнаты, за Татьяной Павловной. Машинально, инстинктивно я схватился
за замок и уже не дал затворить дверь.
- Аркадий Макарович! Неужели правда, что он умер? - раздался знакомый
мне тихий, плавный, металлический голос, от которого все так и задрожало в
душе моей разом: в вопросе слышалось что-то проникнувшее и взволновавшее ее
душу.
- А коли так, - бросила вдруг дверь Татьяна Павловна, - коли так - так
и улаживайтесь, как хотите, сами. Сами захотели!
Она стремительно выбежала из квартиры, накидывая на бегу платок и
шубку, и пустилась по лестнице. Мы остались одни. Я сбросил шубу, шагнул и
затворил за собою дверь. Она стояла предо мной как тогда, в то свидание, с
светлым лицом, с светлым взглядом, и, как тогда, протягивала мне обе руки.
Меня точно подкосило, и я буквально упал к ее ногам.
III.
Я начал было плакать, не знаю с чего; не помню, как она усадила меня
подле себя, помню только, в бесценном воспоминании моем, как мы сидели
рядом, рука в руку, и стремительно разговаривали: она расспрашивала про
старика и про смерть его, а я ей об нем рассказывал - так что можно было
подумать, что я плакал о Макаре Ивановиче, тогда как это было бы верх
нелепости; и я знаю, что она ни за что бы не могла предположить во мне такой
совсем уж малолетней пошлости. Наконец я вдруг спохватился, и мне стало
стыдно. Теперь я полагаю, что плакал тогда единственно от восторга, и думаю,
что она это очень хорошо поняла сама, так что насчет этого воспоминания я
спокоен.
Мне вдруг показалось очень странным, что она все так расспрашивала про
Макара Ивановича.
- Да вы разве знали его? - спросил я в удивлении.
- Давно. Я его никогда не видала, но в жизни моей он тоже играл роль.
Мне много передавал о нем в свое время тот человек, которого я боюсь. Вы
знаете - какой человек.
- Я только знаю теперь, что "тот человек" гораздо был ближе к душе
вашей, чем вы это мне прежде открыли, - сказал я, сам не зная, что хотел
этим выразить, но как бы с укоризной и весь нахмурясь.
- Вы говорите, он целовал сейчас вашу мать? Обнимал ее? Вы это видели
сами? - не слушала она меня и продолжала расспрашивать.
- Да, видел; и поверьте, все это было в высшей степени искренно и
великодушно! - поспешил я подтвердить, видя ее радость.
- Дай ему бог! - перекрестилась она. - Теперь он развязан. Этот
прекрасный старик только связывал его жизнь. Со смертью его в нем опять
воскреснет долг и... достоинство, как воскресали уже раз. О, он прежде всего
- великодушный, он успокоит сердце вашей матери, которую любит больше всего
на земле, и успокоится наконец сам, да и, слава богу, - пора.
- Он вам очень дорог?
- Да, очень дорог, хотя и не в том смысле, в каком бы он сам желал и в
каком вы спрашиваете.
- Да вы теперь-то за него или за себя боитесь? - спросил я вдруг.
- Ну, это - мудреные вопросы, оставим их.
- Оставим конечно; только ничего я этого не знал, слишком многого,
может быть; но пусть, вы правы, теперь все по-новому, и если кто воскрес, то
я первый. Я перед вами низок мыслями, Катерина Николаевна, и, может быть, не
более часу назад я совершил низость против вас и делом, но знайте, я вот
сижу подле вас и не чувствую никакого угрызения. Потому что все теперь
исчезло и все по-новому, а того человека, который час назад замышлял против
вас низость, я не знаю и знать не хочу!
- Очнитесь, - улыбнулась она, - вы как будто немножко в бреду.
- И разве можно судить себя подле вас?.. - продолжал я, - будь честный,
будь низкий - вы все равно, как солнце, недосягаемы... Скажите, как это вы
могли выйти ко мне, после всего, что было? Да если б вы знали, что было час
назад, только час? И какой сон сбылся?
- Все, должно быть, знаю, - тихо улыбнулась она, - вы только что хотели
мне в чем-нибудь отмстить, поклялись меня погубить и наверно убили бы или
прибили тут же всякого, который осмелился бы сказать обо мне при вас хоть
одно худое слово.
О, она улыбалась и шутила; но это лишь по чрезмерной ее доброте, потому
что вся душа ее в ту минуту была полна, как сообразил я после, такой
собственной огромной заботы и такого сильного и могущественного ощущения,
что разговаривать со мной и отвечать на мои пустенькие, раздражительные
вопросы она могла лишь вроде как когда отвечают маленькому ребенку на
какой-нибудь его детский неотвязный вопрос, чтоб отвязаться. Я это вдруг
понял, и мне стало стыдно, но я уже не мог отвязаться.
- Нет, - вскричал я, не владея собой, - нет, я не убил того, который
говорил об вас худо, а напротив, я же его и поддержал!
- О, ради бога, не надо, не нужно, не рассказывайте ничего, - протянула
она вдруг руку, чтобы остановить меня, и даже с каким-то страданием в лице,
но я уже вскочил с места и стал перед нею, чтоб высказать все, и, если б
высказал, не случилось бы того, что вышло после, потому что наверно
кончилось бы тем, что я бы сознался во всем и возвратил ей документ. Но она
вдруг засмеялась:
- Не надо, не надо ничего, никаких подробностей! все ваши преступления
я сама знаю: бьюсь об заклад, вы хотели на мне жениться, или вроде того, и
только что сговаривались об этом с каким-нибудь из ваших помощников, ваших
прежних школьных друзей... Ах, да ведь я, кажется, угадала! - вскричала она,
серьезно всматриваясь в мое лицо.
- Как... как вы могли угадать? - пролепетал было я, как дурак, страшно
пораженный.
- Ну вот еще! Но довольно, довольно! я вам прощаю, только перестаньте
об этом, - махнула она опять рукой, уже с видимым нетерпением. - Я - сама
мечтательница, и если б вы знали, к каким средствам в мечтах прибегаю в
минуты, когда во мне удержу нет! Довольно, вы меня все сбиваете. Я очень
рада, что Татьяна Павловна ушла; мне очень хотелось вас видеть, а при ней
нельзя было бы так, как теперь, говорить. Мне кажется, я перед вами виновата
в том, что тогда случилось. Да? Ведь да?
- Вы виноваты? Но тогда я предал вас ему, и - что могли вы обо мне
подумать! Я об этом думал все это время, все эти дни, с тех пор, каждую
минуту, думал и ощущал. (Я ей не солгал.)
- Напрасно так себя мучили, я тогда же слишком поняла, как это все
вышло; просто вы проговорились ему тогда в радости, что в меня влюблены и
что я... ну, и что я вас слушаю. На то вам и двадцать лет. Ведь вы его
любите больше всего мира, ищете в нем друга, идеал? Я слишком это поняла, но
уже было поздно; о да, я сама была тогда виновата: мне надо было вас позвать
тогда же и вас успокоить, но мне стало досадно; и я попросила не принимать
вас в дом; вот и вышла та сцена у подъезда, а потом та ночь. И знаете, я все
это время, как и вы, мечтала с вами увидеться потихоньку, только не знала,
как бы это устроить. И как вы думаете, чего я боялась больше всего? Того,
что вы поверите его наговорам обо мне.
- Никогда! - вскричал я.
- Я ценю наши бывшие встречи; мне в вас дорог юноша, И даже, может
быть, эта самая искренность... Я ведь - пресерьезный характер. Я - самый
серьезный и нахмуренный характер из всех современных женщин, знайте это...
ха-ха-ха! Мы еще наговоримся, а теперь я немного не по себе, я взволнована
и... кажется, у меня истерика. Но наконец-то, наконец-то даст он и мне жить
на свете!
Это восклицание вырвалось нечаянно; я это тотчас понял и не захотел
подымать, но я весь задрожал.
- Он знает, что я простила ему! - воскликнула она вдруг опять, как бы
сама с собою.
- Неужели вы могли простить ему то письмо? И как он мог бы узнать про
то, что вы ему простили? - воскликнул я, уже не сдержавшись.
- Как он узнал? О, он знает, - продолжала она отвечать мне, но с таким
видом, как будто и забыв про меня и точно говоря с собою. - Он теперь
очнулся. Да и как ему не знать, что я его простила, коли он знает наизусть
мою душу? Ведь знает же он, что я сама немножко в его роде.
- Вы?
- Ну да, это ему известно. О, я - не страстная, я - спокойная: но я
тоже хотела бы, как и он, чтоб все были хороши... Ведь полюбил же он меня за
что-нибудь.
- Как же он говорил, что в вас все пороки?
- Это он только говорил; у него про себя есть другой секрет. А не
правда ли, что письмо свое он ужасно смешно написал?
- Смешно?! (Я слушал ее из всех сил; полагаю, что действительно она
была как в истерике и... высказывалась, может быть, вовсе не для меня; но я
не мог удержаться, чтоб не расспрашивать).
- О да, смешно, и как бы я смеялась, если б... если б не боялась. Я,
впрочем, не такая уж трусиха, не подумайте; но от этого письма я ту ночь не
спала, оно писано как бы какою-то больною кровью... и после такого письма
что ж еще остается? Я жизнь люблю, я за жизнь мою ужасно боюсь, я ужасно в
этом малодушна... Ах, послушайте! - вскинулась она вдруг, - ступайте к нему!
Он теперь один, он не может быть все там, и наверно ушел куда-нибудь один:
отыщите его скорей, непременно скорей, бегите к нему, покажите, что вы -
любящий сын его, докажите, что вы - милый, добрый мальчик, мой студент,
которого я... О, дай вам бог счастья! Я никого не люблю, да это и лучше; но
я желаю всем счастья, всем, и ему первому, и пусть он узнает про это... даже
сейчас же, мне было бы очень приятно...
Она встала и вдруг исчезла за портьеру; на лице ее в то мгновение
блистали слезы (истерические, после смеха). Я остался один, взволнованный и
смущенный. Положительно я не знал, чему приписать такое в ней волнение,
которого я никогда бы в ней и не предположил. Что-то как бы сжалось в моем
сердце.
Я прождал пять минут, наконец - десять; глубокая тишина вдруг поразила
меня, и я решился выглянуть из дверей и окликнуть. На мой оклик появилась
Марья и объявила мне самым спокойным тоном, что барыня давным-давно оделась
и вышла через черный ход.
Глава седьмая
I.
Этого только недоставало. Я захватил мою шубу и, накидывая 40 ее на
ходу, побежал вон с мыслью: "Она велела идти к нему, а где я его достану?"
Но, мимо всего другого, я поражен был вопросом: "Почему она думает, что
теперь что-то настало и что он даст ей покой? Конечно - потому, что он
женится на маме, но что ж она? Радуется ли тому, что он женится на маме,
или, напротив, она оттого и несчастна? Оттого-то и в истерике? Почему я
этого не могу разрешить?"
Отмечаю эту вторую мелькнувшую тогда мысль буквально, для памяти: она -
важная. Этот вечер был роковой. И вот, пожалуй, поневоле поверишь
предопределению: не прошел я и ста шагов по направлению к маминой квартире,
как вдруг столкнулся с тем, кого искал. Он схватил меня за плечо и
остановил.
- Это - ты! - вскрикнул он радостно и в то же время как бы в величайшем
удивлении. - Вообрази, я был у тебя, - быстро заговорил он, - искал тебя,
спрашивал тебя - ты мне нужен теперь один только во всей вселенной! Твой
чиновник врал мне бог знает что; но тебя не было, и я ушел, даже забыв
попросить передать тебе, чтоб ты немедля ко мне прибежал - и что же? я
все-таки шел в непоколебимой уверенности, что судьба не может не послать
тебя теперь, когда ты мне всего нужнее, и вот ты первый и встречаешься! Идем
ко мне: ты никогда не бывал у меня.
Одним словом, мы оба друг друга искали, и с нами, с каждым, случилось
как бы нечто схожее. Мы пошли очень торопясь.
Дорогой он промолвил лишь несколько коротеньких фраз о том, что оставил
маму с Татьяной Павловной, и проч. Он вел меня, держа за руку. Жил он от тех
мест недалеко, и мы скоро пришли. Я действительно никогда еще у него не
бывал. Это была небольшая квартира в три комнаты, которую он нанимал (или,
вернее, нанимала Татьяна Павловна) единственно для того "грудного ребенка".
Квартира эта и прежде всегда была под надзором Татьяны Павловны, и в ней
помещалась нянька с ребенком (а теперь и Настасья Егоровна); но всегда была
и комната для Версилова, именно - первая, входная, довольно просторная и
довольно хорошо и мягко меблированная, вроде кабинета для книжных и
письменных занятий. Действительно, на столе, в шкафу и на этажерках было
много книг (которых в маминой квартире почти совсем не было); были
исписанные бумаги, были связанные пачки с письмами - одним словом, все
глядело как давно уже обжитой угол, и я знаю, что Версилов и прежде (хотя и
довольно редко) переселялся по временам на эту квартиру совсем и оставался в
ней даже по целым неделям. Первое, что остановило мое внимание, был висевший
над письменным столом, в великолепной резной дорогого дерева раме, мамин
портрет - фотография, снятая, конечно, за границей, и, судя по
необыкновенному размеру ее, очень дорогая вещь. Я не знал и ничего не слыхал
об этом портрете прежде, и что, главное, поразило меня - это необыкновенное
в фотографии сходство, так сказать, духовное сходство, - одним словом, как
будто это был настоящий портрет из руки художника, а не механический оттиск.
Я, как вошел, тотчас же и невольно остановился перед ним.
- Не правда ли? не правда ли? - повторил вдруг надо мной Версилов.
То есть "не правда ли, как похож?" Я оглянулся на него и был поражен
выражением его лица. Он был несколько бледен, но с горячим, напряженным
взглядом, сиявшим как бы счастием и силой: такого выражения я еще не знал у
него вовсе.
- Я не знал, что вы так любите маму! - отрезал я вдруг сам в восторге.
Он блаженно улыбнулся, хотя в улыбке его и отразилось как бы что-то
страдальческое или, лучше сказать, что-то гуманное, высшее... не умею я
этого высказать; но высокоразвитые люди, как мне кажется, не могут иметь
торжественно и победоносно счастливых лиц. Не ответив мне, он снял портрет с
колец обеими руками, приблизил к себе, поцеловал его, затем тихо повесил
опять на стену.
- Заметь, - сказал он, - фотографические снимки чрезвычайно редко
выходят похожими, и это понятно: сам оригинал, то есть каждый из нас,
чрезвычайно редко бывает похож на себя. В редкие только мгновения
человеческое лицо выражает главную черту свою, свою самую характерную мысль.
Художник изучает лицо и угадывает эту главную мысль лица, хотя бы в тот
момент, в который он списывает, и не было ее вовсе в лице. Фотография же
застает человека как есть, и весьма возможно, что Наполеон, в иную минуту,
вышел бы глупым, а Бисмарк - нежным. Здесь же, в этом портрете, солнце, как
нарочно, застало Соню в ее главном мгновении - стыдливой, кроткой любви и
несколько дикого, пугливого ее целомудрия. Да и счастлива же как была она
тогда, когда наконец убедилась, что я так жажду иметь ее портрет! Этот
снимок сделан хоть и не так давно, а все же она была тогда моложе и лучше
собою; а между тем уж и тогда были эти впалые щеки, эти морщинки на лбу, эта
пугливая робость взгляда, как бы нарастающая у ней теперь с годами - чем
дальше, тем больше. Веришь ли, милый? я почти и представить теперь ее не
могу с другим лицом, а ведь была же и она когда-то молода и прелестна!
Русские женщины дурнеют быстро, красота их только мелькнет, и, право, это не
от одних только этнографических особенностей типа, а и оттого еще, что они
умеют любить беззаветно. Русская женщина все разом отдает, коль полюбит, - и
мгновенье, и судьбу, и настоящее, и будущее: экономничать не умеют, про
запас не прячут, и красота их быстро уходит в того, кого любят. Эти впалые
щеки - это тоже в меня ушедшая красота, в мою коротенькую потеху. Ты рад,
что я любил твою маму, и даже не верил, может быть, что я любил ее? Да, друг
мой, я ее очень любил, но, кроме зла, ей ничего не сделал... Вот тут еще
есть и другой портрет - посмотри и на него.
Он взял со стола и мне подал. Это тоже была фотография, несравненно
меньшего размера, в тоненьком, овальном, деревянном ободочке - лицо девушки,
худое и чахоточное и, при всем том, прекрасное; задумчивое и в то же время
до странности лишенное мысли. Черты правильные, выхоленного поколениями
типа, но оставляющие болезненное впечатление: похоже было на то, что
существом этим вдруг овладела какая-то неподвижная мысль, мучительная именно
тем, что была ему не под силу.
- Это... это - та девушка, на которой вы хотели там жениться и которая
умерла в чахотке... ее падчерица? - проговорил я несколько робко.
- Да, хотел жениться, умерла в чахотке, ее падчерица. Я знал, что ты
знаешь... все эти сплетни. Впрочем, кроме сплетен, ты тут ничего и не мог бы
узнать. Оставь портрет, мой друг, это бедная сумасшедшая и ничего больше.
- Совсем сумасшедшая?
- Или идиотка; впрочем, я думаю, что и сумасшедшая. У нее был ребенок
от князя Сергея Петровича (по сумасшествию, а не по любви; это - один из
подлейших поступков князя Сергея Петровича); ребенок теперь здесь, в той
комнате, и я давно хотел тебе показать его. Князь Сергей Петрович не смел
сюда приходить и смотреть на ребенка; это был мой с ним уговор еще за
границей. Я взял его к себе, с позволения твоей мамы. С позволения твоей
мамы хотел тогда и жениться на этой... несчастной...
- Разве такое позволение возможно? - промолвил я с горячностью.
- О да! она мне позволила: ревнуют к женщинам, а это была не женщина.
- Не женщина для всех, кроме мамы! В жизнь не поверю, чтоб мама не
ревновала! - вскричал я.
- И ты прав. Я догадался о том, когда уже было все кончено, то есть
когда она дала позволение. Но оставь об этом. Дело не сладилось за смертью
Лидии, да, может, если б и осталась в живых, то не сладилось бы, а маму я и
теперь не пускаю к ребенку. Это - лишь эпизод. Милый мой, я давно тебя ждал
сюда. Я давно мечтал, как мы здесь сойдемся; знаешь ли, как давно? - уже два
года мечтал.
Он искренно и правдиво посмотрел на меня, с беззаветною горячностью
сердца. Я схватил его за руку:
- Зачем вы медлили, зачем давно не звали? Если б вы знали, что было...
и чего бы не было, если б давно меня кликнули!..
В это мгновение внесли самовар, а Настасья Егоровна вдруг внесла
ребенка, спящего.
- Посмотри на него, - сказал Версилов, - я его люблю и велел принести
теперь нарочно, чтоб ты тоже посмотрел на него. Ну, и унесите его опять,
Настасья Егоровна. Садись к самовару. Я буду воображать, что мы вечно с
тобой так жили и каждый вечер сходились, не разлучаясь. Дай мне посмотреть
на тебя: сядь вот так, чтоб я твое лицо видел. Как я его люблю, твое лицо!
Как я воображал себе твое лицо, еще когда ждал тебя из Москвы! Ты
спрашиваешь: зачем давно за тобой не послал? Подожди, это ты, может быть, и
поймешь теперь.
- Но неужели только смерть этого старика вам теперь развязала язык? это
странно...
Но если я и вымолвил это, то смотрел я с любовью. Говорили мы как два
друга, в высшем и полном смысле слова. Он привел меня сюда, чтобы что-то мне
выяснить, рассказать, оправдать; а между тем уже все было, раньше слов,
разъяснено и оправдано. Что бы я ни услышал от него теперь - результат уже
был достигнут, и мы оба со счастием знали про это и так и смотрели друг на
друга.
- Не то что смерть этого старика, - ответил он, - не одна смерть; есть
и другое, что попало т