Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
льно, с легкой улыбкой.
-- Так-с. Это я всЈ знаю-с,<--> сказал он. Уже слышал о партийном
расколе. -- Это взгляды Ленина-с. Вполне с оными согласен. Зоркий человек-с.
Извольте, дам, но много не дам-с.
-- Сколько можете, хотя на вас мы очень надеемся, -- ответил Красин,
тоже несколько озадаченный сочетанием "слово-ерика" с осведомленностью в
партийных делах, почти никому еще в Москве неизвестных.
-- Дело обстоит так-с: дохода у меня в год шестьдесят тысяч целковых.
Треть уходит на мелочи-с, на благотворительные дела-с. Треть трачу на себя,
а двадцать тысяч готов ежегодно давать вам. Больше не могу-с.
Красин смотрел на него изумленно. Он не ожидал такой большой суммы, но
не ожидал и того, что Морозов серьезно, глядя ему в глаза, будет говорить о
шестидесяти тысячах своего дохода (при чем из них сразу предложит третью
часть). Москвичи говорили, быть может, преувеличивая, что одна Никольская
мануфактура приносит в год несколько миллионов чистой прибыли. Впрочем,
Савва Тимофееич и не надеялся, что Красин ему поверит. Назвал эту цифру, сам
не зная, почему. 83
Еще меньше он знал, зачем вообще дает деньги крайним революционерам.
Назвал Ленина "зорким человеком", но никак не мог сочувствовать
революционеру, которому, по слухам, не сочувствовало громадное большинство
социалистов. Его собственное настроение было неопределенно левое и
романтическое, как в "Росмерсгольме". Но, в отличие от Иоганнеса Росмера, он
не слишком верил в близость счастья на земле.
Гость поблагодарил и с улыбкой немного поторговался. Сошлись на двух
тысячах в месяц. Любезно поговорили и о другом. Разговор, не совсем
случайно, коснулся электрического освещения. В Москве рассказывали, что это
освещение составляет у Морозова пункт легкого умопомешательства. Он ведал им
и в Художественном театре и в доме на Спиридоновке и в своих имениях: сам
лазил по лесенкам, работал над проводами, переодевшись в рабочее платье (что
ему шло, как Горькому косоворотка). Красин знал толк и в электричестве,
говорил об его великом будущем так же увлекательно, как до того об идеях
Ленина, вставлял разные "дифференциальные лампы Сименса", "вольты", "уатты"
и даже "фарады". О вольтах и уаттах Савва Тимофеевич знал, но что такое
фарады, совершенно не понимал. Несмотря на полученное им образование, ученые
слова на него производили впечатление, как и на Максима Горького. Гость его
очаровал. С тех пор Красин к нему ездил нередко и, перед тем, как просить
денег для партии, говорил об электрическом освещении и о новейших
заграничных усовершенствованиях. Деньги получал неизменно.
Последним просителем был Дмитрий Ласточкин, в последнее время очень
выдвинувшийся в деловом мире Москвы.
К нему Савва Тимофеевич относился тоже очень благожелательно и высоко
его ставил: был на двух его докладах, прочел его брошюру о хозяйственном
росте России. Понравилось ему и то, что Ласточкин не воспользовался принятой
формулой и прямо с самого начала сказал: приехал просить денег.
-- Это так-с, за иным, ко мне, купчине, и не приезжают-с, -- сказал,
улыбаясь, Савва Тимофеевич. 84 Ответная улыбка Ласточкина показала, что он
оценил слово "купчина" и не считает нужным и возражать на такую шутку. Он
изложил план создания биологического института в Москве. Морозов слушал
внимательно и с интересом.
-- Да ведь, кажется, что-то похожее у нас уже существует, -- сказал он.
-- Не совсем похожее, -- ответил Дмитрий Анатольевич и с несколько
меньшей ясностью изложил, в чем заключалось новое в его проекте. Рейхель
писал ему из Парижа письма, однако подробной объяснительной записки не
представил, хотя Ласточкин сам ставил ему сделанный Морозовым вопрос.
-- Так-с. В какую сумму обошлось бы дело-с?
-- Я знаю, что одному человеку, даже такому, как вы, Савва Тимофеевич,
поднять это дело было бы трудно, но мы рассчитываем на ваш почин, зная...
"Зная вашу отзывчивость", -- закончил про себя Морозов и перебил его:
-- Смету привезли-с?
-- Я ее представлю вам очень скоро, -- ответил Ласточкин, с досадой
подумав, что, вследствие халатности своего двоюродного брата, начал разговор
не деловым образом. -- Мы хотели сначала выяснить ваше общее, принципиальное
отношение к вопросу.
-- Кто это: мы-с?
-- Этим делом очень интересуется также Мечников, -- сказал нерешительно
Дмитрий Анатольевич. -- Знаете, Илья Ильич Мечников, наш знаменитый биолог,
создатель теории фагоцитоза. -- Морозов, к его облегчению, не попросил
пояснений к слову "также", и одобрительно кивнул головой.
-- Знаю-с. Что-то и о фагоцитозе читал... Кажется, обещает нам продлить
жизнь? Может, и врет-с, да и незачем человеку очень долго жить, -- пошутил
он. -- Что-ж, идея института интересная. Но без записки и сметы, вы сами
понимаете, и говорить невозможно. Дело не в сумме, поднять я и один
мог-бы-с. Клинический городок Морозовы подняли. А знать всЈ надо в
совершенной точности-с. -- Ласточкину он не сказал о шестидесяти тысячах
своего дохода: в разговоре с 85 московским деловым человеком это было бы
слишком глупо. -- Представьте записку, прочту-с. И, разумеется, передам
ученым людям на рассмотрение. Скорого ответа не ждите-с: эксперты спешить не
любят.
Он подумал, что этот проситель, инженер по образованию, не может быть
лично заинтересован в создании биологического института. Бывали всЈ-таки и
просители совершенно бескорыстные. Стал еще любезнее и, прекратив деловой
разговор, -- лишних слов не любил, -- спросил о музыкальных вечерах, иногда
устраивавшихся в доме Ласточкиных:
-- Слышно, интересные вечера-с.
-- Мы с женой оба очень любим музыку. Не приедете ли как нибудь и вы,
Савва Тимофеевич? -- предложил Дмитрий Анатольевич. Посещение Морозова
считалось в Москве большой честью и поэтому Ласточкин пригласил его
сдержанно: "Еще подумал бы, что зазываю".
-- При случае охотно-с. Люблю и я, хотя и не большой знаток.
Ласточкин вспомнил о просьбе Люды, но решил ее пока не передавать: "Не
сразу же лезть с двумя просьбами". Вдобавок, ему теперь показалось особенно
глупым просить богача о деньгах на социальную революцию. Он взглянул на часы
и простился. Был доволен первыми результатами своего ходатайства, не очень
ему приятного. "Больше ничего Аркаша для начала и ожидать не мог бы, тем
более, что записки не составил, сметы не прислал, а с Мечниковым верно еще и
не поговорил!"
"Твое понимание мира облагораживает, Росмер. Но... но... Оно убивает
счастье", -- говорила Ребекка Вест. "Счастья у него было действительно
немного. Как у меня", -- думал Савва Тимофеевич. Ни его жена, ни его
любовницы нисколько на Ребекку не походили, и никакой затравленной Беаты в
его жизни не было. "Да и сам я всЈ-таки какой же Росмер! ВсЈ-таки пьеса
замечательная. По дрянному переводу и судить нельзя. Так и ГЈте, и Шекспиром
лживо восхищаются люди, не читавшие их в подлиннике. Если б я был немцем и
86 прочел "Евгения Онегина" по немецки, то сказал бы, "очень средняя поэма".
А о Лермонтове тем более сказал бы. Какие это биографы врали, будто
Лермонтов "искал смерти". И о других поэтах говорят то же самое. Коли б в
самом деле искали, то очень скоро нашли бы, дело нехитрое". В последний год
он читал главным образом те литературные произведения, в которых были
самоубийства. И ему попрежнему было не вполне ясно, почему Росмер покончил с
собой. "Может, просто по литературным соображениям автора-с", -- подумал он,
по инерции пользуясь "слово-ериком" и в мыслях. -- "Вот и Лев Николаевич по
литературным соображениям в "Записках Маркера" придумал самоубийство для
Нехлюдова, а через много лет, когда понадобилось, его воскресил"... Толстого
Савва Тимофеевич и мысленно называл по имени-отчеству. Горького в последнее
время в разговорах со знакомыми сухо называл "Максимом" или "Алексеем", а то
даже и "господином Горьким".
Часть вторая
I
В западной Европе в 1903-4 гг. почти всЈ еще было тихо и спокойно.
Такие времена называются в истории "периодами процветания". Разумеется,
процветало не всЈ европейское население. Но и обездоленным людям в ту пору
жилось лучше, чем когда бы то ни было прежде. Отношения же между главными
государствами были либо превосходные, либо хорошие, либо -- в худшем случае
-- корректные. Монархи обменивались визитами и во дворцах или на яхтах
произносили дружеские, радостные, бодрые тосты. Министры очень вежливо
отзывались в парламентских речах о политике других стран и даже в тех
случаях, когда бывали ею не очень довольны, давали это понять лишь намеками
и чрезвычайно осторожно: одно невежливое слово неизбежно вызвало бы очень
серьезные неприятности.
Больших войн давно не было. Но скорее всего именно поэтому некоторые
государственные люди уже 87 начинали скучать. Разумных причин для войны не
было, как их впрочем не было в истории почти никогда. Основной причиной
возможного столкновения считалось в ученых книгах и в передовых статьях
экономическое соперничество между Англией и Германией; в связи с ним газеты
говорили, что Англия не может допустить увеличения германской экономической
мощи и военного флота. За океаном быстро рос не такой соперник для обеих
стран: скоро Соединенные Штаты своей промышленностью, богатством,
могуществом далеко превзошли Англию и Германию вместе взятые. Однако о войне
Европы с Америкой и позднее никто не говорил, кроме совершенных дураков.
Такая война, просто по непривычке, не возникала в сознании политических
деятелей, ученых экономистов и даже самых воинственных газетчиков. Вдобавок,
американские правители редко встречались и почти не соперничали с
европейскими. И главное, они неизмеримо меньше интересовались тем, что по
существу и определяло политику правителей Европы: злосчастной идеей
престижа, наделавшей столько бед человечеству.
При всем законном желании "заглянуть в корень вещей" трудно найти хоть
какую-либо общую идею, или сколько нибудь прочный интерес, во внешней
политике главных европейских держав того времени. В 1901 году Чемберлен
предложил Германии заключить англо-германский военно-политический союз. Это
предложение показалось немецкому министерству иностранных дел столь важным и
заманчивым, что к Вильгельму, находившемуся тогда в Гомбурге, был специально
послан с запросом граф Меттерних. Идея императору понравилась. Он искренне
любил свою бабку, королеву Викторию. Ее преемника Эдуарда VII, правда,
недолюбливал, но его брата, герцога Коннаутского, любимого сына Виктории и
хранителя ее традиций, считал в числе своих ближайших друзей. Император -- и
не он один среди монархов -- признавал европейскую политику отчасти как бы
семейным делом. ВсЈ же он задал вопрос: "Союз против кого?" Из Лондона
пришел немедленно ответ: "Против России, так как она хочет овладеть Индией и
Константинополем". Это объяснение, 88 тоже больше по семейным
обстоятельствам, понравилось императору меньше. Он велел ответить, что его
связывает тесное родство с домом Романовых, личная дружба с царем и вековое
братство по оружию с Россией. Таким образом из английского предложения
ничего не вышло. Император в обществе своего друга Эйленбурга посетил в
Мюнхене инкогнито известную гадалку и спросил ее, может ли он положиться на
одного своего русского друга (разумел Николая II). Гадалка ответила, что
вполне может. Это успокоило Вильгельма.
Его и много позднее (до выхода его воспоминаний) очень высоко ставили в
мире. Незнакомые с ним люди часто писали об его необыкновенном уме,
талантах, образовании. Правда, фельдмаршал Вальдерзее говорил, что император
почти ничего не читает и вообще почти не работает, а любит только охоту,
церемонии и болтовню. Особенную рекламу ему делали его приближенные,
страстно подкапывавшиеся друг под друга в борьбе за его милость. "Все они
кусаются, дерутся, ненавидят и обманывают один другого. У меня всЈ больше
укрепляется чувство, что я живу в доме умалишенных", -- писал один из них.
Какие именно умалишенные изменяли настроение и принципы Вильгельма, мы
не знаем. Но ориентация германской внешней политики внезапно изменилась.
Теперь канцлер Бюлов при личном свидании запросил короля Эдуарда, не
согласилась ли бы Великобритания заключить с Германией военный союз. При
английском дворе раболепства, грызни, гадалок, "дома умалишенных" не было, и
политику делали преимущественно министры. Однако, обиделось ли британское
правительство за первый отказ или по другой, непонятной простому разуму,
причине, на этот раз ответило отказом оно.
Английская политика, "строящаяся на долгие десятилетия вперед", тоже
изменилась. Король ответил, что отношения между Англией и Германией
превосходны, в мире всЈ совершенно спокойно, и что он в военном союзе
никакой надобности не видит.
Несчастьем для Европы было и то, что почти все 89 секретные и не
секретные соглашения строились главным образом на взаимном обмане, при чем
каждое правительство обманывало и своих союзников. В 1907-ом году новый
русский министр иностранных дел Извольский посетил Вену. Его осыпали знаками
внимания, он был принят Францем-Иосифом, получил большой крест ордена св.
Стефана и установил дружеские отношения с Эренталем. Извольский хотел
добиться для русского черноморского флота прохода через проливы. После
Крымской войны проливы были закрыты для военных судов всех стран. В течение
полувека, особенно после Берлинского конгресса, в Петербурге были в общем
довольны этим соглашением, защищавшим всЈ русское черноморское побережье от
возможного, в случае войны с Англией, нападения британского флота. Один из
русских государственных людей говорил в 1897 году: "Нам нужен швейцар в
турецкой ливрее, Дарданеллы ни в каком случае не должны быть открыты: Черное
море -- русское mare clausum". Затем то, что считалось выгодным
преимуществом, было признано непереносимым злом.
Извольский хотел поднять престиж России, уменьшившийся после войны с
Японией; о своем еще не создавшемся личном престиже он, разумеется, не
говорил. Этот остроумный, раздражительный человек считал себя много выше
других министров иностранных дел, -- позднее своего французского собрата
называл "человеком универсальной некомпетентности", что, конечно, тому
вскоре стало известным. В деле о проливах была очень заинтересована
Австро-Венгрия, и он готов был дать ей "компенсацию": соглашался на то,
чтобы она присоединила к себе и формально Боснию и Герцеговину, фактически
ею захваченные еще тридцать лет тому назад. Он желал бы, чтобы право прохода
через проливы было предоставлено только русскому военному флоту, но в
крайнем случае соглашался и на то, чтобы его получили все державы.
Эта мысль чрезвычайно понравилась барону Эренталю. Было устроено
секретнейшее совещание. Граф Берхтольд предоставил для него свой
великолепный замок в Моравии Бухлау. Никто другой приглашен не 90 был.
Совещание состоялось 15 сентября. Решено было не вести стенограммы: всЈ по
памяти запишет Извольский и представит Эренталю свою запись. Странным
образом русский министр очень долго записи не представлял и, быть может,
кое-что забыл. Так, по крайней мере, утверждал Эренталь. Не было записано и
то, когда именно будет объявлено о присоединении Боснии-Герцеговины к
Австро-Венгрии. Извольский узнал о нем на станции Мо из газет, подъезжая к
Парижу, где его ждало письмо Эренталя. Из права прохода русских судов через
проливы ничего не вышло. Он пришел в ярость и возненавидел Эренталя,
которого с той поры считал и в письмах называл "не джентльменом". Вся
дальнейшая его политика определялась ненавистью к Австрии.
Несколько меньше, чем Извольский, но всЈ же были раздражены германское
и итальянское правительства. С ними Эренталь не счел нужным предварительно
посоветоваться, хотя они были союзниками. Так и несколько позднее при
свидании царя с Виктором-Эмануилом в Ракониджи, Извольский и Титтони,
заключая важное соглашение, тщательно скрыли его от своих союзников.
Впрочем, через несколько дней после этого соглашения Титтони заключил
другое, с Австро-Венгрией, прямо противоречившее первому и столь же
тщательно скрытое от России.
Австрия со времен похода принца Евгения в начале восемнадцатого
столетия считалась главным другом сербов, их защитницей от турок. При
Обреновичах, несмотря на захват Боснии и Герцеговины, отношения между обеими
странами были самые лучшие. Дело было впрочем не столько в последовавшей
перемене сербской династии, сколько в том, что сербы из малого и слабого
народа стали не столь малым и слабым. Как в разное время и другие
государства, они теперь мечтали об объединении всех людей их национальности,
-- предвидеть Сталинское объединение не могли. И в 1908 году превращение
неофициального захвата Австрией Боснии-Герцеговины в официальное
присоединение, принесшее Эренталю графский титул, вызвало у сербов
необычайное негодование. 91
ВсЈ это, как известно, позднее привело к Сараевскому убийству, к
мировой войне и к крушению монархии Габсбургов. Эренталь давно умер, с
графским титулом и с сознанием своих великих исторических заслуг перед
родиной. Через несколько лет и от его дела, если не считать прямо его делом
катастрофическую войну и гибель Австро-Венгрии, не осталось ровно ничего.
Тем не менее серьезные историки, и австрийские и иностранные, в своих трудах
расточают похвалы его уму, талантам и даже гениальности. Он в известный
исторический период стяжал себе весьма краткое "бессмертие" верной, по духу
чисто-спортивной, службой австрийскому престижу. В нем видели нового
Меттерниха, это очень ему нравилось, и он не сердился на самые враждебные
статьи, если только в них его сравнивали с Меттернихом. В общем, его
настроение было приблизительно такое же, как у громадного большинства
правителей Европы: войны, разумеется, не надо, но не будет большой беды,
если война возникнет: ведь войны были всегда. Неизмеримо хуже было бы
"Derogierung an Prestige".
Жизнь при дворах везде была, хотя и не очень спокойная, но веселая и
пышная. Вильгельм II всЈ чаще переходил от одного настроения к другому. Он
болел и порою думал, что болен опасно. Ему вырезали полип в горле. Император
предполагал, что это не полип, а рак: от рака умерли его отец и мать.
Относился к этому предположению мужественно. Иногда (вероятно, думая о
смерти) он произносил миролюбивые речи, порою прекрасные, говорил, что войны
никому не нужны; в частных беседах утверждал, что больше всего хотел бы
сближения и тесной дружбы с Францией. К нему приезжали друзья из
второстепенных французских политических деятелей. Один из них, Жюль Рош,
обожал ГЈте и всегда носил с собой экземпляр "Фауста". Это приводило
императора в восторг. Были у него и русские и английские друзья, правда, не
носившие "Фауста" в кармане, и их он тоже уверял, что только и желает общего
мира. Уверял довольно искренне. Но нередко произносил воинственные, даже
почти бешеные, речи, вызывавшие панику в Европе, впрочем обычно 92 недолгую.
Сенсация, производившаяся каждым его выступлением, была большой радостью его
жизни. Ему однако