Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
Клемансо, особенно после покушения
на него анархиста, был на вершине популярности. Все знали, что он будет
президентом республики и только с тревогой спрашивали, сохранит ли он свои
умственные способности до 486 конца президентского срока: всЈ-таки ему тогда
будет уже под девяносто лет. Кое-кто по этой причине нерешительно предлагал
кандидатуру Поля Дешанеля. В общем оживлении невольно принимали участие и
русские. Некоторые из них, еще имевшие дипломатический паспорт и связи,
иногда получали приглашения на приемы. Мог бы добиться приглашения и
Тонышев, но он ничего для этого не сделал и почти ни у кого из иностранцев
больше не бывал.
Уже после подписания мирного договора, в посольстве, где, по прежнему
без большого дела, собирались видные люди, он встретил знакомого
политического деятеля, только что приехавшего из России кружным путем через
Японию и Соединенные Штаты. Тот после доклада крепко пожал ему руку и
выразил сочувствие.
-- В чем?.. В чем?.. -- спросил Алексей Алексеевич, бледнея. Знакомый
удивленно на него взглянул и пожалел о своей оплошности.
-- Да я слышал... О брате вашей жены... Я не думал... Может быть, я и
ошибаюсь?..
-- Что такое? Ради Бога, скажите правду!.. Мы ничего не знаем!
Он узнал, что Дмитрий Анатольевич и Татьяна Михайловна в Москве
покончили с собой.
VI
Ласточкиным было сказано, что оставаться в клинике можно "сколько
понадобится", но это были слова неопределенные. Разумеется, их не гнали, их
по прежнему очень хвалили врачи и сиделки. Но они сами понимали, что
оставаться без конца нельзя. Недели через три Скоблин, встретившись в
коридоре с Травниковым, пригласил его в свой кабинет. Никита Федорович
испуганно на него взглянул: давно ждал неприятного разговора. Вышло всЈ же
не так плохо. Хирург сказал, что необходимо перевести Дмитрия Анатольевича
из отдельной комнаты в общую палату и просил его к этому подготовить:
-- ...Вы сами понимаете, как обстоит дело. Я уже, разумеется, отказал
по крайней мере десяти человекам, находящимся в таком же положении, как он.
Все московские 487 больницы битком набиты людьми. А отдельные комнаты теперь
уж величайшая редкость. В прежние времена, до них, это было отчасти связано
с денежным вопросом, и больные рассматривали перевод в общую палату как
какое-то понижение в чине. Но теперь всЈ бесплатно, в этом я отдаю им
справедливость, так что вопрос уж совершенно не в этом. Дмитрий Анатольевич
вне опасности. Лучшим его положение вряд ли станет. Уход в общей палате
точно такой же. Я обхожу всех больных каждый день. Кроватей в палате,
разумеется, только восемь.
-- Значит, в общей палате они могут оставаться сколько угодно?
Скоблин развел руками.
-- "Сколько угодно"! Разве теперь можно заглядывать хоть на месяц
вперед. Меня и самого могут выставить в любую минуту. Удивляюсь, как не
выставили до сих пор... Татьяна Михайловна никогда с вами о "будущем" не
говорила?
-- Говорила о возвращении домой. Им оставили две комнаты. Тоже могут в
любую минуту одну отобрать.
-- Две комнаты огромное преимущество. Во всяком случае ей было бы
удобнее, чем спать на диванчике.
-- Если есть что, о чем она, несчастная, совершенно теперь не думает,
то это о своих удобствах!
-- Да, я понимаю. Она очень достойная женщина. Но в общей палате она,
разумеется, оставаться на ночь не может... Они помнится, во втором этаже
живут?
-- Во втором.
-- Разумеется. Костыли и повозочка есть, но о том, чтобы он спускался
по лестнице нет речи. В первое время мы могли бы посылать служителей, чтобы
они его сносили вниз. Впрочем, и не такая радость ездить в повозочке по
улицам... Как знаете. По моему, лучше ему полежать пока можно в общей
палате. Жить же ему, разумеется, не очень долго, как впрочем и нам всем.
Жили и померли, и ничего такого нет. Разве вам, Никита Федорович, страшно?
-- А вам нет? -- сердито спросил Травников.
-- Разумеется, нет. 488
Татьяна Михайловна мучительно колебалась. Ей казалось невозможным
уходить от мужа на ночь. Решил вопрос сам Дмитрий Анатольевич.
-- Давно пора вернуться!.. И не надо откладывать! -- прошептал он еле
слышно, но решительно.
Металлическая мыльница находилась дома. "Да если б была и здесь, то как
же можно это сделать в общей палате?" Он думал о самоубийстве с каждым днем
больше и только с ужасом поглядывал на жену. "Что я ни сделал бы, один из
жизни не уйду".
Было решено переехать через два дня. Точно, чтобы их утешить, Скоблин
разрешил Татьяне Михайловне читать вслух мужу:
-- Разумеется, часика два-три в день, не больше. И не газеты, а книги и
такие, которые не могли бы его волновать, -- сказал он и сам принес бывший у
него в кабинете том Пушкина. Дмитрию Анатольевичу и не хотелось слушать, но
это было морально легче, чем разговаривать или молчать с женой. Сначала он
только делал вид, будто слушает. Затем стал вслушиваться.
-- Какая у него... мудрость, -- еле слышно выговорил он. -- Всем надо
учиться... Да, именно "благословен... и тьмы приход"... -- Он вспомнил эту
музыкальную фразу Чайковского, всегда сильно на него действовавшую, и
незаметно смахнул слезу. Руки у него уже работали сносно. "Чтобы проглотить,
сил хватит"... И тотчас та же фраза отозвалась в памяти Татьяны Михайловны.
Его перевезли домой в карете в сопровождении младшего врача и сиделки.
Служители подняли его в квартиру. В передней подростки молча смотрели на
него, как на диковинку. Доктор обещал наведываться часто. Сиделка обнялась с
Татьяной Михайловной и сказала, что будет приходить каждый день. "Скоро
будете, Дмитрий Анатольевич, совсем в порядке", -- обещал врач. Приехал и
Никита Федорович, с какой-то едой. Он посещал Ласточкиных ежедневно и, как
их ни любил, уходил от них всегда с облегченьем.
Они остались одни. За стеной шумели подростки. "Верно, обмениваются
впечатленьями", -- подумал Дмитрий 489 Анатольевич. Жена подошла к нему,
спросила, удобно ли лежать, было ли лучше в клинике. Он чуть наклонил голову
и глазами дал понять, что хочет поцеловать ей руку. Чувствовал к ней всЈ
бо'льшую жалость. "Господи! Если б не она, как было бы просто!.. Ведь
выходит: почти убийство"...
Как ни худо было в клинике, дома оказалось неизмеримо хуже. Быть
больным в Морозовском городке казалось естественным. Вернее, там все
пациенты жили искусственной, временной жизнью. В определенные часы приходили
врачи и сиделки, измеряли и записывали температуру, давали лекарства, делали
впрыскиванья. В случае надобности можно было немедленно вызвать дежурного
врача. Он тотчас делал необходимое и действовал одним своим успокоительным
видом. В определенные часы приносилась больничная еда, о ней заботиться не
приходилось, и она была всЈ же несколько лучше той, которую можно было
достать дома. -- Теперь была окончательная жизнь, и всЈ лежало на Татьяне
Михайловне.
Она уходила на час или два и кое-как доставала еду. Весь остальной день
сидела так же при муже. По прежнему приезжал Никита Федорович и говорил одно
и то же: -- "Вид нынче у вас прекрасный. Вот видите, барынька, поправляется
богдыхан! Ведь и болей больше почти нет"... Просил не беспокоиться о
деньгах. Между тем совершенно не знал, где их достать. Об университетской
пенсии говорить не приходилось. Дмитрий Анатольевич прочел всего одну
лекцию. ВсЈ же Травников немного надеялся, что могут, в виду исключительных
обстоятельств, дать единовременное пособие и искал хода к народному
комиссару. Татьяне Михайловне ничего об этом не говорил. Провожая его в
переднюю, она благодарила, иногда со слезами:
-- Вы относитесь к Мите просто, как родной брат. Век буду жить -- не
забуду!
-- Полноте, барынька, -- отвечал он и думал, что едва ли она будет "век
жить".
Знакомые говорили о Дмитрии Анатольевиче: "Он несет свой крест с
великим достоинством". Это до него доходило. "Да, крест", -- думал он. --
"Но откуда же 490 взяться великому достоинству? Живу милостыней... А эти
грязные ужасные заботы о моем обрубленном теле, об его отправлениях!"...
Теперь и жизнь после октябрьской революции, его прогулки по старой Москве,
всЈ казалось ему чуть не раем.
VII
"Каждое поколение занимает в истории человечества приблизительно одну
сотую ее долю", -- думал Дмитрий Анатольевич. Устало проверил: "Да,
приблизительно одну сотую... Едва ли было когда-либо поколение, подобное
нашему. Мы как-то отвечаем за полвека истории. Виноваты? Да, вероятно, но в
чем? И что же я и лично сделал уж такого дурного? Жил честно, никому не
делал зла, по крайней мере умышленно или хотя бы только сознательно. Работал
всю жизнь много, помогал работать и жить другим, старался приносить пользу
России. За что же именно меня так страшно покарала жизнь? Правда, покарала
лишь под конец. До того и я, и Таня были счастливы, на редкость счастливы.
Неужто именно за это покарала? В России теперь почти все несчастны, но не
все и не так несчастны, как мы. А в других странах счастливы тысячи,
миллионы людей хуже, чем был я, неизмеримо хуже, чем Таня".
Против его воли, он замечал, в его душу прокрадывалось то, что называли
ядом материализма. "Что же делать, как они ни гнусны, но кое-что у них
правильно, по крайней мере в отрицательной части их ученья. Как можно было
бы объяснить мое несчастье с религиозной точки зрения? Никак нельзя: не
"испытанием" же! А с точки зрения нашего учения? Какое же было наше ученье?
Лавров, Михайловский, Плеханов, Милюков? Ведь со всеми различиями между
ними, они в каком-то смысле одно и то же. Вера в прогресс? Эта вера моего
случая не предвидит и к нему не относится. Большевики, по крайней мере,
откровенно думают: личность не имеет значения, пропал человек, ну и пропал,
какое кому дело? И так оно и есть: никому, кроме Тани, до меня никакого дела
нет. И даже Травников уже, вероятно, немного нами тяготится и в душе,
бессознательно, желает, чтобы я 491 умер поскорее, а то слишком много
забот... Нет, несправедливо и гадко так думать, я знаю. Но чем же я виноват,
если этот яд уже проникает в мою душу, как верно проникает в душу всех.
Разве недавно люди не мечтали при мне вслух о германской интервенции, о
войсках Гинденбурга в Москве? Мне теперь и Гинденбург ничем помочь не мог
бы... И никакой свободный строй... Но всЈ-таки вдруг всЈ-таки есть загробная
жизнь? Ах, дай-то Бог!!! И как же я об этом, о самом главном думаю так
мало!"
Ему не раз приходилось читать, будто люди на пороге смерти, например
смертельно раненые в сраженья, думают необычайно напряженно, в какую-нибудь
одну минуту вспоминают всю свою жизнь. С ним в день несчастья этого не было.
Тогда на мостовой он мгновенно потерял сознание. Затем в клинике как будто
на мгновенье пришел в себя, как будто даже узнал Скоблина, и скользнула
мысль: "Хорошо, что он здесь.... Кажется, со мной несчастье... Где же
Таня?"... Слышал негромкие голоса, слов не разобрал. "Не операция ли!"...
Успел еще подумать, что, быть может, в жизни больше ничего не увидит, кроме
этого серого потолка с люстрой, с режущим глаза светом. Показалась рука в
белом рукаве. "Анестезист!" И всЈ померкло. Он пришел в себя лишь в
маленькой комнате клиники. Но твердо помнил, что никаких воспоминаний о
жизни, никаких важных мыслей, ни даже желанья что-то вспоминать, о чем-то
думать у него на операционном столе не было. Не было их и в первые дни после
ампутации ног, когда он понял, что навсегда стал калекой, обрубком.
Мысли о самом важном пришли позднее. Теперь он больше всего думал о
будущем. "Если в самом деле есть будущее? Ведь в это твердо верят миллионы
людей!<"> Думал и о настоящем, меньше о прошлом. Думал о житейских делах. Он
догадывался, что Никита Федорович не мог выручить за картину три тысячи.
Догадывался, что для него собирают деньги. В первую минуту это причинило еще
новую душевную боль. Представил себе, как ходит по знакомым Травников, как
некоторые дают, другие отказывают, быть может ищут предлога для 492 отказа:
"У меня, к несчастью, у самого сейчас очень мало"... "Я сердечно сочувствую,
они хорошие люди, но кругом так много горя, а я ведь их и мало знал".
Особенно больно ему было за жену: "И через это прошла!"...
-- "Что-ж, я, когда мог, немало помогал людям, -- тяжело дыша, отвечал
он себе, не решаясь взглянуть на сидевшую рядом жену. Не хотел сказать ей,
-- "может, она не догадывается?" Если она прежде и не догадывалась, то
теперь точно прочла его мысли, по той же всЈ усиливавшейся между ними
телепатии. И он прочел ее слова, почти такие же: "Сколько ты сделал для
других! Чем мы лучше? И мы всЈ отдадим, когда падут большевики". Он теперь
твердо знал, что не доживет не только до падения большевиков, но и до
будущей недели: беспрестанно думал, что нельзя откладывать дело: "Чем
скорее, тем лучше и легче". И еще подумал: "Мы не отдадим, но Аркаша отдаст.
И действительно теперь это уже и не важно".
Когда-то, еще до войны, Ласточкин решил составить завещание. Сказал об
этом жене, та отнеслась к его решенью иронически:
-- Самое неотложное дело! Перестал бы ты думать о пустяках!
-- Вовсе это не пустяки. Все под Богом ходим. Мало того, надо и место
нам купить на кладбище. Это многие делают.
Мысль о покупке общего места на кладбище была ей менее неприятна, но
она продолжала шутить:
-- Хорошо, тогда и я составлю завещание. Ты ведь мне подарил немало
денег. Только я завещаний составлять не умею. Составь сам. Разумеется, в
свою пользу. Так и быть, всЈ отдам тебе, а не душке-Собинову и не
футуристам.
-- Я тоже не знаю, как составляются завещания. Приглашу Розенфельда, --
сказал Дмитрий Анатольевич. Это был его деловой адвокат и их приятель.
Адвокат одобрил мысль о двух завещаниях.
-- Каждый из нас обязан об этом подумать. И я подумал, хотя я лишь не
на много старше вас. Помню, что 493 мне говорил мой знаменитый коллега,
покойный Спасович: "Я понимаю, что можно без завещания умереть, но не
понимаю, как можно без него жить", -- смеясь, сказал Розенфельд.
-- Это верно. Ну, а если б, Олег Ефимович, я умер без завещания? Кому
тогда всЈ достанется? Моей жене?
-- Нет, ей только часть. Ведь могут быть и другие наследники по закону.
-- Тогда составим два завещания.
Они и были составлены. Ласточкин поделил треть своего состояния между
Московским Университетом, Техническим училищем и Академией наук, две трети
завещал жене: она всЈ завещала ему. Они побывали на кладбище и приобрели два
места.
Теперь у него ничего не было. Отпали и прежние законы. Можно было
только надеяться, что после освобождения России завещание будет признано
действительным. Имея это в виду, Ласточкин мысленно составил письмо Рейхелю.
Просил его "когда будет можно", уплатить его долги, о которых ему скажет
профессор Травников, -- знал, что его воля, при безукоризненной честности
Аркадия Васильевича, будет непременно исполнена.
Никита Федорович пришел в обычный час. Принес, как почти всегда,
подарок и дорогой: кусок белого хлеба. Татьяна Михайловна обычно
пользовалась его приходом, чтобы выйти из дому за покупками: не хотела
оставлять мужа одного. Ласточкин продиктовал Травникову письмо. Тот смущенно
увидел упоминание о долгах и что-то, растерявшись, пробормотал.
-- Какие долги! Может, будут, но пока их нет. Увидите, я и пенсию вам
выхлопочу. -- сказал он и пожалел, что сказал. -- Пенсию от Университета, --
поспешно добавил он. Безжизненное лицо Ласточкина чуть дернулось: "Получать
и от них милостыню!" Он ничего не ответил.
-- Еще к вам... просьба, -- прошептал он. -- Не привезете ли мне...
книг... Из университетской библиотеки?
-- С большим удовольствием. Но у вас так много своих. Неужели всЈ
прочли? 494
-- Я всегда читал... то, что покупал, -- выговорил он и подумал, что
это было некоторым преувеличением. "И перед... этим... не вся правда".
Кое-как объяснил, что хотел бы теперь прочесть лучшие философские книги о
смерти.
Никита Федорович сердито запротестовал. Но обещал завтра же всЈ
принести. Вернулась Татьяна Михайловна, быстро взглянула на них и поправила
мужу подушку.
На следующий день Травников привез книги Платона, Шопенгауэра, что-то
еще.
-- А всЈ-таки читайте их поменьше, -- сказал он неохотно. <--> Они
утомительны, да и ни к чему.
После его ухода Татьяна Михайловна стала вслух читать "Федон".
Ласточкин слушал внимательно, но в самом деле скоро утомился.
-- Кажется, Никита Федорович был прав... Отложим это... Почитай мне
лучше... вечного утешителя... Толстого.
-- "Войну и Мир"? -- радостно спросила Татьяна Михайловна.
-- Нет... "Смерть Ивана... Ильича".
-- Ради Бога, не надо! Это такая страшная книга!
-- Прочти, пожалуйста... И не с начала... Конец. Болезнь и смерть...
Ну, пожалуйста...
Татьяна Михайловна начала читать. Скоро она заплакала.
-- Не могу... И ведь это совершенно не похоже на то, что с тобой. Ты,
слава Богу, не умираешь, и нет у тебя этих страшных болей...
-- Конечно, нет... Хорошо... Тогда потуши лампу... "Он думает: "всЈ
было не то"... И я так думаю, и верно очень многие другие. "Да, "не то". Но
что же "то"? Этого Толстой не объяснил, и нечего ему было ответить... В
конце сказано: "Вместо смерти был свет... Какая радость!"... Нет света и нет
радости<.> Но ведь не мог же Толстой лгать... Он был полубог. Иван Ильич три
дня подряд кричал от боли ужасным непрекращающимся криком... И я буду так
кричать?.. Нет, не хочу. 495 Насколько разумнее покончить с собой!" -- думал
Ласточкин. -- "Только поскорее!"...
В этот вечер он сказал жене о металлической мыльнице.
VIII
ВсЈ был тщательно обдумано. Обдумывалось уже второй день.
Накануне еще приводились доводы. Татьяна Михайловна почти не спорила. В
душе была с мужем согласна: действительно другого выхода нет. Понимала, что
долго так жить нельзя. "И нельзя, и незачем", -- шептал Дмитрий Анатольевич.
Вдобавок профессор Скоблин в разговоре с Татьяной Михайловной проговорился.
"Непосредственной опасности я не вижу. Я знаю людей, которые с такими
увечьями живут уже несколько лет", -- сказал он. И на доводы мужа Татьяна
Михайловна теперь с искаженным лицом только шептала:
-- Но ведь это никогда не поздно...
-- Может быть и поздно... Даже в менее важном... Пока мы честные
люди... А если... если будем жить их милостыней... То деградируем, как все,
-- сказал Ласточкин и вспомнил о "теории самоубийства", которую приписывали
Морозову: самоубийство всегда для человека -- самый достойный способ ухода.
"Он так думал в то время, что же он сказал бы теперь, в моем положении?
Хорошо, что достал тогда яд. Без него было бы трудно: газ открыть --
взорвется весь дом. И заметят жильцы, закроют, будет леченье, грязь,
мука"...
Когда решение было принято, обоим стало немного легче. Вернее, они
скрывали друг от друга ужас и нестерпимую боль. Говорили спокойно. Дмитрий
Анатольевич говорил, что смерть от цианистого калия наступает мгновенно, без
мучений. Татьяна Михайловна отвечала, что не беда, если мученья продлятся
несколько минут: при естественной смерти бывает неизмеримо хуже.