Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
ории никого больше не
было (Ласточкину он, как все, доверял совершенно). -- Усвоил даже их жаргон:
"Сшился"... "Вот чего"... "Какое их собачье дело?"... Ведь это, верно,
впервые в истории и высшая администрация говорит на блатном языке. Дожили,
можно сказать... Ко мне впрочем до поры до времени благоволит. Подлаживаюсь
как могу, хоть, разумеется, стыдно. А вы лучше ему на глаза не
показывайтесь. Да вы зачем собственно сюда пожаловали, Дмитрий Анатольевич?
Ласточкин заранее приготовил ответ: он помнит<,> что в свое время
оставил в лаборатории в ящике шкафа с химическими веществами свое
самопишущее перо:
-- Вдруг оно у вас тут сохранилось? Теперь такого ни за какие деньги не
купишь! Если б деньги и были.
Старик только пожал плечами.
-- Вы, Дмитрий Анатольевич, очевидно, сохранили веру в человеческую
добродетель. Если оставили что, то данным давно украли. Впрочем, посмотрите.
Вы говорите, в ящике того шкафа?
Ласточкин подошел к шкафу, вытянул ящик и быстро через стекло оглянул
полки. На второй на том же видном месте стояла банка с черепом на ярлыке и с
надписью большими буквами: "Смертельный яд. 438 Цианистый калий. K C N". Как
же теперь незаметно отсыпать?"
-- Вы правы. Нет пера. Ничего не поделаешь.
-- Разумеется, нет. А вы не выпили бы со мной "чаю", Дмитрий
Анатольевич?
-- Очень охотно! -- сказал Ласточкин с радостью.
-- У меня нижегородский, брусничный. Сахару нет, но есть прошлогодние
леденцы-Васильевичи. Прячу их в передней, а то стащат. Сейчас принесу, --
сказал старик и вышел. Ласточкин поспешно вынул мыльницу, насыпал в нее
цианистого калия и плотно надвинул крышку. "Первая кража в моей жизни!"
Ничего, это будет гонораром за три года бесплатной работы".
-- Что же завод теперь изготовляет? Какую "Васильевну?" -- шутливо
спросил он, оправившись от волнения.
-- Ничего почти не изготовляем. Я всЈ пишу разные проекты и подаю куда
следует. Рабочим платим, но им жрать всЈ-таки нечего, -- сказал химик. --
Хотите подогрею? Газ пока дают.
-- Не надо, я пью холодный, -- ответил Ласточкин и с наслаждением
раскусил леденец. Старик вдруг со слезами обнял Дмитрия Анатольевича.
-- Так рад, что вы зашли! Отвык от хороших людей. Встречаюсь с ними
теперь, как Стэнли с Ливингстоном среди дикарей. Верно, больше никогда не
увидимся...
"Разумеется, это просто так, на всякий случай. Я и не думаю о
возможности самоубийства", -- твердил мысленно Ласточкин и на обратном пути.
Он теперь и сам с трудом понимал, как мог совершить эту странную, небывалую
поездку за ядом. "Или затмение нашло!.. Но ведь и вреда не произошло
никакого от того, что я съездил?" Думал, не выходят ли и здесь в вагоне пары
из мыльницы, лежавшей у него в кармане (на всякий случай прикрыл ее и
носовым платком). "А что будет, если меня тут же арестуют в трамвае? Как я
объясню?" 439
X
Ласточкин был утвержден штатным приват-доцентом: в первое время при
большевиках формальности в университете в самом деле соблюдались не строго,
новых людей приглашали охотно, к их ученым степеням не придирались. Дмитрия
Анатольевича любили все знавшие его люди, а среди них были профессора, пока,
по старой памяти, еще самые влиятельные. Другим было известно, что он из
богатых людей внезапно стал бедняком, -- ему, как и другим таким же людям,
надо дать возможность жить. Не очень возражали даже те, в большинстве
молодые, ученые или неудачники, которые с первых дней после октябрьского
переворота говорили, что, "как ни как, в новом строе что-то есть и надо
относиться к нему вдумчиво, нельзя, знаете, так всЈ начисто отрицать!" Был
утвержден и выбранный Ласточкиным курс: "Народное хозяйство России с начала
двадцатого столетия". Однако, Травников вздыхал, зайдя к нему для
поздравлений.
-- Как сказано у Тургенева: "Читал и содержания оного не одобрил", --
говорил он вполголоса, оглядываясь на стену, за которой жили вселенные
большевики. Татьяна Михайловна угощала его морковным чаем, грустно вспоминая
их прежний "богдыханский".
-- Скользкий сюжетец, скользкий.
-- Почему же, дорогой профессор?
-- Посудите сами, барынька, вы ведь умница. Я, слава Богу, взгляды
вашего повелителя знаю. Он мне сто раз говорил, что Россия с начала
девятнадцатого века, а особенно с 1906 года, переживала необычайный
хозяйственный подъем, что наше народное хозяйство развивалось сказочным
темпом, гораздо быстрее, чем в Европе, пожалуй не менее быстро, чем в
Америке. Я это даже принимал cum grano salis, но я, старый хрыч, ничего в
экономике не смыслю. Так вы говорили, Дмитрий Анатольевич?
-- Так точно.
Профессор развел руками.
-- Так ведь это же для них и теоретическая ересь, да еще и нож вострый!
Сказочным темпом -- после подавления первой революции! 440
-- Но ведь это чистейшая правда!
-- Потому и нож вострый, что правда!
-- Да я из этого никаких политических заключений делать не буду.
-- Только этого бы не хватало! Но там сами сделают заключения. Лучше бы
вы выбрали курс об экономической истории древней Ассирии.
-- Я с ассирийскими делами не знаком, а с нашими знаком недурно.
-- Как знаете. Пеняйте на себя в случае чего. Во всяком случае, избави
Бог, не доводите курса до наших дней: вдруг вы еще признаете, что теперь при
Ленине вообще никакого народного хозяйства нет!
-- И это также, увы, правда.
-- Так-с. Правда, у нас уже некоторые левые доцентишки, servum pecus,
говорят, что нельзя у большевиков всЈ отрицать "с кондачка". Почему это
кстати у нас все начали так "по народному" говорить? Особенно евреи... Не
гневайтесь, барынька, вы знаете, что я не антисемит... Мне Шаляпин, тоже
никак в антисемитизме не повинный, однажды сказал, что всю жизнь был окружен
евреями: "Боюсь даже, говорит, что из-за этого я диабетом заболею!" --
Профессор недурно воспроизвел богатую, значительную интонацию Шаляпина. --
Федор Иванович почему-то считал диабет еврейской болезнью... Не смейтесь...
Так вот я тоже вроде этого. Только я, хотя коренной потомственный москвич,
не говорю "с кондачка" и даже не знаю, какой-такой "кондачек"? Вы, верно,
знаете, барынька?
-- Не имею ни малейшего понятия, но помню, что это старое слово. А
смеюсь я, дорогой профессор, из-за вашей живописности... Но вы серьезно
советуете Мите выбрать другой курс?
-- Самым серьезным образом. Или пусть хоть в начале отпустит им
какой-нибудь комплимент... "Плюнь да поцелуй злодею ручку!"
Ласточкин нахмурился.
-- Я уверен, что вы шутите, -- сказал он. -- Иначе вы не говорили бы о
"сервильном стаде".
-- А есть разные степени. Одно маленькое пятнышко 441 не будет заметно
на вашей белоснежной ризе. Увидите, сколько белоснежных скоро станут
сплошным грязным пятном.
Был назначен день первой лекции. Дмитрий Анатольевич много работал над
подготовкой курса. Библиотеку у него не отняли, и в ней было много книг по
экономическим вопросам. Были классики политической экономии; он в свое время
прочел Адама Смита, Рикардо и даже первый том "Капитала". Были и новейшие
труды, и такие специальные журналы последнего десятилетия, в которые и
заглянуть можно было только под давлением тяжкой необходимости. Говорил он
легко и хорошо, иногда и экспромтом, отвечая на возражения. Но теперь он
волновался: кафедра в знаменитом университете России! Ласточкин приготовил
конспект всего курса, выписал множество цитат, а первую лекцию всю написал
целиком, -- "на случай внезапного затмения". Знал, что на нее придут не
только студенты, но и профессора. Две-три страницы он даже прочел наедине
вполголоса: было совестно репетировать громко, -- во второй комнате могла
услышать жена.
Накануне первой лекции неожиданно рано утром у них появился Рейхель, с
чемоданчиком в руке. Он пришел с вокзала пешком. Увидав его, Татьяна
Михайловна ахнула. В последние два года все на ее глазах очень менялись
физически и точно хвастали этим, -- кто потерял от недоедания полпуда, а кто
и пуд. Но Аркадий Васильевич был просто неузнаваем: "Живой скелет!"
-- Не беспокойтесь, Таня, -- сказал он с не шедшей к нему жалкой
улыбкой. -- Я не собираюсь у вас остановиться. Вечером возвращаюсь в
Петербург, хочу только у вас оставить чемоданчик и, если можно, немного
передохнуть. И чаю мне не давайте, я ничего не хочу. Отвык и от чаю, и от
еды вообще.
Она всЈ же дала ему стакан морковной настойки и два сухаря. Он ел и пил
с жадностью.
-- Хотите вина, Аркаша? Вино еще осталось.
-- От этого я просто не в силах отказаться! Дайте, спасибо. 442
-- Видно, у вас в Петербурге еще хуже, чем у нас?
-- Просто голодаем! -- сказал Рейхель и даже не выругал большевиков.
-- Расскажи, что вообще у тебя делается, -- сказал Ласточкин, тоже
сочувственно глядевший на своего двоюродного брата.
-- Но если вы хотите говорить о политике, то, пожалуйста, не очень
громко. Мы ведь теперь не одни.
-- Кем вас с Митей уплотнили? -- спросил Аркадий Васильевич,
оглянувшись на стену.
-- Могло быть и хуже, ничего себе люди. Да мы их и видим мало. Они даже
не говорят: "Попили нашей кровушки!", хотя в известном смысле мы в самом
деле попили.
-- Ни в каком смысле не попили, ерунда. Никак не больше, чем, например,
в Германии, а там Лениных нет.
-- А дело твоей Германии кстати швах. Слава Богу, сильно бьют на
западном фронте немцев.
-- Это еще неизвестно, -- сказал Рейхель уклончиво. Победы союзников в
самом деле его изумили. -- А вот мою кровь действительно пьют клопы. Ко мне
вселили трех грязных грубиянов, развели клопов. К Ленину и в буквальном и в
переносном смысле хлынула вся нечисть России. ("Ох, опять затянет волынку!"
-- подумал Ласточкин). И так верно всегда и везде было со всеми
благодетелями человечества. Не со всеми? Идея была другая? Что-ж, у этих
тоже, быть может, люди спасают душу Марксом. Вот ведь и Стенька Разин ходил
на Соловки к святым угодникам. Впрочем, я теоретически ничего не могу иметь
против нынешнего правительства. Я с молодых лет стоял за самодержавие, и это
у нас первое настоящее самодержавное правительство... Ну, да что говорить!
Он рассказал о своей жизни. Выпив с наслаждением вина, сообщил, что
теперь питается только таранью или похлебкой из конины.
-- Вот недавно я варил похлебку и нашел в ней лошадиный глаз! Меня
стошнило... Больше ничего купить нельзя, хотя деньги у меня есть: во время
догадался вынуть всЈ из банка и припрятать. Вы, конечно, тоже всЈ вынули?
443
Узнав, что они не успели это сделать, он изумился.
-- Вот тебе раз! Я догадался, а ты, Митя, знаменитый деловой человек,
нет!.. Вот что, возьмите, друзья мои, у меня. Мне не нужно по вышеуказанной
причине!.. Почему же нет? Вы столько раз мне прежде помогали. Умоляю вас,
возьмите хоть половину моих.
Ласточкины были тронуты, но решительно отказались.
-- Ты ведь знаешь, что я получил штатную доцентуру с жалованьем, --
сказал Дмитрий Анатольевич.
-- Доцентуру? Нет, откуда же мне знать?
-- Помнится, я тебе писал.
-- Ничего не писал или письмо не дошло.
Ласточкин рассказал. В другое время Рейхель обратил бы внимание на то,
что он сам, с учеными степенями, еле нашел кафедру после долгих поисков,
тогда как его двоюродный брат, без научных работ, получил ее легко и быстро.
Теперь он искренно выразил радость. Еще больше удивило Ласточкиных то, что
он спросил о Люде и как будто без всякой злобы.
-- Мы ровно ничего о ней не знаем и очень беспокоимся. Представь, она
уехала еще в прошлом году на Кавказ и там застряла! С тех пор, как Кавказ
отделился, мы от нее ни одной строчки не получили! И ты понимаешь, в какой
мы были тревоге, особенно в пору этих ужасов в Пятигорске.
-- Каких ужасов в Пятигорске?
-- Разве ты не помнишь? Там было зарезано семьдесят человек,
преимущественно сановники и генералы. Герои войны, Рузский, Радко-Дмитриев.
А это в двух шагах от Минеральных Вод, от Ессентуков.
-- Какое же Люда могла бы иметь отношение к генералам? Ни минуты не
сомневаюсь, что у нее всЈ благополучно... Я ничего против нее не имею, --
добавил он, помолчав, -- она не плохой человек. Если опять восстановится
почтовое сообщение, передайте ей, что я ей желаю всяческого добра.
-- Непременно!.. Непременно!.. -- радостно в один голос сказали
Ласточкины.
-- Ну, что-ж, я пойду по делам. Перед отходом поезда, -- в
предположении, что есть поезд и что он отойдет, 444 -- я только на минуту
зайду к вам за чемоданчиком. Простимся лучше теперь, тогда вам незачем будет
меня ждать... Да, вот как сложилась жизнь, друзья мои.
Рейхель хотел сказать, но не сказал, что жизнь и его обманула, несмотря
на всю его необыкновенную проницательность. Он всегда искал способа
отгородиться от жизни; отгораживался разными "мировоззреньями", и
учено-отшельническим, и скептическим, и черно-реакционным. Теперь искал еще
какого-то нового, не находил, перескакивал с одного из прежних на другое, и
был несчастен больше, чем когда бы то ни было прежде.
XI
По вечерам Ласточкины читали классиков: всех потянуло к тому, что было
бесспорно в русской культуре. Бесспорны были также Мусоргский или
Чайковский, но бывать в театрах не хотелось: трудно было доставать билеты,
утомительно идти пешком, оба были измучены, не желали и смотреть на новую
публику. Не очень хотелось и читать газеты.
Однажды Дмитрию Анатольевичу попалось в них имя Эйнштейна. Советская
печать, нередко приводившая цитаты из немецких газет, особенно из "Берлинер
Тагеблатт", сообщала, что создатель теории относительности (которую,
впрочем, большевицкие философы очень не одобряли) подвергается злобным
нападкам со стороны германских реакционеров, милитаристов и антисемитов, --
в частности за то, что сочувствует коммунизму и коммунистической революции.
Газета излагала политические мысли, будто бы высказывавшиеся Эйнштейном.
Ласточкин прочел с недоверием. "Быть может, и тут солгали или прилгнули.
Неужели гениальный человек мог бы нести такой вздор, вдобавок и совершенно
банальный!" -- думал он, читая статью. Эйнштейн отстаивал свободу, но не
объяснял, кто в мире и России ее защищает; ругал реакционеров, но не ругал
большевиков ("или они это выпустили?"). По его мнению, не надо было верить
тому, что многие пишут о русских событиях: если жестокости и были, то ведь
нужно принять во внимание то-то и то-то, -- далее следовали разные общие
места о революциях и ссылки на русскую историю. Были ссылки также на
какую-то неопределенную 445 гармонию, которая непременно должна установиться
в мире. Неясно было, в чем эта гармония будет заключаться и кто и как будет
ее устанавливать.
"Это тоже не очень ново и не очень умно", -- думал раздраженно Дмитрий
Анатольевич. -- "У тех неизлечившихся поклонников Людендорфа всЈ банально по
реакционному, а у него всЈ банально по радикальному: и эти лицемерные "если"
-- он, видите ли, не знает! -- и эти весьма односторонние умолчания, и этот
"гигантский социальный опыт". Едва ли господам из "Берлинер Тагеблатт"-ов
очень хочется, чтобы такой же социальный опыт проделали над ними, но в
варварской России отчего же нет, это очень интересно! Тут и русская история,
о которой и сам Эйнштейн, и люди из "Берлинер-Тагеблатт"-ов в лучшем случае
когда-то прочли страничек десять в школьных учебниках. Хороша и его
радикальная гармония, очевидно, без реакционеров, но -- тоже очевидно, хотя
и недосказано -- вкупе с большевиками! И вся эта глупая слащавая фальшь! Да
и его, Эйнштейна, туда втянули". Ласточкин не мог сказать себе в утешение,
что Эйнштейн, верно, глуп. Знал, что ум -- неопределенное понятие, знал
также, что этот человек в своей области гений, быть может, даже сверхгений.
"Во всяком случае он становится вдвойне символической фигурой нашего
времени. Своим гением поколебал прочные устои знания, своей безответственной
болтовней дал слащавую санкцию "Берлинер-Тагеблатт"-ам".
ВсЈ это Дмитрий Анатольевич, впрочем, думал неуверенно. Теперь уверен
больше не был ни в чем. "Говорю о чужих банальностях, а наши собственные? Я
почти ни от чего не отказываюсь ни в нашем духовном наследстве, ни в своих
личных взглядах. Хочу пересмотреть, пересматриваю, и всЈ-же большого,
основного заблуждения не нахожу. Были, конечно, ошибки, в какой-то мере мы,
быть может, отвечаем морально и за "разбойника" Люды (хотя почему же я за
него отвечаю?). Отвечаем за то, что давали деньги большевикам, как давал
Савва Морозов (я им никогда не давал). Быть может, у нас была и своя
слащавая фальшь, даже наверное была, всЈ-таки гораздо более честная и
бескорыстная. И вреда от нас было неизмеримо меньше, чем от разных Плеве и
Людендорфов. И основная наша 446 ценность -- свобода -- никак не была
ценностью фальшивой. И уж от нее-то я не откажусь никогда, как не откажусь
от "дважды два четыре"! Настала катастрофа, нам больше как будто не на что
надеяться, и всЈ-же я думаю, что наше поколение было только несчастно".
Ложились они теперь рано и до полуночи читали в спальной при свете
керосиновой лампы, как в пору детства Дмитрия Анатольевича. Оба читали в
очках: он с позапрошлого года, она с прошлого стали (с тяжелым чувством)
носить очки при чтении. Татьяна Михайловна в этот вечер сняла их раньше
обычного, положила на столик и задумалась: "Зимой топить будет нечем. На
жалованье Мити и впроголодь жить будет нельзя. Они кончатся? Только на это и
надежда, но до того, как кончатся они, кончимся мы, если не физически, то
морально. Митя к ним не пойдет, но что же он будет делать?" -- Думала "он" в
единственном числе: смутно чувствовала, что зимы не переживет, -- здоровье у
нее всЈ расстраивалось, она боялась пойти к врачу и еще старательнее, чем
прежде, скрывала болезнь от мужа. "Для покупки дров продадим Крамского.
Рискованно, но что-ж делать? Верно дадут гроши". Теперь, впервые в ее жизни,
денежные расчеты у нее примешивались к самым важным и страшным мыслям. --
"Как он будет без меня жить? Если б хоть Люда была в Москве, я была бы
спокойнее... Но где она теперь? Жива ли?"
Спальная -- прежняя столовая, -- была почти пуста: оставались только
кровать и диван, ночной столик между ними и одно кресло; да еще на стене
висели на гвоздях немногочисленные платья и два мужских костюма. ВсЈ
остальное было продано. Вселенные жильцы не доносили. Был продан за бесценок
и Левитановский пейзаж (на четыреугольник, оставшийся от него на обоях, им
было особенно тяжело смотреть). Продавать принадлежавшие народу произведения
искусства было прямо опасно. Однако, жильцы и об этом не донесли. Их было
пятеро: муж, жена, три сына подростка. Им вначале предоставили всю квартиру,
кроме двух оставленных хозяевам комнат; можно было ждать, что вселят
кого-либо еще. Пока Ласточкины не могли особенно жаловаться на то, о чем
теперь только и говорили прежние собственники хороших квартир. Новые жильцы
не 447 развели клопов, не подслушивали, не подглядывали, не ругались, не
следили за каждым движеньем "буржуев". "Право, недурные люди! -- говорив
Дмитрий Анатольевич. -- Он, оказывается, с 1905 года "член партии": они ведь
не говорят: "большевицкой партии", а просто: "парт