Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
. У нее показались на глазах слезы. Была тронута,
и ей было стыдно: угадывала его мысли. Ласточкин расстроился. Люда уступила.
-- От души вас благодарю, Митя. Но я хочу просить вас о другом: найдите
мне место. Я хочу работать, пора! Мне всЈ равно, какое. И с меня будет
достаточно самого скромного жалованья. Именно место, а не синекуру!
-- Я сделаю всЈ возможное и думаю, что это можно легко и быстро
устроить. Будьте совершенно спокойны. Это не то, что создать научный
институт.
Они говорили довольно долго. Люда опять спросила, что Татьяна
Михайловна, и опять, не дожидаясь ответа, перешла на другое. Дмитрий
Анатольевич думал о ней всЈ более изумленно. "Что скажет Таня?"
-- Какое ужасное событие произошло в Петербурге! -- сказал Ласточкин.
-- Этот взрыв с десятками ни в чем неповинных жертв! Какие времена!
На это Люда ничего не ответила. Дмитрий Анатольевич был совершенно
надежный человек, но ей было тяжело говорить о Соколове. Он снился ей вторую
254 ночь. "Он ли взорвался или другие?" -- спрашивала она себя.
Татьяна Михайловна также была поражена уходом "разбойника" и не только
не обрадовалась (чего Ласточкин всЈ же немного опасался), но огорчилась. --
"Тебе впрочем верно жаль было бы и Джека-"Потрошителя", -- весело говорил
Дмитрий Анатольевич. -- "Ее в самом деле очень жаль, очень!"
Через два дня он нашел для Люды место в одном из кооперативных
учреждений, начавших распространяться в России. Жалование было достаточное
для скромной жизни. Приняли ее хорошо. Люда была в восторге и сразу
увлеклась работой.
Благополучно сошла и ее встреча с Татьяной Михайловной. Об интимных
делах не говорили. Татьяна Михайловна отлично вела разговор, пока его еще
нужно было "вести". Дмитрий Анатольевич поглядывал на нее с благодарностью.
Кроме Рейхеля, у них не было близких родственников, поэтому не было и
обычных споров между мужем и женой: "это твои родные". Люда не была
родственницей, всЈ же за нее отвечал Дмитрий Анатольевич.
Разумеется, Ласточкины не предлагали ей жить у них<,> да она и не
согласилась бы. Дмитрий Анатольевич советовал ей переехать в другую
гостиницу получше. Она отказалась и от этого, всЈ как будто себя наказывая.
Стала бывать у Татьяны Михайловны, впрочем не часто: ссылалась на работу.
Действительно, она проводила на службе весь день. По вечерам читала
ученые книги, притом с увеличивавшимся интересом, и всЈ понимала. В газетах
только просматривала заголовки, начиная с кавказских телеграмм. В театры не
ходила, от приглашений отказывалась. -- "Я, кроме вас двух, никого не хочу
видеть", -- объясняла она Ласточкиным. Говорила совершенно искренно. Как с
ней нередко бывало в суждении о людях, с ней внезапно произошла перемена.
Она теперь не только не говорила колкостей Татьяне Михайловне, не только не
называла ее мысленно "герцогиней", но даже ее полюбила. По ее желанию, они
стали называть друг друга просто по имени. Чуть было даже не перешли 255 на
ты, но обе подумали, что это было бы пока неудобно. "При Аркадии говорила ей
вы, а стала бы говорить ты, когда его бросила!.. Но в самом деле я была к
ней очень несправедлива. В Москве все единодушно говорят, какие прекрасные
люди Таня и Митя, это редко бывает, и все совершенно правы. И Нина тоже
очень милая женщина. Тонышев хуже, но и он порядочный человек. И все они
гораздо лучше революционеров!" -- думала Люда.
Ласточкины радостно отмечали происшедшую в ней перемену.
-- Я так рад, что у вас теперь такие хорошие отношения! -- говорил жене
Дмитрий Анатольевич. -- И надо же, чтобы это случилось после ее ухода от
Аркаши!
-- У нее угрызения совести из-за всей этой истории. -- Да, каюсь, мне
прежде она была несимпатична. Я даже думала, что она ограниченный человек.
Она и не читала почти ничего, музыки тоже не любила. Но я совершенно
ошиблась! Люда не глупа, и не зла, и способна. Видишь, как она увлечена
книгами, в которых я ничего и не поняла бы! И я уверена, что у нее больше
никаких похождений не будет. Да собственно эту историю с "разбойником" и
нельзя назвать "похождением", беру слово назад.
-- Да, у кого таких дел не было? Кроме тебя, конечно. Дай Бог, чтобы
она в кого-нибудь влюбилась по настоящему и вышла замуж.
-- А ты заметил, она стала патриоткой. В хорошем смысле. Говорит, что
Кавказ, Финляндия мечтают об отделении от России и верно другие окраины
тоже. Я спросила: "Да разве вы, Люда, этого не хотите?" Она ответила: "И
слышать не хочу!"
-- Я искренно рад. Я тоже не хочу.
-- Но мы ведь и раньше не хотели, а она была революционеркой. Верно, уж
очень, бедная, разочаровалась в "разбойнике".
-- Должно быть, хорош гусь!.. Я в частности так рад тому, что она
увлеклась кооперацией. Это, действительно, прекрасная работа. Молодежь ею не
интересуется, потому что в ней нет романтики. А она в сто раз важнее 256 и
лучше того, что делает теперь молодежь. Недаром в кооперацию стали уходить
люди, разочаровавшиеся в революции, как Люда.
И Люде и Татьяне Михайловне очень хотелось поговорить о "похождении" по
душам, но обе боялись начать этот разговор. Однажды Люда увидела на столике
в гостиной "Викторию" и чуть изменилась в лице.
-- Вам нравится Гамсун, Таня? Я его обожаю!
-- Я нет.
-- Почему?
-- Уж очень он ненатурален, я этого не люблю.
-- Он теперь во всем мире признан гением.
-- Да, я знаю. Люди очень щедро раздают этот титул, особенно
иностранцам, и легко поддаются в литературе чужому мнению. Тут в книге есть
его краткая биография. Он прошел через очень тяжелую школу нищеты, даже
голода. После нее, по моему, трудно стать гениальным писателем: слишком
человек озлобляется.
-- Однако ведь многие великие писатели были злыми. Я даже где-то
слышала анекдот. Какой-то остряк-критик советовал начинающим писателям:
"Никогда не говорите о людях ничего дурного. Ни в каком случае и не думайте
о людях ничего дурного. И вы увидите, какие отвратительные романы вы будете
писать!"
Татьяна Михайловна засмеялась.
-- Правда? Но зачем же слушать остряков? А главное, у Гамсуна всЈ так
неестественно.
-- И "Лабиринт любви" в "Виктории"?
-- Я как раз сегодня это читала. Да, и этот "Лабиринт". "Цветы и
кровь"! -- Зачем кровь? Цветов неизмеримо больше, -- сказала Татьяна
Михайловна, подумав о любви между ней и мужем. -- А почему вы о нем
спрашиваете?
-- Он в моей жизни сыграл большую роль, -- ответила Люда. Татьяна
Михайловна смотрела на нее вопросительно. "Лабиринт?"... Теперь расскажет?"
-- подумала она.
Но Люда ничего не рассказала, хотя ей этого хотелось. Рассказала лишь
недели через две. Татьяна Михайловна слушала с недоумением. Хотела
сочувствовать, но не могла. 257
-- Не понимаю. Страстная любовь на несколько месяцев, <--> не
удержавшись, сказала она. -- Уж если мы заговорили о книгах... Вот вы,
Людочка, любите говорить о литературе, а Нина еще больше, она многое даже
выписывает. Я не люблю и не умею, но уж если заговорили. Так вот я недавно
читала, что знаменитый революционер Дантон ездил в миссию в Бельгию, а тем
временем в Париже умерла его жена, которую он обожал. Он вернулся через
неделю после ее похорон и был так потрясен, что велел вырыть ее из могилы и
обнял ее в последний раз. Просто думать страшно и даже гадко. Но через
несколько месяцев он женился на другой! Я такой любви просто не понимаю!
-- А я понимаю. Мне нравятся именно такие люди, как Дантон! -- сказала
Люда. "Верно, Таня считает настоящей только их скучную любовь с Митей!" --
подумала она.
Часть четвертая
I
В Вене с ужасом и благоговением говорили, что император Франц-Иосиф
"живет по хронометру". Так, верно, ни один другой человек во всей Австрии и
не жил. Говорили также неодобрительно, что он газеты читает "в
гомеопатических дозах": главное узнает из докладов, а остальное ему
рассказывают Катерина Шратт или же "старый еврей"; под этой кличкой был в
венском обществе известен Эммануил Зингер, один из владельцев большого
газетного треста, ничего в газетах не писавший, но знавший всЈ и почему-то
пользовавшийся милостью императора, который пожаловал ему дворянство.
Зингер, очень любивший Франца-Иосифа и хорошо его знавший, никаких
советов ему не давал; только сообщал, "что говорят", и часто ссылался на
каких-то галицийских талмудистов. Император не очень и ему верил, но слушал
внимательно и не без интереса: может-быть, и старики-талмудисты что-то
понимают, 258 очень мало, но столько же, сколько министры или генералы.
Своих суждений, не относившихся к очередным делам, он министрам не
высказывал. Один из них, граф Куэн-Хедервари, встречавшийся с ним в течение
тридцати лет, вероятно, не менее тысячи раз, говорил, что совершенно
императора не знает: между ними в разговорах всегда был точно невидимый
занавес, за занавесом же находился не человек, а какой-то живой символ
Габсбургской монархии.
Еще меньше верил он генералам. Особенно не любил, чтобы генералы
вмешивались в политические дела (а министры -- в военные). Раз, позднее,
начальнику генерального штаба Ге<т>цендорфу устроил сцену, когда генерал
стал критиковать министра иностранных дел Эренталя, -- если можно было
назвать сценой то, что император немного повысил голос и чрезвычайно сухо
сказал: "У графа Эренталя нет никакой своей политики: он делает мою
политику".
Его любовница Катерина Шратт сообщала ему придворные сплетни. Она его
обожала, тоже не давала ему советов, тоже ни о ком его не просила и ни о чем
его не просила, денег от него не брала и даже подарки принимала смущенно.
Это он чрезвычайно ценил.
Газетам же он не верил совершенно и даже не понимал, для чего они
издаются и зачем их люди читают. Жил он учением католической церкви и своей
старческой мудростью, а также -- в значительно меньшей степени --
наследственной мудростью тех 137 Габсбургов, которые были похоронены в
фамильной усыпальнице Капуцинской церкви. Живыми же Габсбургами и их мнением
интересовался мало.
Он проснулся, как всегда, в четыре часа утра и тотчас же встал со своей
железной кровати. Ее называли "походной", хотя он на своем веку в походах
бывал очень мало. Обстановка его спальной была чрезвычайно проста и даже
бедна, особенно по сравнению с общим великолепием Бурга. Редкие люди,
которые по долгу службы иногда заходили в эту комнату, изумлялись: неужели
так живет император! Находили в этом "спартанский стиль" и не без недоумения
вспоминали, 259 что в своей интимной жизни, особенно в молодости, он
спартанцем не был. Сам он не говорил ни о походной кровати, ни о спартанском
стиле. Франц-Иосиф принадлежал к не слишком многочисленным в мире людям,
которые ни в чем никогда не притворяются. Он был именно таков, каким его
считали. Ему нравилось, что его спальная убрана так бедно, а дворец так
богато; за долгую жизнь он привык к этому; вообще ничего не любил менять.
День начался с массажа ледяной водой. Так он начинался всегда. В
последние годы доктор Керцль настойчиво требовал, чтобы император от такого
массажа отказался: действительно, он в течение двух-трех часов после этого
за работой дрожал и не мог согреться; позднее у него образовался хронический
катарр дыхательных путей. Керцль всЈ же ничего не добился.
Завтрак состоял из стакана молока. Франц-Иосиф сел за стол, тоже очень
простой и содержавшийся в чрезвычайном порядке. Чернильница, лодочки с
карандашами, с очиненными гусиными перьями находились всегда на одних и тех
же местах. Камердинер знал, что, если он что-либо передвинет хотя бы на
дюйм, то император тотчас заметит и рассердится; гнев же у него выразится
только в глазах и в коротком замечании. Франц-Иосиф почти никогда голоса не
повышал и не выносил, чтобы при нем повышали голос другие. Придворным было
известно, что на больших обедах за столом по близости от него, да и не
только по близости, надо говорить очень тихо, -- избави Бог засмеяться или
рассказать анекдот. Придворные обеды в Вене весельем не отличались.
На столе лежала тщательно выровненная стопка бумаг, поступавших на
рассмотрение императора. Все знали, что Франц-Иосиф чрезвычайно
добросовестен в работе, что он один из наиболее трудолюбивых людей страны.
Говорили, будто он читает, от первого до последнего слова, все поступавшие к
нему документы. Это было бы совершенно невозможно. Бесчисленные бумаги,
подававшиеся ему просто для подписи, он только пробегал и подписывал. Но
доклады сановников 260 читал очень внимательно: требовал только, чтобы они
были не слишком длинны и по возможности просты.
Для хороших решений ему, как и другим правителям мира, нужны были бы
такие обширные, глубокие, всеобъемлющие познания, каких не имел ни один
человек на свете. Но он в меру думал над каждым докладом и писал свои
замечания, всегда осторожные, обычно дельные. Иногда впрочем вставлял
отдельные слова, непонятные министрам, вроде "Опять Бомбелль", "Бейст 1869
год", "1854 год, No. 107". Император обладал необычайной памятью и неизменно
всех поражал тем, что не только знал документы, подписанные им в молодости,
но помнил даже их номера. Министры часто ломали себе голову над его
отрывочными словами и приписывали их старческой рассеянности. Разъяснений
обычно не просили, делали вид, будто понимают. Франц-Иосиф не любил устных
указаний, предпочитал всЈ писать и думал, что это не только самый надежный,
но и самый быстрый способ работы. По телефону никогда не говорил и не имел
даже аппарата в своих покоях: это было очень вредное и особенно беспокойное
новшество. Так он до конца дней не пользовался и автомобилями; еще
удивительно, что ездил по железным дорогам, которые, правда, появились в
пору его детства.
Одна из бумаг касалась не государственных, а личных имущественных дел.
Император управлял огромным наследственным богатством Габсбургов, и его
управление вызывало у эрцгерцогов глухое недовольство. Имущество могло бы
приносить гораздо больше дохода, чем приносило. Так, земли были сданы
полтораста лет тому Марией-Терезией по 47 крон за акр; эта арендная плата
была недурной в восемнадцатом столетии, но теперь цены были совершенно
другие, и наследник престола довольно настойчиво поговаривал о необходимости
изменения контрактов. Он находил также, что в многочисленных владениях
короны слишком много служащих и что некоторые из них ведут дела очень плохо
или недобросовестно. Сахарное дело во всей Европе считалось чрезвычайно
выгодным, все австро-венгерские сахарные заводы приносили большой доход, и
только Гединский завод императора приносил 261 большой убыток. Франц-Иосиф
впрочем сам понимал, что он плохой сахарозаводчик, что действительно
служащих больше, чем нужно, и что контракты с арендаторами не соответствуют
новым экономическим условиям.
Он далеко не был равнодушен к богатству Габсбургского дома, и желал
быть самым богатым из монархов, -- тут соперничество могло быть только с
русскими царями. При браках эрцгерцогов и эрцгерцогинь самым важным,
конечно, была Ebenbürtigkeit их невест и женихов; собственно вполне
ebenbürtig были только Бурбоны, -- правда, они никогда не имели
императорского титула; да еще, пожалуй, баварская и саксонская династии: они
королями стали не очень давно, но глубокая древность их владетельных родов
была смягчающим обстоятельством. ВсЈ же Франц-Иосиф, хотя сам женился по
любви на бедной баварской принцессе, бывал вполне удовлетворен лишь в тех
случаях, когда женихи и невесты были не только ebenbürtig, но и очень
богаты.
Женитьба наследника престола на какой-то чешской графине была для
императора страшным ударом. Франц-Фердинанд смущенно ему говорил, что род
Хотеков очень старый. Франц-Иосиф только смотрел на него с недоумевающей и
презрительной улыбкой: Габсбурги на графинях не женятся! После долгих
увещаний, он, скрепя сердце, дал согласие при условии, что брак будет
морганатическим: женится, Бог знает, на ком, и только еще не хватало бы,
чтобы его сын взошел на австрийский престол. Теперь, читая бумагу, он
сердито думал о деловых планах наследника. Знал, что Франц-Фердинанд не
жаден к деньгам (при устройстве своих великолепных садов в Конопиште он
просто снес несколько доходных домов). Но, очевидно, он не понимал некоторых
вещей: не понимал, что нельзя отменять условия, подписанные Марией-Терезией,
нельзя увольнять хотя бы плохих служащих, предки которых служили Габсбургам.
"Верно, и это идеи его дорогой жены, -- думал он и с досадой отложил бумагу.
Несколько позднее Франц-Фердинанд прислал ему оффициальный меморандум о
необходимости перемен в управлении 262 наследственными богатствами.
Император ответил решительным отказом.
Работа кончалась обычно в восьмом часу утра, иногда несколько позднее,
в зависимости от числа бумаг. Он ничего не откладывал на следующий день.
Подписав последнюю бумагу, он позвонил в колокольчик. Вошел дежурный
адъютант. Император учтиво-холодно наклонил голову. Руки не подал. Подавал
руку только генерал-адъютантам, высшим государственным сановникам,
иностранным дипломатам и людям, носившим очень древние, исторические имена,
-- знал генеалогию всех австрийских и многих иностранных фамилий. Никогда не
подавал руки духовным лицам, даже кардиналам, и не целовал перстня. Люди
удивлялись и приписывали это историческому атавизму, восходившему ко
временам соперничества Габсбургов с папами. Это нисколько не мешало ему быть
чрезвычайно благочестивым человеком. О смерти он почти не думал: по
недостатку воображения не мог себе представить свою смерть, а в загробной
жизни никогда не сомневался. Твердо знал: всЈ будет хорошо. Только будет в
Капуцинской церкви 138-ой Габсбург. Потерял очень много близких людей и
никогда не испытывал чувства, будто у него похитили самое дорогое. Знал, что
всех увидит снова. Но не спешил увидеть.
Адъютант подал список людей, которым на этот день были назначены
аудиенции с указанием числа минут каждой. Шестой в списке значилась дама:
старая принцесса. Он велел впустить ее первой и перешел в другую, очень
роскошно убранную комнату. Дамам, независимо от их происхождения, он всегда
целовал руку: не садился за стол на парадных обедах, пока не садились дамы,
-- выходило так, что они усаживались в ту же секунду, что он; на балах, если
недалеко от его кресла стояла у стены дама, он жестом предлагал ей занять
его кресло, от чего она отказывалась с ужасом.
Он поцеловал руку принцессе, предложил ей сесть и одновременно сел и
сам. Ей было отведено десять минут. Франц-Иосиф спросил об ее здоровьи, о
погоде в том городе, из которого она приехала, об общих знакомых, глубоких
стариках и старухах, -- помнил всех. 263 Принцесса рассказывала. Он с
юношеских лет выработал привычку слушать как будто с интересом и
воздерживаться от зевоты. На девятой минуте принцесса, забывшая его правила,
о чем-то пошутила и даже засмеялась. Это было совершенное безобразие. Глаза
у него сразу стали ледяными. Она смутилась. Аудиенция продолжалась только
девять минут. Он проводил принцессу д