Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
и интереснее. 73
-- Может быть, тот Кота Цинтсадзе, о котором Вы рассказывали? --
насмешливо спросила Люда. -- Нельзя человеку серьезно называться "Котой".
-- Ладно, ладно, -- ответил Джамбул. Теперь несколько обиделся он, к
большому удовольствию Люды. -- А что мы будем делать на могиле? Петь
"Интернационал"? Или служить панихиду? Тогда пусть Троцкий наденет ермолку и
плащ, евреи в синагогах всегда носят плащи.
-- Вы бывали и в синагогах?
-- Бывал. Я Вам говорил, что на меня действует всякое богослужение,
особенно если оно древнее. Разумеется наше мусульманское самое лучшее.
-- В этом я ни минуты не сомневалась... Будете делать на могиле Маркса
то же, что другие.
-- Буду смотреть на Троцкого и повторять его благородные жесты. Я
уверен, что и он, и Плеханов в Париже ходили в театр смотреть Мунэ-Сюлли.
Только у того жесты выходят лучше.
VII
Иоганнес Росмер, владелец Росмерсгольма, был несчастен в своей семейной
жизни и не очень счастлив в жизни общественной. По рождению он принадлежал к
баловням судьбы, но он потерял веру в общественные устои. Как говорил
консервативный ректор Кролль, "Росмерсгольм с незапамятных времен был своего
рода священным очагом, поддерживавшим порядок, закон, уважение ко всему, что
установлено и признано лучшими членами общества". Росмер порвал с традицией
предков, это и было одной из главных причин его несчастной жизни.
"Росмерсгольм", с его символом белых коней, был любимым произведением
Морозова, но кое-что он читал не без досады. Многое в жизни Росмера
совпадало с его собственной жизнью, однако, не всЈ. "Верил ли я в традиции
моих предков? Когда же я с ними порвал? Каковы мои "белые кони"? Даже
внешняя обстановка не очень похожа". Драма Ибсена разыгрывалась в родовой
усадьбе Иоганнеса, в гостиной, обставленной в старом норвежском стиле, с
портретами предков на 74 стенах. Пять поколений предков, создателей
огромного богатства Морозовых, были и у Саввы Тимофеевича, но он их
портретов у себя на стены не вешал.
Дом на Спиридоновке был построен талантливым архитектором на месте
родового дома Аксаковых. Обстановка была не только более роскошной, но и
более "стильной", чем могла быть у прежних владельцев усадьбы или у
Росмеров: Морозов купил ее у какого-то лорда и перевез из Англии в Москву.
Люди, этого не знавшие, насмехались над ее "аляповатостью". "Конечно, не
насмехались бы, если б я был князь или граф". Громадное большинство людей, и
парвеню, и аристократы ничего в искусстве не понимают. "Да, дураки верно
говорят "купчик". Сам Чехов насмехался над моим "безвкусием", над фрачными
лакеями. Добрые люди так мне рассказывали. Может, и врали. Точно дело во
фраках! Все мы живем угнетением других людей, и Чехов тоже, и сам это
отлично понимает, он умнее и Немировича, и Максима. Да и он о моем безвкусии
не говорил бы, если б я был князь. Впрочем, и в самом деле, незачем было
покупать мебель английского аристократа", -- думал Савва Тимофеевич, с
досадой оглядывая свой кабинет. "Это, тот говорил, подлинный Ризнер". А что
он сам смыслил в Ризнерах? Верно и он в этой мебели чувствовал себя почти
таким же чужим, как я? А я сюда точно попал по ошибке. Спальная, сказал,
"Victorian". Слово значит немного: за царствование Виктории должно было
смениться несколько стилей". Об архитектуре и мебели он немало прочел или
просмотрел, когда строил свой дом. "Скоро девять часов, пора на завод. А то
поехать раньше к грабителю?" -- подумал он, разумея знаменитого врача.
В плохие минуты он находил, что всЈ в мире продается, что, со своим
огромным богатством, он может купить что и кого угодно -- вопрос только в
цене. При нем действительно наживались и перед ним лебезили очень многие. В
другое же время Морозов признавал, что даже этих многих нельзя называть
"продажными в точном смысле слова: "Настоящей продажности в России, особенно
в интеллигенции, мало: есть общественное мнение, есть моральная граница,
через которую 75 переходить почти невозможно и даже невыгодно... Просто не
первого сорта людишки". По своей работе он постоянно встречал и людей
первого сорта. Эти перед ним не лебезили и на нем не наживались; разве
только, когда отдавали ему свой труд, то получали несколько больше, чем их
труд стоил. Впрочем, при всей своей щедрости, он бывал требователен и
слишком уж переплачивать не любил. Если у него просили чересчур много, в нем
пробуждались наследственные инстинкты дельца; его быстрые, бегающие и при
этом многое замечающие глаза останавливались, он становился очень нелюбезен,
даже иногда грубоват.
Как Ленин, Морозов вообще очень плохо верил людям, но, в полное отличие
от Ленина, всего меньше верил в себя и себе. Всю жизнь будто бы стремился к
освобождению России, но иногда думал, что в сущности освобождение России ему
не так нужно: сам он был почти во всем совершенно свободен. Всю жизнь он
говорил, что страстно любит искусство, но про себя сомневался -- если не в
своей любви к искусству, то в своем его понимании; природный ум заменял ему
культуру. Сомневался и в том, что искусство хорошо понимают другие, в их
числе и многие присяжные знатоки. "Ибсен хотел сказать"... А почем ты
знаешь, что он хотел сказать? Может, и вообще ничего не хотел, а просто
писал, как все писатели и писателишки, как Максим, который длинно и скучно
мне говорил о глубоком смысле своего "Фомы Гордеева", между тем это чепуха с
выдуманными и плохо выдуманными, неправдоподобными купцами"... Савве
Тимофеевичу всЈ больше казалось, что в нем сидит какой-то другой человек, за
него говорящий и во многом ему совершенно чужой. "ВсЈ не так, всЈ не так!"
-- неясно думал он в последние годы, знал только, что нервы у него
совершенно издергались, что он, как будто без причины, боится воображаемых,
даже неправдоподобных, несчастий, что в сущности он ничего особенно не
хочет, что жить ему всЈ тяжелее с каждым днем. "Жизнь не удалась... Впрочем,
кому же она по настоящему удалась, когда есть умиранье, смерть?" Да еще он
знал, что душой всегда, хоть не так уж напряженно искал добра и 76 смысла
жизни; но добра нашел немного, а смысла жизни не нашел никакого.
К тому, что он обозначал словами "не так", он относил и Художественный
общедоступный театр. Теперь этот театр существовал почти исключительно на
его средства, он выстроил и новое здание в Камергерском переулке. Деньги дал
по своей собственной инициативе, сам их первый предложил; давно стал в
театре своим человеком, давал советы о пьесах, о подробностях постановки, о
распределении ролей; всЈ выслушивалось внимательно и с интересом; режиссеры
и артисты успели оценить его чутье. Но про себя он иногда думал, что,
например, Станиславский, состоятельный человек, мог бы и не получать
жалованья, мог бы даже сам давать на дело свои деньги. Никогда этого не
говорил, но думал, что артисты в большинстве гораздо менее образованные
люди, чем он сам (он много читал и знал наизусть "Евгения Онегина"). "Пьесам
Немировича грош цена, да и пьесы самого Максима немногим лучше".
Савва Тимофеевич в последний год болел, хотя как будто и не опасно. Был
еще далеко не в том возрасте, когда чуть ли не главные мысли человека
сосредоточиваются на починке разрушающегося понемногу тела. Врачей вообще не
любил. Почти машинально называл их грабителями. Отлично знал, что они бедных
часто лечат бесплатно и что было бы очень странно, если б они брали мало
денег с богачей. Свое нездоровье он приписывал в значительной степени
расстройству нервов: неврастения усиливала болезнь, болезнь усиливала
неврастению. Теперь ему нужно было повидать трех докторов по разным
специальностям, и ни один из них к нему на дом приехать не мог: у всех в
кабинетах были сложные приспособления, особенно у терапевта, который умел по
новому способу просвечивать людей при помощи не так давно открытых Рентгеном
лучей. "Видит тело насквозь. Хорошо, что хоть души не просвечивает".
Раз в неделю он ездил в Орехово-Зуевскую мануфактуру (в Москве ее
называли несколько иначе, похоже и совершенно непристойно, но это относилось
77 преимущественно к заводам Морозовых-"Викулычей"). Проводил там два дня, а
то и три. В этот день ему уезжать не хотелось, был в особенно плохом
настроении духа. "Хоть бы дождь пошел"... Савва Тимофеевич чувствовал себя
бодрее в дурную погоду. В поезде он просмотрел газету, -- скука. Подумал,
что все редакторы газет, верно, либо циники либо очень незлобивые,
благодушные люди: слишком много ерунды и пошлости каждый из них принимает и
печатает, зная, что это ерунда и пошлость.
Постройки на его заводах, в отличие от других в городке, были новые,
каменные, очень хорошие. Таковы были и дома, выстроенные им для рабочих с
лекционными залами с театром, -- другие фабриканты только пожимали плечами,
а иногда в разговорах о нем многозначительно постукивали пальцем по лбу. На
улицах все ему кланялись. Это было и приятно и нет: "ВсЈ-таки кланяются
больше моему богатству, чем мне. Если б у меня не было капиталов, кто бы я
был? И люди перестали бы ко мне шляться, что было бы впрочем очень хорошо".
В сортировочной он взглянул на новую партию хлопка, она была не "fine",
а только "good". "Что-ж, для Азии и это необходимо". Ему очень хотелось<,>
чтобы русская хлопчато-бумажная промышленность вышла с четвертого места на
первое; азиатский рынок имел огромное значение. Затем он побывал в других
колоссальных зданиях. Общее благоустройство заводов, порядок, чистота,
доставляли ему удовлетворение. Рабочие кланялись почтительно-ласково; одни
служащие спрашивали: "Как поживаете, Савва Тимофеевич?", другие: "Как
изволите поживать?"
В одной из мастерских он остановился у машин, которые главный инженер
предлагал заменить новейшими, хотя и эти были выписаны из Англии не очень
давно. Он знал свое дело для владельца хорошо. Говорил, что "знает у себя
каждый винт". Это было очень преувеличено; инженеры порою чуть улыбались,
когда он спорил с ними о технических делах. Но названия машин и их
назначение действительно были ему известны. Спросил о машинах и старших
рабочих. Их мнение 78 очень ценил. С ними он говорил ласково, почти как с
равными, и на их языке. Думал, что владеет им в совершенстве, как
либеральные, да и не только либеральные, помещики думали, что в совершенстве
владеют крестьянским языком. Рабочие любили и ценили его простоту в
обращении, заботу об их интересах, то, что он к свадьбам дарит деньги,
принимает на свой счет похороны, помогает вдовам; знали, что он женат на
красавице "присусальщице", еще не так давно стоявшей за фабричным станком.
Он первый ввел одиннадцатичасовой рабочий день; ввел бы, пожалуй, и
десятичасовой, но знал, что тогда Никольская мануфактура едва ли выдержит
конкуренцию с такими же огромными предприятиями, в частности с теми, что
принадлежали Викулычам и Абрамычам.
В Москве издавна ходили шутливые преувеличенные рассказы о распрях
между разными ветвями Морозовской династии, впрочем довольно обычных в
больших семьях. К другим династиям, даже наиболее старым, тоже имевшим по
несколько поколений богатства, к Бахрушиным, Рябушинским, Щукиным,
Третьяковым, Найденовым Морозовы относились чуть свысока, хотя и роднились с
ними; к новым же, вроде Второвых, относились и просто иронически.
После недолгого совещания с управляющим расчет инженера был признан
правильным, и новые машины заказаны, хотя это означало большой расход: на
машины Морозов денег не жалел; русская техника должна была сравняться с
западной.
Затем он позавтракал в одной из столовых с главными служащими. Обед был
не такой, как у него дома, -- вместо его любимого рейнского вина, пили
калинкинское пиво, -- но и не такой, как в других столовых фирмы. Везде всЈ
было чисто, свежо, сытно, однако администрация не могла не считаться с
рангом обедавших. Так и он сам, при всем желании, не мог держать себя
одинаково со всеми. В столовой тон разговора был демократический. Тем не
менее все тотчас замолкали, когда владелец раскрывал рот. Он всЈ время
чувствовал неловкость, -- точно играет, почти так же похоже, как
Станиславский играл доктора Штокмана или Москвин 79 царя Федора Иоанновича.
Этих своих артистов он прежде особенно любил, нередко угощал их ужинами,
радовался их обществу, восхищался ими и думал, что уж очень, просто до
удивления, они непохожи в частной жизни, один на царя, другой на норвежца.
"Тем больше, конечно, их заслуга".
В столовой поговорили о политике, поругали правительство, коснулись и
промышленных дел. Один из видных служащих говорил "смело, всю правду в
глаза", -- вроде как Яков Долгорукий Петру Великому. Савва Тимофеевич слушал
со слабой улыбкой; думал, что и этот служащий играет, только у него свое
амплуа.
Погода стала хуже. Морозов почувствовал прилив энергии и решил тотчас
вернуться в Москву: на заводах было еще скучнее, чем дома, да в сущности и
нечего было делать. Он понимал, что от его присутствия большой пользы нет,
что мастерские работали бы точно так же, если б он их и не обходил. Сказал
главному управляющему, что должен побывать у врача, но про себя решил, что
сегодня ни к одному из врачей не пойдет: "Только наводят тоску, и всЈ,
конечно, запретят и никакой пользы не будет".
Со стены очень просто обставленного кабинета на правнука хмуро смотрел
основатель династии, Савва Васильевич. Администрация давно заказала его
портрет обладавшему воображением художнику. "Верно обо мне думает нехорошо:
в кого ты, голубчик, пошел? От нас отстал, к другим не пристал. Чорт тебя
знает, что ты за человек!"... Морозову захотелось поскорее уехать. Он
вспомнил, что по делу надо побывать у очень высокопоставленного лица. "К
нему следовало бы надеть сюртук? Ничего, обойдется". Сунул в ящик
письменного стола револьвер: к этому лицу являться с револьвером в кармане
было неудобно.
Во дворце всЈ было ему неприятно: пышность, мундиры, охрана; но всЈ это
производило и на него некоторое впечатление. Хотя он имел репутацию
революционера, высшие власти (до 1905 года) были с ним любезны; не хотели
ввязываться в истории с владельцем заводов, на которых были заняты десятки
тысяч рабочих. По выражению лица у чиновника, взявшего его 80 карточку,
можно было увидеть: сила приехала к силе. Высокопоставленное лицо приняло
его тотчас, не в очеред. С ним, как впрочем и со многими высокопоставленными
людьми, Морозов говорил опять по другому: старым, деланно-купеческим языком,
с обилием "слово-ериков", -- ни один богатый купец в Москве давно так не
говорил. В Риме старая знать, разные Гаэтани, Колонна, Орсини, да и сам
король говорили между собой всегда на народном римском диалекте, но у них
это выходило естественно; у Саввы Тимофеевича якобы купеческая речь звучала
странно, и он сам не знал, означает ли его "слово-ерик" повышенное или
пониженное уважение к собеседнику.
Высокопоставленное лицо тотчас исполнило его желание и лишь про себя
подумало, что левому социальному реформатору не полагалось бы иметь дворец и
ездить на кровных рысаках. Впрочем, Савва Тимофеевич и сам часто думал о
себе то же самое. "Умный всЈ-таки монгол!" -- сказало адъютанту высокое
лицо. Морозов был и по крови чисто-русский, но вид у него в самом деле был
скорее монгольский. Сердцеведы недоброжелательно говорили, что он в делах
готов раздавить человека, называли его глаза "хищническими" и
"безжалостными", приписывали ему разные изречения, подходившие Сесилю Родсу
или коммодору Вандербильту. В действительности, он никого не "давил", был в
делах честен и никак не безжалостен. Напротив, был скорее добр, хотя и не
любил людей, даже тех, кому щедро помогал.
Вернувшись домой, он переоделся: при осмотре машин чуть запачкал концы
манжет. "Переоделся не до визита к нему, а после", с некоторым удовольствием
подумал Савва Тимофеевич. На Спиридоновке его в этот день еще не ждали. Жены
и детей не было дома. В гардеробной костюм, белье, обувь не были
приготовлены. Камердинер всЈ принес с виноватым видом. "Виноват в том, что
"барин" передумал и вернулся раньше, чем сказал".
Ему было совестно и перед прислугой, как перед рабочими и служащими на
заводах. Но он сам себе отвечал, что с такими упреками совести можно
спокойно 81 прожить долгую жизнь. Раздражали его и самые слова
"гардеробная", "камердинер". Костюм у него был даже не от Мейстера,
недорогой, и белье не голландского полотна, а простое: ему было не совсем
ясно, почему одевается он дешево, тогда как дом, мебель, лошади стоят
огромных денег. Но он не понимал в своей жизни и более важных вещей.
Отпустил камердинера, одевался всегда без чужой помощи. Перекладывая вещи из
одних брюк в другие, вспомнил, что револьвер остался на заводе. "Не забыть в
следующий приезд". Не имел ни малейших оснований опасаться какого бы то ни
было нападения, но револьвер под рукой всегда его успокаивал: что бы в жизни
не случилось, выход есть.
Савва Тимофеевич перешел в кабинет, сел в неудобное стильное кресло
перед стильным письменным столом и открыл лежавшую на столе книгу Ибсена.
Впрочем знал, что долго читать нельзя будет. С пятого часа начинали
появляться посетители, приезжавшие к нему на дом не по коммерческим делам.
Обычно люди "хотели посоветоваться об одном общественном деле". Он
давно к этой формуле привык; отлично знал, что посетителям, чаще всего очень
известным людям, нужны никак не его советы, а его деньги. Отказывал редко,
хотя и уменьшал суммы по сравнению с теми, которые назывались искавшими его
совета людьми: понимал, что если всем будет давать, сколько просят, то от
его огромного богатства с годами ничего не останется. Для себя эти люди
почти никогда денег не просили и о себе даже не упоминали. Тем не менее, это
часто выходило и "для себя"; говорили, например, о деньгах на совершенно
необходимый обществу журнал, но не говорили, что будут получать в журнале
жалованье или гонорар. Этим он обычно давал не слишком крупные суммы и
пояснял иронически, что если они у других соберут "много больше-с", то и он
от себя добавит сколько надо. Знал, что у других много больше никак не
соберут.
Одним из посетителей был в этот день инженер Красин, с которым его
познакомил Максим Горький, горячо его рекомендовавший. Этот инженер с
первого же 82 знакомства очень понравился Савве Тимофеевичу. Он и говорил
прекрасно. Морозов вообще находил, что самые лучшие ораторы в России не
адвокаты, -- их он называл "краснобаями", а умные и образованные деловые
люди, да еще офицеры генерального штаба. Красин просил денег в пользу левой
группы социал-демократической партии. Он изложил ее взгляды, немного
применяясь к психологии богатого промышленника, который, слава Богу, дает
деньги на революцию. При первой встрече Красин в него всматривался с немалым
интересом. Был искренний революционер, но так же искренне любил деньги.
Хотел бы быть главой революционного правительства, но недурно было бы также
стать королем промышленности. Он изучал богачей и для борьбы с ними, -- как
молодой Веллингтон ездил во Францию учиться у французов военному делу.
Морозов слушал его внимате