Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
о mores! Отец не уставал греметь, но
дочь очень скоро устала слушать его.
Коль гром гремел иль громыхает,
Свой рог улитка выставляет, - гласит народная мудрость. Орлеанская
Рюш выставила два рога. Она спокойно заявила, что "от спора дело не спо-
рится", что этак они только даром теряют время, а для нее самое главное
- молодость, что никто не властен приковывать живое к мертвому и что она
будет отстаивать свое право уехать учиться в Париж, начать независимую
жизнь. Ничто не помогало: ни просьбы, ни угрозы, ни доводы. Отец не поз-
волил. Она уехала. Однажды вечером птички не оказалось в гнезде. От нее
пришло письмо из Латинского квартала. Ей уступили, чтобы избежать скан-
дальной огласки. Она ставила условия. Прокурор выставил свои. Переговоры
велись в письмах, суровых и ледяных. Отец и дочь любили и ненавидели
друг друга. Отец назначил ей нищенское содержание; из гордости дочь от-
казалась. Потребовались мольбы матери, чтобы установить некоторый modus
vivendi; мать доказала "шмелю", что вынуждать "осу" самой добывать себе
средства к существованию в Париже опасно. Отец содрогнулся; бешеное уп-
рямство заставило его забыть, на что могла решиться его дочь из такого
же упрямства! Он поспешил подписать договор. Скудное содержание в обмен
на обязательство упорно трудиться - экзамены будут проверкой. Обяза-
тельство выполнялось: Генриетта Рюш, которая считала себя свободной от
предрассудков (а таковыми она признавала правила старой морали), облада-
ла одной добродетелью и одним пороком, заменявшим ей добродетель: это
была сконцентрированная, тройной крепости, женская гордость. Между ней и
отцом, между ней и маленьким провинциальным мирком, который осуждал ее и
шпионил за ней, происходил скрытый поединок. Она держалась стойко. Вела
себя безукоризненно. По крайней мере внешне. Она себя берегла. Что каса-
ется сущности ее жизни, это было ее личным делом: она никому не обязана
была отчетом. Всякий мог видеть, что она успешно сдает экзамены, что, по
отзывам преподавателей, ее замечательные способности позволяли ей опере-
жать самых лучших своих коллег или по крайней мере не отставать, - их
отвлекали другие мысли. Между тем далеко не один лишь рассудок придавал
смысл ее жизни. Она оставалась загадкой для других. Быть может, и для
себя самой.
Она жила недалеко от Валь-де-Грас, в одном из самых узких мест улицы
Сен-Жак, протянувшейся через извилины и перекрестки холма св. Женевьевы,
как скрипичная струна через кобылку. Старый дом изгибался, точно под
смычком, и сотрясался, когда мимо проезжали тяжелые автобусы. Из нижнего
этажа доносились лязг железа в скобяной лавке и звон бутылок у винотор-
говца. Узкая дверь и темная старая каменная лестница вели на антресоли,
придавленные выступом второго этажа. Единственная комната без прихожей,
составлявшая всю квартиру, выходила на лестницу; раньше прямо из этой
комнаты можно было пройти по внутренней лестнице в лавку, помещавшуюся в
нижнем этаже. Тяжелые, присланные из провинции портьеры отнимали послед-
ний свет. А между тем в этой длинной кособокой комнате, которой выемка в
фасаде дома придавала форму живота беременной женщины, было три окна,
причем одно из них, круглое, в углу, в выступе, приподнятом на две сту-
пеньки, походило на узел скрипичной струны; это была единственная хорошо
освещенная часть комнаты. Должно быть, раньше здесь стояло небольшое
возвышение с альковом, которое можно было отгородить занавесью на метал-
лическом пруте. Рюш устроила себе здесь уютный уголок. Она расстелила на
этом лучшем месте комнаты единственный предмет роскоши - старый персидс-
кий ковер из своей орлеанской комнаты, который попал в их семью, вероят-
но, после разгрома какой-нибудь церкви во времена Революции. Здесь Ген-
риетта проводила то время, когда не бегала по парижским улицам; она уса-
живалась, скрестив ноги, курила сигарету за сигаретой и, предаваясь меч-
там, то хмурила брови, то смеялась какой-нибудь промелькнувшей мысли.
(Ее друзья ничего об этом не знали: свой резкий смех и свои мысли она
таила от всех.) Или же, устав от беготни, она ложилась, но не вытягива-
лась во всю длину (ниша была недостаточно велика для длинного тела этой
борзой), а, согнувшись в дугу, подтягивала колени к подбородку и обхва-
тывала руками ноги, натруженные ходьбой. Работала она тоже на полу, сидя
на корточках, обложившись книгами, с самопишущим пером в руке. Так она
сидела, пока из круглого окна на ее неутомимые, стальные глаза еще пада-
ли последние капли света, меж тем как глубину комнаты уже затопляла тем-
нота. Ширмы в четырех углах скрывали разные "интимности" туалета, еды и
прочего. Она называла эти углы своими четырьмя странами света.
Мебель - разрозненная и в небольшом количестве.
Несколько экономно сооруженных кушеток. Длинный, заваленный бумагами
стол, на котором можно было и сидеть. Два-три стула. Ящик для дров
(огонь разводили не часто: из старого камина вечно дуло). Угрюмые стены
были завешаны яркими тканями. Наметанный глаз Генриетты подобрал их со
вкусом, в оригинальных сочетаниях; краски были ее лакомством, но, подоб-
но венгерским женщинам из народа, которые держат свои самые великолепные
вышивки в сундуке, Рюш, по-видимому, больше всего наслаждалась солнцем,
когда оно попадало в плен ее полутемной комнаты. Развешанные по стенам
снимки с картин Гогена, Матисса, Утрилло вызывали в памяти тех, кто знал
оригиналы, тона их световой гаммы. Посетителей встречала у входа головка
маленькой монахини из старинных фаблио, с узким разрезом глаз и лукавым
носиком, - гипсовый слепок, снятый до войны с одной из фигур на фасаде
Реймского собора. Маленькая монахиня имела что-то общее с хозяйкой дома.
Тонкая улыбка этой галльской Джоконды служила посетителям предупреждени-
ем. Чтобы окончательно расположить их (а быть может, заставить насторо-
житься), маленькая переносная библиотечка, помещенная в углублении, под
зеркалом, у стены с круглым окном, на самом виду и хорошо освещенная,
свидетельствовала, не без некоторого вызова, о французских вкусах хозяй-
ки: Вийон, сказки Вольтера, Лафонтен. Подбор был не лишен некоторой лу-
кавой нарочитости, но зато соответствовал подлинному, неподдельному инс-
тинкту расы. Если бы орлеанский прокурор, который в жизни и в суде метал
свои картонные молнии против неуважения к своду законов, увидел на столе
дочери подлинные сокровища дерзкого галльского духа, он, пожалуй, при-
ветливо помахал бы им своей ермолкой. Сколько ни старались Рим и Иудея
заткнуть Франции рот и забить ей память, но голова-то ведь галльская и в
ней водятся хорошие штучки, - добрый француз всегда узнает их и смакует.
И на полках Рюш, как и полагается, соседствовали Расин с Вольтером, а
Декарт с Лафонтеном - французская семья. А так как завтрак юной, новоис-
печенной школярки требует приправы в виде щепотки педантизма, то она
прибавила к ним Лукреция. Но хоть она и читала по-латыни чуть-чуть луч-
ше, чем ее товарищи, - между нами говоря, я уверен, что Лукреция она
вовсе не читала и что она охотнее заглядывала в "Царевну вавилонскую". А
еще больше любила она читать в сердцах своих мальчиков. Это всегда было
любимой книгой девушек. Но не каждой дано читать ее правильно. Рюш при-
обрела в этом деле сноровку. Никто из них об этом и не догадывался, она
же видела их насквозь.
Они приходили и располагались. С бесцеремонностью мальчишек. Их не
смущало, что они наносили с улицы грязь, что они наполняли комнату шумом
и табачным дымом (после них приходилось раскрывать настежь все три окна,
и тогда врывалось ледяное дыхание ночи). Они распоряжались временем и
жильем Генриетты, точно она была обязана служить им, - и все это без
единого слова благодарности. Но хозяйка вознаграждала себя сама, она
умела внушать к себе уважение; если это и не бросалось в глаза, то лишь
потому, что она сама была в этом уверена и не требовала особых знаков
внимания. Вероятно, она была даже слишком уверена - таков недостаток мо-
лодых женщин. Но она жаждала знать все, что происходило в мозгу этих мо-
лодых самцов, и она позволяла им выкладывать все, ни единым словом, ни
единым жестом или взглядом не прерывая их излияний. Спокойно раскачива-
ясь в садовом кресле-качалке, с сигаретой между двумя пальцами, она
только поглядывала, как болтунья Бэт подносит им чашки кофе (на этих ве-
черах Бэт ведала снабжением: она таскала кофе у своего папы). Генриетта
едва приоткрывала свой насмешливый рот, когда они удостаивали ее вопро-
сом или когда она собиралась незаметно направить споры в желательную ей
сторону, либо подогреть их, либо, наконец, прекратить одним небрежным
движением лапки, двумя-тремя неожиданными, но меткими словами; затем она
снова замыкалась в свое внешнее равнодушие и принимала рассеянный вид,
будто вовсе и не она говорила. Но изпод ее век, собранных в складки, как
у гипсовой монахини, сверкал зоркий огонек: собака, делающая стойку...
Бэт была ей полезна тем, что отвлекала глаза и даже руки товарищей. Но
взгляд Генриетты хотя и не мешал им, однако не позволял переходить мол-
чаливо установленные ею границы. У самого края они останавливались. За-
кон Рюш! [91] За порогом все они - и Генриетта в том числе-были так же
вольны нарушать десять заповедей, как известный англичанин за Суэцким
каналом.
Но на словах они нарушали заповеди даже в комнате Рюш. В поисках вы-
хода из мира, разгромленного Разумом и Правом, им необходимо было мстить
за себя! Оплевать все три добродетели: веру, надежду, любовь! Но это
сводилось к тому, что каждый должен был вытереть лицо самому себе. Бед-
ные дети!
Во все времена люди сомневались. Каждое новое поколение отвергало
бредни старших. Но была существенная разница между игрою в побоище, ко-
торой во все времена занимались молодые интеллигенты, будущие профессо-
ра, прокуроры, адвокаты и охранители моральных и правовых устоев завт-
рашнего дня, и судорожным бунтом этого нового выводка, вышедшего из ве-
ликого Обмана, из войны за Право. В прежние времена сомнение бывало пок-
ладистым; оно примирялось с жизнью и с благоразумием; оно даже приятно
сочеталось с формулой: "А жизнь хорошая штука! - которая побуждала ста-
рика Ренана облизывать свои жирные губы. Нынешнее сомнение было тайфуном
из песка и огня и сносило все начисто. Но эта tabula rasa, которая нис-
колько не смутила бы бронзового Декарта или бескостного Анатоля Франса,
была для этих юношей видением смертельным. Во всем, что им приходилось
читать, видеть, слышать, они чувствовали яд, подмешанный в пищу цивили-
зации: в религию, мораль, историю, литературу, искусство, философию, в
общие места публичного красноречия, в обиходный "идеализм". Они выблевы-
вали этот яд с гримасой яростного и шутовского презрения к глупому ду-
шевному покрою предшествующих поколений. Под всеми видами бунта - лите-
ратурного, умственного, социального - скрывалось все то же отрицание
ценности человеческого духа, сорока столетий цивилизации, самой жизни,
смысла жизни... Но поскольку эта молодежь отнюдь не была расположена к
самоубийству, инстинкт жизни подсказывал ей один выход: разрушение. В
разрушение они вносили сатанинскую ярость. Они приветствовали треск и
грохот с восторгом молодых дикарей: чем больше развалин, тем больше
простора для их беспорядочных мыслей. А если бы они вздумали бросить эту
пляску со скальпами и встать на путь борьбы, то им очень трудно было бы
выбрать такой путь. Когда отрицаешь все, зачем действовать? Затем, что
ноги, руки, все существо - в том числе голова - не могут без этого. Но
черт возьми, как же действовать? В каком направлении? А в 1918 году не-
легко было найти, кому доверить действие, - слишком много было смертей.
В спокойные эпохи всегда имеется большой выбор любимцев - писателей или
ораторов, - на которых молодежь может положиться. А так как эти скаковые
лошади почти не скачут и им не приходится брать препятствий, то на них
можно ставить долго и без риска. Но во время войны почти все клячи сва-
лились в грязь. А немногие уцелевшие, как только наступил мир, стали
спотыкаться. Никто не оправдал надежд. В несколько недель все было кон-
чено. Старая гвардия была ликвидирована. Оба идола из обоих враждующих
лагерей - Клемансо и Вильсон - были выпотрошены: из одного вытряхнули
опилки, из другого вылили кровь - чужую. Фальшивый тигр превратился в
полицейского пса. От чистенького американского моралиста, проповедовав-
шего Четырнадцать пунктов, ничего не осталось. В силу праведной неспра-
ведливости обманутых народов именно против него и обернулось всеобщее
негодование. Замороченные головы стали проясняться. Теперь они были пус-
ты, предельно пусты... Бездна... Чем угодно, но пустоту надо заполнить
снова!
"Пятеро" (кроме Верона) исчерпали свои последние способности к прак-
тическому действию в манифестации перед Сорбонной в честь Вильсона, ко-
торого они на третий день от стыда выбросили в мусорный ящик. Теперь они
напрасно искали вокруг себя живые уроки и примеры деятельности, за кото-
рые можно было бы ухватиться. Единственный, к кому они еще сохранили
уважение, потому что честность его высказываний выдержала суровую про-
верку действием на войне и подкреплялась стоицизмом его жизни, был Алэн.
Он проповедовал опасное для недостаточно закаленных натур сократовское
учение о полном отделении свободы духа от долга гражданского повинове-
ния. Он учил - и подкреплял свое учение личным примером - идти, если на-
до, на смерть за государство, даже когда осуждаешь его. Но эта проповедь
осмысленного приложения энергии не выходила - за пределы небольшого
кружка интеллигентов и подвергалась риску: слабые души, искавшие предло-
гов, чтобы уклониться от деятельности и сопряженных с ней опасностей,
могли истолковать ее как платонический протест совести, на деле готовой
идти на компромисс. Что это значит - повиноваться отказываясь"? Повино-
ваться? Или отказываться? Действие несовместимо с игрой между "да" и
"нет". Действие топора разрубает Janus bifrons [92] надвое. Чтобы быть
понятым, учение Алэна требовало по меньшей мере долгого и терпеливого
напряжения воли и неограниченного времени. Но именно этого больше всего
и не хватало нашим мальчикам: времени и терпения. Мир, вышедший из чрева
войны, как Иона - из чрева китова, несся, несся с быстротой болида. Ско-
рей! Скорей! Алэн уже не поспевал за ним. Подобно всем лучшим из уцелев-
ших представителей довоенного поколения, он привык жить и мыслить в
масштабе столетий. Из всей пятерки Адольф Шевалье был единственным, чей
темперамент еще мог приспособиться к ритму этого дыхания, медленного и
глубокого, как дыхание крестьянина. Но, к несчастью, Шевалье был сделан
из недостаточно крепкого морального теста, чтобы принять Алэна и не ис-
казить его. С помощью софизмов он пытался найти у Алэна какоенибудь оп-
равдание для своей философии, требовавшей спокойствия и комфорта. Симон
Бушар со своей нерастраченной силой был ближе к Алэну как к человеку и
любил в нем человека больше, чем его идеи. Грубая, прямолинейная чест-
ность Алэна заставила Бушара очень скоро отойти от него и броситься на
поиски какого-нибудь другого учения, которое дало бы ему возможность
действовать. Действовать так, как он понимал, - кулаками. Его влекла к
себе революция. Но в эти первые, решающие шесть месяцев, которые после-
довали за перемирием, здесь, на Западе, представление о революции было
еще неясным, бесформенным. Партии, лишенные организующего начала, топта-
лись на месте, как слепец, который тычет палкой в стенку. Еще ничего оп-
ределенного не было известно о России, блокированной войсками Клемансо;
только через эти войска и благодаря их мятежу станет доходить в апреле
будущего года правда о том, что государственным деятелям, ренегатам
французской революции, не удалось задушить народисполин, разбивающий
свои цепи.
Из всех разочарований молодежи в эти первые месяцы Победы-Поражения
самым удручающим (этого не говорили вслух, - слишком тяжело было это
признать) было возвращение армии - их старших братьев. От их опыта,
единственного опыта, который молодежь не брала под сомнение, ибо за него
было заплачено кровью, она ждала ответа на вопрос, как жить. Только в их
присутствии она держалась скромно и молчаливо. Она с тревогой ждала, что
скажут старшие. Но старшие не говорили ничего. Они тоже молчали. Они ук-
лонялись от ответов на вопросы. Они говорили только о вновь обретенной
жизни. Они торопились вернуться в сети повседневности, сплетенные из тех
самых цепей, из которых эти юноши так стремились вырваться. Хуже всего
было то, что через несколько дней или недель иные успевали вновь прино-
ровиться к условностям лживого и трусливого тыла и, чтобы лучше вклю-
читься в его жизнь, начинали хвастать и врать. И разве только случайный
взгляд, которым на лету обменивались два фронтовых товарища, мог выдать
их тайное взаимопонимание. Но младшим братьям, которые оставались дома и
теперь ждали, молили, чтобы им кто-нибудь сказал таинственное слово, они
не говорили ничего. (Увы! Может быть, им и нечего было сказать! Они ра-
зучились говорить. К чему слова?) Это была великая Измена. Казалось, они
мстили за предательство своих отцов и братьев, которые сами оставались в
тылу, а их посылали умирать во имя лжи.
Пятерка, или вернее семерка (если включить в круг их вращения, как и
в нашей солнечной системе, две планеты женские), проделала уже не один
опыт, но от этих опытов у них оставалась в душе горечь. Как-то вечером
они привели одного из старших к Рюш. Это был друг убитого под Эпаржем
брата Бушара. Он был гордостью лицея и окончил его, увенчанный шумными
(и обманчивыми) надеждами, обычно возникающими в кругу учителей и това-
рищей как следствие успехов в занятиях. Но тут его захватила война и
продержала от первого дня до последнего, если не считать трех периодов
вынужденного отдыха и ремонта в госпиталях после ранений. Гектор Лассю
получил все геройские нашивки, так что можно было рассчитывать, что для
младших он окажется мужественным и верным советчиком. Бушар показывал
своей компании его письма к брату и ответы брата за первые два года вой-
ны, и в этих письмах друзья громко заявляли о своем твердом намерении
навести порядок в доме, когда они вернутся. Потом один замолчал: его
убили. А тот, который остался в живых, больше не говорил. Он не очень
изменился физически, хотя возмужал, повзрослел, кожа у него стала крас-
ная, как обожженная глина; пожалуй, он даже выглядел окрепшим (он не
выставлял напоказ свои горести, трещины в организме, который расшатали
тревоги и ужасы землетрясения). Он был прост и сердечен, он умел сме-
яться. Его манеры казались немного резкими в первые дни, пока он еще не
освоился в мире живых людей, но они быстро вошли в норму. Гектор Лассю
не проявлял той циничной грубости лесных жителей, которую многие привез-
ли с фронта и в которую зачастую рядились его юные товарищи; он смотрел
с ласковой иронией, как они разыгрывают свои роли. Мягкая, усталая улыб-
ка светилась в глубине его глаз. Ничего не упуская, они дремали и грези-
ли. Они наверстывали украденные у них часы сна, дни и ночи чистой и
простой жизни - жизни без мысли, без цели, не имеющей прошлого, не знаю-
щей будущего, до краев заполненной настоящем, - рекой без берегов. На
протяжении стольких лет постоянное соседство смерти с ее гнусными
объятиями лишало их тени плакучих "в, свежести вод, всей огромности жиз-
ни, которая течет, постоянно изменяясь и оставаясь все той же, тишины
миров, которые уходят, уходят, уходят и вечно возвращаются. Ни один из
этих мальчиков, вертевшихся и рисовавших