Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
- приходилось как-то
обороняться. Ожидалась атака немец[202] ких автоматчиков. Наше сильно
поредевшее подразделение было не способно долго обороняться. Было приказано
отступать, оставив прикрытие. Несколько человек вызвались добровольцами, я -
в их числе. Мы, оставшиеся прикрывать отступление части, приготовились
сражаться до последнего патрона и достойно умереть. Это не слова, а вполне
искреннее решение. Я заметил, что активная готовность умереть снижает страх
смерти и даже совсем заглушает его. Мне не было страшно умереть в бою.
Страшно было умереть, будучи совершенно беззащитным и не имея возможности
наносить удар врагу. Это мое состояние идти навстречу смерти было лишь
продолжением и развитием моего детского стремления преодолевать страх, идя
навстречу источнику страха. Скоро показались немцы. Мы начали стрелять. И
они открыли стрельбу.
Мне не раз приходилось читать описания психологического состояния людей в
первых боях. Может быть, в этих описаниях была доля истины. Но со мной, так
же как и с моими товарищами, ничего подобного не было. Мы начали стрелять
так, как будто были старыми солдатами, привыкшими убивать. И дело было не
только в том, что враги были на расстоянии, мы не видели их лиц и не знали,
в кого именно мы попадали. Потом мне пришлось участвовать в уничтожении
группы немецких автоматчиков, оторвавшихся от своей части. Два немца залегли
около будки высокого напряжения. Я и еще один солдат встали во весь рост и
пошли на них с винтовками. Они не стреляли, может быть, растерялись от
неожиданности. Мы прикололи их штыками. Произошло это так быстро, что мы
просто не имели времени испытать все те психологические переживания, которые
так подробно и вроде бы со знанием дела описывали писатели.
В этой операции я был ранен в плечо. Ранение оказалось не опасным. Но
плечо распухло. Я долго не мог двигать рукой. Ни о каком госпитале и думать
было нечего. Некому было даже перевязать плечо. Я был горд тем, что был
по-настоящему ранен. И был рад, что уцелел.
Еще до войны я прошел медицинскую комиссию и был признан годным к службе
в авиации. Тогда говорили, что по личному приказу Сталина всех молодых
лю[203] дей, годных по здоровью и имеющих среднее образование, послать из
частей в авиационные школы. Я служить в авиации не хотел и не воспринял
решение комиссии всерьез. А с началом войны я вообще забыл об этом. И вот в
самый, казалось бы, критический момент начала войны меня вызвали в штаб
полка, выдали мне на руки мои документы, посадили на грузовую машину, где
уже сидело несколько таких же счастливчиков, и куда-то повезли. Оказалось,
нас направляли в авиационную школу. Явление это заслуживает внимания: в
такой критический момент высшее командование думало о том, чтобы начать
готовить летчиков для еще не созданной новой авиации, соответствующей
требованиям времени. Значит, еще тогда думали о том, что война будет длиться
долго. Должен заметить, что даже в самые трудные периоды войны ни у меня, ни
у тех, кто окружал меня, не было сомнения в будущей победе. Воспитание,
какое мы получили в школе тридцатых годов, давало знать о себе, несмотря ни
на что.
Мудрость командования, однако, прекрасно уживалась с великой глупостью.
Вместо того чтобы направить нас в тыл, нас направили на тот же фронт, только
на несколько сот километров севернее. Когда мы прибыли (со множеством
нелепых приключений) под Оршу, немцы уже были там. Авиационную школу уже
эвакуировали. Наша армия готовилась к обороне города. Нас включили в особый
батальон, составленный из такого же "сброда", как мы. Документы у нас
отобрали, и они затерялись где-то. Батальону было приказано занять район, в
котором, по данным разведки, предполагалась высадка немецкого десанта.
После выполнения задания остатки батальона двинулись обратно в
расположение главных сил дивизии. По дороге нас задержали части НКВД,
обезоружили нас и хотели тут же расстрелять как переодетых диверсантов или
как дезертиров: мы были одеты в форму тех родов войск, где служили, и
выглядели действительно как сброд отбившихся от частей дезертиров. Не знаю,
почему они не выполнили это решение.
После сдачи Орши мы отступали в направлении к Москве. Я тогда установил
для себя, что война - это на пять процентов сражения и на девяносто пять
процентов - всякого рода передвижения и работы. А из [204] пяти процентов
сражений противника в лицо видит лишь ничтожная часть воюющих. Большинство
солдат погибали, ни разу не увидев врага, а многие - даже не сделав ни
одного выстрела.
Пустяки почему-то часто лучше запоминаются, чем серьезные явления. Я не
могу сейчас достаточно точно описать ни один бой, в котором мне пришлось
участвовать. Зато до мелочей помню многие нелепые и смешные случаи.
Например, помню, как в расположение нашей части въехали два грузовика с
деньгами - эвакуировали какой-то банк. Попросили принять эти деньги, так как
они с таким грузом вряд ли смогут пробиться из угрожающего окружения.
Какой-то интендант в чине капитана (я сейчас вижу его отчетливо) написал на
клочке бумаги расписку, что он принял столько-то мешков денег. У интенданта
было такое выражение лица, что никаких сомнений относительно его намерений
быть не могло. Мы сказали нашему взводному командиру об этом. Он лишь
усмехнулся: мол, если этому идиоту жить надоело, пусть бежит с этими
деньгами. Только куда?! Нам почему-то было смешно. Я тогда выдвинул новую
трактовку полного коммунизма: при нем деньги будут выдавать по потребности,
только купить на них будет нечего. Ребята смеялись над шуткой. Про
возможность доноса все как-то позабыли.
Другой смешной случай произошел с необычайно толстым полковником,
решившим сыграть роль полководца. Он вылез на бруствер окопа, чтобы
осмотреть позиции немцев, которых на самом деле поблизости не было. Но
просвистел шальной снаряд, и полковнику срезало голову. Он, однако,
продолжал стоять без головы, широко расставив ноги. Мы хохотали до коликов в
животе. Смотреть такое зрелище прибегали люди из соседних полков.
Однажды я решил нарушить свои правила осторожности и написал письмо
матери. В письме я написал такие слова: "Противник в панике бежит за нами".
Наши письма просматривали особые лица из военной цензуры. Письма
просматривали на выбор. Мое письмо случайно оказалось таким. Меня вызвал
политрук и потребовал объяснить смысл моей фразы. Я сказал, что противник
действительно в панике, но что мы все-таки отступаем [205] из стратегических
соображений. Он сказал, что так и нужно написать без выкрутасов: в
стратегических целях мы организованно отходим на заранее подготовленные
позиции, нанося противнику удары и обращая его в паническое бегство. И
упрекнул меня в том, что хотя я студент, а писать грамотно не умею. Письмо я
переписывать не стал. Второй раз его не просмотрели, и оно дошло. Мать долго
его хранила.
Конечно, война не была развлечением. Были все те ужасы, о которых писали
бесчисленные авторы и которые показывались в бесчисленных фильмах. Я их
видел и переживал так же, как и другие. Кое-что досталось и мне самому. Я не
могу добавить к тому, что уже сказано на эту тему, ничего нового. Кроме
того, мое сознание всегда было ориентировано так, что все очевидные ужасы
проходили мимо меня стороной. Я видел в происходящем то, на что не обращали
внимания другие, а именно нелепость, уродливость и вместе с тем чудовищную
заурядность происходившего.
В командных верхах, надо полагать, кто-то все-таки думал о создании
авиации, способной конкурировать с немецкой и в конце концов завоевать
господство в воздухе. Нас, уцелевших кандидатов в будущие летчики, нашли и
направили в Москву, а оттуда - в авиационную школу под Горьким.
АВИАЦИЯ
В последующие годы (1942 - 1944) я учился в авиационных школах, несколько
месяцев был в наземных войсках, служил в различных авиационных полках.
Многочисленные мелкие эпизоды, имевшие место со мной в эти годы, дали мне
много материала для литературы. Но в реальности они были чрезвычайно
прозаичными. И в них не было ничего такого, что сыграло бы принципиальную
роль в моей личной эволюции. Я расскажу лишь о некоторых событиях этих лет,
чтобы описать мой образ жизни и мыслей в эти годы.
Особыми способностями в летном деле я не могу похвастаться. Но летал я
вполне прилично. В эти годы рухнуло представление о летчиках как о существах
особой [206] породы, так как летать стали обучаться не исключительные
единицы, а массы случайно отобранных людей. Большинству из них пришлось
стать летчиками в силу обстоятельств, а не по призванию. Лишение летчиков
ореола исключительности сказалось, в частности, в том, что ликвидировали
особую авиационную форму и всякие привилегии. Оказалось, что летать могут
научиться практически все здоровые люди. Процент неспособных оказался
незначительным, причем многие симулировали неспособность из боязни попасть
на фронт и быть сбитым.
Другое открытие сделал я сам. Заключалось оно в том, что процесс обучения
можно было сократить буквально до нескольких недель и упростить. Я встречал
некоторых летчиков, которые как-то ухитрились научиться летать на боевых
машинах, минуя всякие предварительные и промежуточные. Процесс обучения
растягивался в авиационных школах не из-за человеческих возможностей, а
из-за недостатка машин и горючего, а также из-за соображений создания
резерва летчиков. Как это и характерно для советской системы, бросающейся из
одной крайности в другую, к концу войны в стране образовалось
перепроизводство летчиков и из авиации стали увольнять даже опытных и
заслуженных офицеров.
Я летал на различных типах самолетов, уже к тому времени устаревших. В
конце концов стал летчиком на штурмовике Ил-2. Это была машина
замечательная. Скорость ее, правда, была незначительная - немногим более
четырехсот километров в час. Зато она имела мощное вооружение, была
бронированной в самых важных местах, имела очень высокую степень
выживаемости. Машина была предназначена специально для борьбы с танками, для
бомбежки мостов, железнодорожных узлов и вообще для уничтожения небольших
объектов, когда требовалось точное попадание бомб. Очень скоро Илы стали
грозой для немцев. Они их прозвали "черной смертью". Илы сбивались
истребителями, зенитным огнем и даже из танков. Средняя продолжительность
жизни летчиков на фронте была менее десяти боевых вылетов. В наших наземных
частях их называли смертниками. И. несмотря на это, Илы сыграли огромную
роль в войне. Они были созданы именно для условий этой войны. После войны
они очень скоро были сняты с вооружения.
[207]
ТРАГИКОМИЗМ ЖИЗНИ
Летали мы с перерывами - кончался "лимит" горючего. В перерывах мы вели
жизнь обычных солдат: ходили в наряды, работали, занимались строевой
подготовкой и спортом, изучали теорию полетов и историю партии, ходили в
самовольные отлучки, пьянствовали, занимались мелкими махинациями. Мы были
молоды, не голодали в медицинском смысле, не выматывались физически. На
фронтах гибли люди, а мы пока что были в безопасности. Нам предстояло
летать, а не ползать в грязи. Моя озабоченность социальными проблемами
ослабла и отошла на задний план. Я встречал людей, подобных мне, и вел с
ними острые политические разговоры. Некоторые из них были еще более
яростными антисталинистами, чем я. Но эти разговоры не имели никакого
влияния на наше поведение как обычных курсантов. Я не смотрел на это как на
подготовку к какой-то будущей деятельности - о будущем вообще не думалось. Я
распропагандировал нескольких курсантов, привив им мои взгляды. Но я не
уверен в том, что это влияние было глубоким. Я, конечно, постоянно думал о
происходящем, анализировал, обобщал. Но эта интеллектуальная деятельность
принимала совсем иной характер, чем в прошлые годы. Она стала более
жизнерадостной и литературной. Приведу пример моего шутовства из тех,
которые мне запомнились. Инструктор парашютного спорта объяснял нам, как
пользоваться парашютом. Сказал, что, если не открылся главный парашют, нужно
дернуть кольцо запасного парашюта. Кто-то спросил, что делать, если запасной
парашют не открывается. Я тут же ответил за растерявшегося инструктора: надо
пойти в склад и обменять парашют на исправный. Над этой хохмой долго
потешались потом в школе. Инструктор парашютного спорта взял эту хохму на
вооружение и в своих занятиях с другими курсантами использовал ее для
оживления лекции.
Мои шутки принимали порою довольно острый политический характер. Но в те
годы критическое отношение ко всему все более распространялось и становилось
все более заметным. Так что мои шутки обходились без катастрофических
последствий. Я не был единственным [208] хохмачом. Были и другие, имевшие
больший успех, чем я. Мои шутки были все-таки слишком интеллигентными. Не
все их понимали. В нашем же звене был парень - прирожденный комический актер
и импровизатор. Он насыщал свои шутки грубостями, нецензурными выражениями и
скабрезностями, имевшими особенно большой успех.
Я выпускал, повторяю, "боевые листки". Помимо сатирических стихов для них
и фельетонов, я сочинял шуточные и иногда совсем не шуточные стихи просто
так, от нечего делать и для развлечения. Все это куда-то потом пропадало. В
1942 - 1943 годы я сочинил большую "Балладу об авиационном курсанте". Тогда
в школе по рукам ходила другая "Баллада", не знаю, кем сочиненная. Она была
сплошь из мата и скабрезных выражений. Я несколько отредактировал ее, но
устранить скабрезности полностью было невозможно. Тогда-то я и сочинил свою
"Балладу". Сочинил я ее одним махом, т. е. за одну ночь в карауле. Она
получилась вполне приличной с точки зрения свободы от мата и скабрезности,
но зато явно политической. Я прочитал ее своим друзьям, которым мог
доверять. Они посоветовали уничтожить ее во избежание недоразумений. В 1975
году я переписал ее заново, припомнив кое-что из первичного варианта.
Отрывки из нее были опубликованы в книге "Зияющие высоты", а полный текст в
книге "В преддверии рая" (1979).
"Баллада" была написана в духе народного творчества, которое оживилось в
войну. Образцом ее была поэма А. Твардовского "Василий Теркин". В 1942 -
1943 годы в нашей авиационной школе циркулировала стихотворная поэма,
написанная в подражание поэме Некрасова "Кому на Руси жить хорошо". Поэма
называлась "Кому в УВАШП жить хорошо" (УВАШП - Ульяновская военная
авиационная школа пилотов). Кто был ее автор, не знаю. Может быть, тот же
парень, который сочинил хулиганскую "Балладу". Эта поэма была сочинена
великолепно. Сюжет ее был такой. На лестнице в учебно-летном отделе
встретились семь курсантов и решили выяснить, кому хорошо живется в УВАШП.
Они обошли военнослужащих всех категорий, начиная от моториста и кончая
начальником школы. Оказалось, что [209] у всех было на что жаловаться.
Отчаявшись, курсанты пришли в казарму. И тут они увидели, что, спрятавшись
под матрац, прямо на железной сетке спал курсант - сачок Иванов. Увидев его,
курсанты поняли, что нашли того, кого искали, - человека, которому
действительно хорошо, привольно и весело жилось в УВАШП.
В той замечательной поэме был создан образ армейского сачка. Но это
явление стало обычным в советском обществе в послевоенные годы и вне армии.
Сачок возник как наследник дореволюционного Обломова, но уже в специфически
советских условиях. В моей книге "Желтый дом" есть такой персонаж - младший
научно-технический сотрудник Добронравов, ухитрявшийся хорошо (с его точки
зрения) жить на самой низшей должности в институте. Это был сачок более
высокого уровня, чем тот армейский Иванов.
Я много занимался спортом. Некоторое время - боксом. В школе была
боксерская секция. Тренером был мастер спорта по боксу. Однажды я стоял в
группе зевак, смотревших на тренировку команды школы, готовившейся к
соревнованиям. Тренер предложил мне попробовать побоксировать. Я надел
перчатки первый раз в жизни. Тренер приказал мне ударить его. Неожиданно для
меня самого я ударил его левой рукой и нокаутировал. Он не ожидал этого и не
успел защититься. После этого меня приказом по школе включили в команду,
освободили от полетов и приказали готовиться к соревнованиям. Я быстро
освоил основы боксерской техники и на соревнованиях гарнизона занял первое
место: мои противники были такие же "мастера", как и я. Но потом начальник
команды приказал мне сражаться с парнем из танкового училища, который на две
весовых категории был тяжелее меня, рассчитывая на мою "техничность". И тот
парень, конечно, побил меня, хотя техникой бокса владел еще хуже, чем я.
После этого я боксом заниматься бросил. Меня за это не наказали, так как наш
тренер попал в штрафной батальон за воровство и наша команда распалась.
А главное - я научился ценить реальные блага жизни и пользоваться ими.
Спать на посту, наворовать картошки и испечь ее в печурке в караульном
помещении, ускользнуть в самовольную отлучку к девчонкам, ухит[210] риться
получить дополнительную порцию еды, достать выпить какой-нибудь одуряющей
дряни, что еще нужно солдату?!
Пустяковые на первый взгляд явления бытовой жизни давали мне для
понимания реального коммунизма неизмеримо больше, чем толстые и заумные тома
сочинений теоретиков. Приведу несколько примеров. Один курсант совершил
вынужденную посадку - "обрезал" мотор. Чтобы охранять самолет, создали
особый трехсменный пост. Часовые продавали местным жителям бензин, масло,
обшивку самолета. Последняя шла на кастрюли, ложки и вилки. Таким путем за
несколько дней буквально ободрали самолет до каркаса. Судили тех, кто стоял
последним на этом посту. Или другой случай. Один из складов нашей школы был
расположен рядом со складом молочного комбината. Часовые, охранявшие склад,
проделали дырку в стене склада молочного комбината и через нее воровали сыр.
На этом посту и мне довелось стоять. И мне удалось, просунув в дыру
винтовку, наколоть штыком головку сыра. Один такой часовой уронил винтовку.
Воровство раскрылось. Судили лишь этого парня, хотя было очевидно, что он
один не мог сожрать по меньшей мере полсотни килограммов сыра.
Мы относились к подобным историям как к мальчишеским забавам, а не как к
преступлениям. Ульи, сыр, самолет и т. п. принадлежали обществу, т. е.
никому, с точки зрения отдельных индивидов на нашем уровне. Урвать что-то из
этого ничейного источника не означало воровство. Только страх наказания
удерживал и удерживает людей от хищений "социалистической собственности".
Наше поведение было типичным для советских людей. Потом нам политруки
"разъясняли", что преступники воровали из "общенародного котла". Но мы
воспринимали это как чисто идеологическую болтовню. Обещания пропаганды и
идеологии, будто при коммунизме сознание людей достигнет такого высокого
уровня, что люди вообще перестанут совершать преступления, мы воспринимали с
презрением и насмешкой.
Сейчас уже забыли о том, что в сталинские годы производились регулярно
подписки на заем. Это была лишь замаскированная форма снижения заработной
платы. [211]
Подписывались на заем и мы, курсанты. Поскольку деньги нам платили
ми