Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
сволоте"
шевелиться.
Строптивцев поставили "на комары" - так называлась в лагере эта казнь,
предоставленная природе. Люди как бы и ни при чем: север, болота, глушь,
как тут без комаров? Ничего не поделаешь!
И они стояли, эти несчастные "христосики" - темные по знаньям, но
светлые по своей вере, недосягаемо вознесенные ею. Замученные и осмеянные,
хилые, но способные принять смерть- за свои убеждения.
Тщетно приступал к ним взбешенный начальник, порвал на ослушниках
рубахи - пусть комары вовсю жрут эту "падлу"! Стояли молча, покрытые серым
шевелящимся саваном. Даже не стонали. Чуть шевелились беззвучно губы.
- Считаю до десяти, ублюдки! Не пойдете - как собак перестреляю...
Раз... два...
Лязгнули затворы. Сбившиеся в кучку мужики и бабы как по команде
попадали на колени. Нестройно, хрипло запели "Христос воскресе из
мертвых...". Начальник исступленно матерится и бросается на них с поднятыми
кулаками.
Продержали их несколько часов. Взмолились изъеденные стражи. И
начальник махнул рукой: "А ну их к..."
О пытке комарами мне приходилось читать в книгах о краснокожих
Америки, Леонов рассказал в "Барсуках", что к ней прибегали озверевшие
деревенские богатеи. Теперь я знал, как это делается. Потом, на острове,
мне пришлось не раз видеть эти окаянные комариные пиршества.
x x x
Снова ощущаю благодетельные последствия вспоротого в тюрьме брюха.
Меня, как инвалида, не спускают в трюм корабля, а оставляют на палубе. Я
сижу, предоставленный себе, на своем "сидоре" - бауле с пожитками. Тут же
бутырский сокамерник - инженер Литвиненко. Он затих, усевшись с поджатыми
под себя ногами, и лишь иногда по инерции тихо шепчет и вздыхает. Вообще он
непрерывно плачет и причитает. На тюремном жаргоне - "косит на психа". Я
тоже подозреваю, что он прикидывается. Во всяком случае, предельно
растравляет и преувеличивает свое нервное расстройство.
"Миленькие мои, - целыми днями рыдал он в камере после приговора: трех
лет лагерей. - Да за что мне такое? Следователи мои дорогие, хорошие мои
люди, всегда уважал вас, любил, а-а-а, Советскую власть вот как люблю, о
Ленине плачу! Нет его, заступника..." Он всхлипывал у двери, в глазок,
чтобы слышал коридорный, охал и стонал, кита-йским болванчиком раскачивался
на нарах. И всем надоел. Его одергивали и бранили, урезонивали, стыдили. Он
же только продолжал повторять свое "Миленькие вы мои!", ебливаясь слезами.
Внезапная перемена - Литвиненко до того сыпал прибаутками,
посмеивался, с аппетитом ел - не убедила тюремного врача. Его продержали
десять дней в больнице и, признав психически здоровым, отправили на этап.
В Кемьперпункт он прибыл вскоре после меня. И там уже прочно вошел в
роль расслабленного юродивого. Роль, самую неблагодарную в лагерной
обстановке. Отказчик и "филон" для нарядчика и охранников, он - беспомощное
ничтожество в глазах зэков, затравленных и потому ищущих, над кем
безнаказанно поиздеваться. "Психов" обирают до нитки, загоняют в самый
грязный угол, выталкивают из очереди за баландой. Самые бессовестные
отнимают пайку.
И "психи" быстро доходят - становятся "фитилями", слюнявым, грязным и
вшивым отребьем, какое свозят на пропащие инвалидные лагпункты, а оттуда -
в яму...
На палубе, кроме нас, нет никого, и Литвшгенко замолк. Сидит, не
шелохнувшись, с закрытыми глазами. Разумеется, он болен: мешки под глазами,
отечное лицо, дряблые щеки. Три месяца назад это был румяный здоровяк.
Поговорить с ним? Отклонить от затеянной безвыигрышной затеи? Но с первых
моих слов он начинает плаксиво причитать. А обстановка слишком
исключительна, чтобы долго хлопотать о судьбе этого горюна.
Боже мой! Облитая солнцем гладь моря, свежий его запах, наносимый
ветром, легким и ласковым... Вереница мягких сверкающих облаков, улегшихся
у самой воды. Крупные чайки лениво машут крыльями, летят рядом, так близко,
что различаешь всякое перышко... Простор, воля! Корабль идет плавно и
бесшумно, скользит по бесконечной равнине, оставляя позади белеющую пеной
дорогу, не исчезающую, сколько хватает глаз. День жаркий, но от воды тянет
прохладой. И все вокруг - свет, тепло, тишина - охватывает, словно
ласковыми руками, баюкает, врачует...
Но язвит душу память о бараке и его грязи, о стойкой пронзительной
вони скученных тел, заношенного платья и давленых клопов. Вечной зарубкой
на сердце - память об измученных, распухших от укусов лицах, о подростке с
крепко закушенной губой и размывшими кровь на лице слезами... Память о
конвоирах, ударами приклада наотмашь - куда попадет! - подбадривающих
выводимых за зону арестантов. Об "убитых при попытке к бегству"...
...С настойчивостью отчаяния приступал этот паренек к нарядчику. Я
прислушался. И всего-то вымаливал он разрешение идти на работу с другой
партией! Не взлю-бил его конвоир и, если отправят на работу с ним, -
застрелит. Не перевели. Как бедняга ни втискивался в середину строя, ни
хоронился, конвоир таки подкараулил, когда тат неосторожно отделился за
нуждой. И застрелил - в двух шагах от строя. При повытке к бегству,
разумеется...
Только что оставленный подлый и грязный - ничего возвышенного - ад не
иокидает меня и здесь, на палубе. А тут еще этот малодушный, слабый
человечек, уцепившийся за юродство, как за сдаеение. Досадно за
собрата-интеллигента, играющего такую комедию, применяемую уголовниками, но
и осуждать ие велит совесть: не хватило стойкости!
Из-под вздетого форштевня обозначились очертания берега - темной
неровной линии над обрезом моря - с четким белым пятном строений. Как ни
мало интересовались мы, русские люди начала века, историей своей церкви,
как ш равнодушно, а то и предвзято, ни относились к монашеству, - обаяние
Соловецкого монастыря пережило наводнение трезлых позитивных воззрений. И в
то безвременье молва о тунеядцах монахах, корыстью, ленью и блудом
порочащих православные обители, обходила Соловецкую. И в чуждом древнему
благочестию Петербурге знали, что на Соловках - строгий устав и Ч!ин служб
едва не дониконовские. Что туда стекаются мужики из разных губерний -
молиться и работать на святых угодников Зосиму и Савватия. А когда началась
война с Германией, монастырь откликнулся по-минински: тряхнул богатой
казной, открыл в столице лазарет на шестьсот коек. По примеру монастырей
XVII века - оплотов веры и государства - жертвовал отечеству крупные суммы.
Вход в бухту вешили каменные глыбы с огромными крестами из
лиственницы. Открылись белые силуэты обезглавленных соборов и колокольни.
Купола заменены пирамидальными тесовыми крышами. Но неизменными, такими же,
как на старых гравюрах, высились на монастырской стене тяжелые башни с
конусным верхом. Эта сложенная из гранитных валунов ограда, казалось, стоит
вне времени. И когда потом доводилось вновь и вновь ее видеть, первое
впечатление - вечности созданного - не сглаживалось.
Прежние путешественники на Соловецкие острова рассказывали о слезах, о
сиявших счастием лицах богомольцев, при виде седой обители забывавших беды
многотрудной жизни. Я был слишком человеком своего времени, закрытым для
подобного просветления, и все-таки... И все-таки с невольным трепетом
всматривался в несокрушимую православную твердыню, воздвигнутую, чтобы
противостоять любым покушениям...
Корабль вплыл в тень каменных громад монастыря. Этап, сбиваемый
кулаками, оглушаемый святотатственной бранью, сошел на берег. И еще
сильнее, чем на палубе, я ощутил, что здесь святыня длинной чреды поколений
моих предков: точно незримо реяли вокруг их душевные устремления, их
смиренные помыслы.
Кто искал здесь утешения, приходил за очищением, кто усердной молитвой
и обращением к религиозным началам жизни надеялся помочь людям в их
скорбях. Почти шесть веков подряд на этих камнях и за этими стенами
непрерывно шли службы. Молились, совершенствовались в духовных подвигах
пламенно веровавшие в добрую людскую суть. И тщились побороть силы зла,
вывести к свету и радости с темных перепутий жизни.
Теперь, что не стало больше окутывавшей остров оберегаемой от века
тишины; что место смирных монахов и просветленных богомольцев заступили
разношерстные лагерники и свирепые чекисты; что уже меркли тени прежних
молельников за Русь и на развалинах скитов и часовен воздвигали лобное
место для всего народа, - душа и сердце продолжали испытывать таинственное
влияние вершившейся здесь веками жизни... несмотря ни на что! Влияние,
заставлявшее вдумываться в значение подвига и испытаний.
x x x
В Преображенском соборе находилась тринадцатая - карантинная - рота:
сюда помещали привезенных на остров этапников.
Нары в три яруса заселены сплошь. Люди шевелятся как тени, говорят
вполголоса, и тем не менее в высоком куполе древнего храма этот сдержанный
шум и случайные возгласы отдаются несмолкаемым гудением... Некий чудовищный
улей.
Улей этот в непрерывном движении: одних угоняют, другие поступают,
соседи то и дело меняются. Много преступников - воров и убийц, однако здесь
же и тесные кучки мужиков в тяжелых овчинных полушубках: они крепко
держатся друг друга. В темные углы забились сектанты с изможденными лицами,
лихорадочными глазами и нательными крестиками, сделанными из связанных
ниткой палочек, висящими на гайтанах из женских волос. Попадаются старцы с
сенаторскими бакенбардами и старомодными пенсне на потертом шнурке.
Окрики вахтеров заставляют всех оторопело вскакивать, бестолково
бросаться с готовностью выполнить любое приказание. Одни сектанты сидят
по-прежнему отрешенными, словно ничего вокруг их не затрагивает.
По проходу между нарами медленно идет в окружении целой свиты
начальник пересылки - легендарный Курило, с ногами колесом, как у
заправского кавалериста, и со стеком в руке. У него неторопливые жесты,
негромкий голос, глаза прищурены. Иногда он, приостановившись, начинает
кого-нибудь пристально в упор разглядывать. Молча. И вдруг молниеносно
хлестнет наотмашь стеком, норовя рассечь лицо. Потом продолжает обход.
И каждую ночь в бывшем притворе происходят расправы. Оттуда доносятся
вопли и выволакивают в кровь избитых людей. Их бросают в карцер - огромное
подземелье под собором.
Но вот Курило остановился против меня. Я сижу на краю нар. Разглядываю
его сблизи. У него подчеркнуто офицерская выправка, он слегка подергивает
обтянутой галифе ляжкой, небрежно играет стеком. На нем тонкие кожаные
перчатки - не марать же руки!
- Не вставайте, ради Бога, - предупреждает он мою попытку подняться
перед начальством. Курило слегка, по-петербургски, грассирует. - Мне про
вас говорили. Я тоже петербуржец, хотя служил в Варшавской гвардии...
Мы вспоминаем Петербург, находим общих знакомых, называем дома, где
обоим приходилось бывать - мир тесен! Курило, оказывается, второй год в
заключении, устроен сносно, "насколько возможно в этих условиях, ву
компренэ...", и готов оказать содействие. Пять минут назад он на моих
глазах хлестал по лицу, кощунственно матерясь, подвернувшегося старого
еврея, вероятно, провизора или мелкого почтового чиновника в прошлом.
- С этой сволочью иначе нельзя, ничего не поделаешь!
О, лагерное начальство знало, что делало, когда по-расставило одних
заключенных надзирать за другими, поощряя при этом самых ревностных и
жестоких, готовых служить безотказно. Находились садисты, обретшие в
ремесле палача свое призвание. Рассказывали, что Курило лютовал еще в
гражданскую войну, будто бы мстя за изнасилованную красноармейцами невесту
и истребленную семью. Как бы ни было, в его лице проглядывало что-то
опасное и сумасшедшее... Разумеется, таким "бывшим", как я, со стороны
Курило и его подручных ничего не грозило, разве пришлось бы выполнять
прямое приказание начальства. И когда он, вежливо приложив руку к фуражке,
отошел, я почувствовал облегчение.
В карантинной роте я не пробыл и трех полных суток. Под вечер третьего
дня в собор пришел санитар с предписанием забрать меня в лазарет. Я
поспешил за ним, провожаемый завистливыми взглядами окружающих. Темнело, и
в проходах между нарами уже похаживали вахтеры, прикидывая - с кого начать
и что отнять. Уже были разбитые в кровь лица, отобранные вещи, уведенные в
застенок жертвы...
Ворожил мне Георгий. Был он делопроизводителем лазарета - правой рукой
главного врача Эдиты Федоровны Антипиной, умной и властной дамы из семьи
состоятельных московских немцев. Она заставила лагерное начальство с собой
считаться, держалась достойно и независимо. Знающий врач, она и свою
санчасть наладила отлично. Расторопный, по-военному пунктуальный Георгий
был ей ценным помощником.
Работал он с редким в лагере рвением: служба давала ему возможность
делать пропасть добра. Не перечесть, сколько выудил он из тринадцатой -
карантинной - роты священников, "бывших", беспомощных интеллигентов!
Укладывал их в больницу, избавлял от общих работ, пристраивал в тихих
уголках. И, зная, насколько это способствование "контре" раздражает
начальство, Эдита Федоровна неизменно помогала своему верному адъютанту.
Георгий спасал - она выдерживала попреки сверху. И отстаивала раз взятых
под покровительство. Зато, когда время пришло, и отыгралось же начальство
за свои уступки...
В стареньком кителе и фуражке, надетой на манер, выдававший за версту
кадрового кавалериста, Георгий весь день сновал между лазаретом, ротами,
управлением, добиваясь облегчений, переводов, пропусков, льгот.
Я был одним из многих, кто благодаря его участию счастливо миновал
чистилище - длительный и обязательный искус общих работ - и сразу оказался
устроенным; стал ходить "в должность" - статистом санчасти. Осоргин же
помог мне поселиться в монастырской келье. Можно было жить чисто,
неприметно, тихо. До поры, разумеется. Потому что зыбко лагерное
благополучие.
Жили мы втроем. Келья наша была на втором этаже здания, выстроенного
еще в XVIII веке. Двойная, отгораживающая от всякого шума дверь в коридор.
В двухаршинной толще стены - крохотное окошко. Обращено оно в узкий проход
между Преображенским собором и нашим приземистым корпусом - бывшим
Отрочьим. Тишина глухая - и ни один звук снаружи не проникает: должно быть,
сюда и в старое время едва доносился колокольный благовест. Монахи могли
погружаться в молитву и размышления, отрешаться от всего сущего на земле.
Ждать праведную кончину.
В подобных кельях жили наши святители: Илларионы, Петры, Сергии,
Филиппы, Гермогены... Писались поучения и летописи, "Слова"... Нет, не немы
эти стены!
Тут настолько обособленно, что и нам, нынешним келейникам, можно
забыть про гудящие соборные своды, отражающие тысячи голосов, про кучки,
вереницы и толпы снующих всюду, спешащих и отправляемых людей.
Нас, как я упомянул, - трое. Бухгалтер управления - старый банковский
служащий из Киева, ненароком зачисленный в белые офицеры. Он не склонен
задумываться над тем, что обусловило его водворение в лагерь, как и меня,
на три года. Он работает в привычной конторской обстановке, за столом со
счетами. Имеет пропуск в "управленческую" столовую, поселен очень сносно. О
чем тужить? Чего ждать?.. Я смутно запомнил этого человека, в общем-то
легкого для совместной жизни, воспитанного и молчаливого. И начисто забыл
его имя. Зато другого своего сокелейника я сейчас словно вижу и слышу.
Был он с виду типичный рурский батюшка - добродушный, полный,
приземистый, приветливый. Небольшая бородка и мягкие пухловатые руки.
- Ну что тут у вас? - говорил с порога кельи отец Михаил. - Что
хорошего слышно?
Непременно хорошего! Ни десятилетний срок, ни пройденные испытания не
отучили отца Михаила радо; ваться жизни. Эта расположенность - видеть ее
доброе начало - передавалась и его собеседникам: возле него жизнь и впрямь
казалась светлее. Не поучая и не наставляя, он умел рассеять уныние - умным
ли словом, шуткой ли. Не прочь был пошутить и над собой.
Отец Михаил нисколько не погрешал против истины, говоря, что не
тяготится своим положением и благодарит Бога, приведшего его на Соловки.
Тут - могилы тысяч праведников. И молится он перед иконами, на которые
крестились угодники и подвижники. Вера этого ученого богослова, академика,
была по-детски непосредственной. Верил он всем существом, органически.
Из нашего каждодневного общения я вынес четкое впечатление о нем как о
человеке мудром и крупном. По манере жить, умению входить в дела и нужды
других можно было судить о редкостной доброте - той, что с разумом. Его
находчивость и острота в спорах позволяли представить, как блистательны
были выступления депутата Государственной Думы священника Михаила
Митроцкого с ее трибуны.
...Духовенство на Соловках поголовно зачислялось в роту сторожей. Отец
же Митроцкий подшивал бумаги в какой-то конторе Управления. На работу он
ходил в военного покроя тужурке и сапогах. Вечером же надевал рясу,
скромную скуфью и шел за монастырскую ограду. В кладбищенской церкви
святого Онуфрия регулярно отправляли службы немногие оставленные на острове
монахи.
В двадцать восьмом году еще разрешалось заключенным - духовным лицам и
мирянам - посещать эти службы. Православным был отведен храм на погосте.
Прочим вероисповеданиям и сектам - часовни и церкви, каких много было
разбросано вокруг монастыря.
Вечером закрывались "присутствия" и "рабочая" жизнь лагеря замирала.
Удивительно выглядела в это время неширокая дорога между монастырской
стеной и Святым озером. Глядя на идущих в рясах и подрясниках, в клобуках,
а то и в просторных епископских одеждах, с посохом в руке, нельзя было
догадаться, что все они - заключенные, направляющиеся в церковь.
Мерно звонил кладбищенский колокол. Высокое северное солнце и в этот
закатный час ярко освещало толпу, блестело на глади озера. И так легко было
вообразить себе время, когда текла у этих стен ненарушенная монастырская
жизнь...
Мы шли вместе с отцом Михаилом. Он тихо называл мне проходящих
епископов: преосвященный Петр, архиепископ Задонский и Воронежский;
преосвященный Виктор, епископ Вятский; преосвященный Илларион, архиепископ
Тульский и Серпуховский... Тогда на Соловках находилось в заключении более
двадцати епископов, сонм священников и диаконов, настоятели упраздненных
монастырей.
- Думаю, настало время, - говорил отец Михаил, - когда русской
православной церкви нужны исповедники. Через них она очистится и
прославится. В этом промысел Божий. Ниспосланное испытание укрепит веру.
Слабые и малодушные отпадут. Зато те, кто останется, будут ее опорой, какой
были мученики первых веков. Ведь и сейчас они для нас - надежная веха...
Вот и вы - петербургский маловер - поприсутствуете на здешних богослужениях
и сердцем примете веру. Она тут в самом воздухе. А с ней так легко и не
страшно... Даже в библейской пещи огненной.
Службы в Онуфриевской церкви нередко сов