Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
помогать моему ночному знакомцу складывать в принесенные им
скатерти и рядна кое-что из церковной утвари, облачений, книг и увязывать в
узлы. Их мы, поднявшись по стремянке, сложили в тайник на чердаке - узкую
щель в кирпичной кладке сводов, под свесом крыши.
Из церкви мы вышли вместе. Одну лампаду у образа святителя старик не
загасил:
- Пусть у нашего Миколы все же праздник будет... Ах, и грешим же мы!
Ну, прощай... Не то проводить? Еще собьешься... Ступай же с Богом, коли
так... Нет уж, где там еще свидеться? Не те времена, мил человек!
Ночь беспредельна и непроглядна. Сколько я ни всматриваюсь, нигде не
светит и самый малый огонек. Огонек, что и в самую глухую пору бодрит
путника, говорит, что не в пустыне он, что бьются неподалеку живые
человеческие сердца.
Идти трудно - на сапоги налипают тяжелые комья грязи. Я то и дело
сбиваюсь с дороги из-за чернеющих повсюду в поле плешин, принимаемых мною
за проселок. На душе - невыразимо тяжело. Точно я спешил на праздник, а
попал к гробу с брошенным, неотпетым покойником... Видение пустой сельской
церкви будит память о давних лихолетьях. Я чувствовал себя русским
тринадцатого века на пепелищах разоренных Батыем сел и городов. Должно
быть, и тогда уцелевшие жители, с опаской возвращаясь из лесных укрытий,
обретали среди развалин опустевшие храмы и часовни, в спешке не
разграбленные татарами. И именно возле этих уцелевших церковок и погостов
начинали заново строить Русь...
x x x
Поздний ночной звонок - было около трех часов - разбудил сразу. По
коридору прошаркали туфли Петра Ивановича. Я насторожился. И как только
услышал в сенях мужские голоса, понял - это за мной. Сразу пронизала мысль
о брате: не прошло суток, как Всеволод приехал из Москвы меня проведать.
Мой арест неминуемо отразится и на нем.
Он тоже проснулся. Наша дверь была на запоре. Мы успели тихо кое о чем
условиться прежде, чем к нам постучали - убедившись, разумеется, что дверь
не поддается. Я сонно отозвался.
- Сейчас, сейчас... оденусь.
Уничтожать и прятать, к счастью, нам было нечего. И я не особенно
медлил - отодвинул задвижку. В слабо освещенном коридоре, за плотными
фигурками трех чекистов в плащах и гражданских кепках, понуро стоял хозяин.
Из дальней двери выглядывала Анна Ивановна, еще кто-то...
Последние недели в городе шли аресты. Я не сомневался, что очередь
дойдет и до меня, поэтому не слишком испугался. Да и присутствие
посторонних диктовало: не пасовать! И я твердо потребовал предъявить ордер,
несколько даже высокомерно стал отвечать на вопросы и предоставил "гостям"
самим открывать ящики комода. Все делалось, впрочем, быстро и поверхностно.
Просмотрев документы брата - он тогда работал в Торгпредстве в
Тегеране, - чекисты шепотом посоветовались между собой, потом заявили, что
и ему придется пройти с нами для "выяснения".
Так началось, в марте тридцать первого года, тульское мое сидение,
затянувшееся до глубокой осени.
x x x
В те предшествовавшие пышному расцвету чекистской олигархии времена
тульское НКВД довольствовалось случайным помещением - архиерейским
подворьем. Двухэтажный дом с владычными покоями и приземистый толстостенный
флигель стояли в обширном парке, обнесенном каменной оградой. Именно она да
глубокие сводчатые подвалы под обоими зданиями определили выбор:
обеспечивалась прикрытость всего, что творилось за глухими стенами и
крепкими воротами.
Мимо моей просторной камеры с двумя - тогда еще не загороженными -
окнами на уровне земли водили на допросы, конвоировали арестованных. Это и
позволило мне уже на следующий день узнать, что оставшийся в дежурной брат,
откуда меня, обысканного и "отпрепарированного", отвели в одиночку, также
арестован. Мне удалось привлечь внимание Всеволода к моему окну и не совсем
пристойной, но выразительной жестикуляцией дать ему понять, что уборная
будет служить нам почтовым ящиком. И уже вскоре у нас наладилась переписка.
Мы коротко сообщали друг другу про допросы, выдвинутые обвинения,
интересовавшие следователя обстоятельства.
До сих пор помню морду служившего двум богам уборщика - бритую,
костистую, с тонкими губами алчного и фальшивого человека. Он, разнося
обеды и кипяток, предлагал сидевшим связать их с волей или с соседом по
камере - и тут же исправно продавал начальству тех, кто был достаточно
наивен, чтобы воспользоваться его услугами. Этот предприимчивый малый
приносил охотникам водку, думаю, что и бабу взялся бы доставить - только бы
заплатили!
Брат и я вполне и сразу оценили этого тюремного Фигаро и забавлялись
передачей друг другу посланий, дурачивших следователей. Вдобавок - строчили
по-французски: пусть попыхтят над переводом! Дельные записки, свернутые в
тончайшую трубочку из папиросной бумаги - о, коробки "Казбека"! - мы
прятали в щель между тесинами крыши сортирной будки: стоя над очком, можно
было до нее дотянуться - мы оба большого роста.
Понятно, что обмен корреспонденцией мог происходить лишь при закрытой
двери, но конвой и не настаивал, чтобы ее распахивали. Это, как и не
забранные намордниками окна, как суетливая беготня многоликого уборщика, по
двадцать раз на дню отпирающего камеру для очередного поручения - он,
бестия, не ленился, - все это отражало неотлаженность индустрии репрессий,
кустарность приемов, отдававших провинцией, патриархальными временами:
недостатки, характерные для тех лет, подготавливавших разворот карательной
деятельности, достойной своих вдохновителей.
Общая устарелость установок сказывалась и на ведении следствия: тогда
еще считалось, что обвинительное за-ключение надо как-то обосновать,
подобрать улики, оформить хотя бы видимость преступления. И это,
естественно, тормозило работу, снижало производительность органов, еще не
освоивши" поточный метод.
Мне было предъявлено обвинение в шпионаже: я будто бы приехал в Тулу,
чтобы выведать секреты Оружейного завода и передать их иностранной
разведке. Состряпать дело было нехитро: раз я отказываюсь повиниться сам,
надо вызвать моих знакомых и получить от них нужные показания. Но ни Петр
Иванович, ни Варвара Дмитриевна с мужем и его отцом не подтвердили
подсказываемые им свидетельства. Особенно огорчил следователя старик
Савкин: в замысленной инсценировке ему - беспорочному пролетарию -
отводилась роль главного разоблачителя. Не его ли я, втершись в доверие,
просил достать пропуск в цех и познакомить с конструкторами? Старик Савкин
ответил резко и нецензурно. Предложенные ему готовые показания обложил
сплеча - да так, что следователь тут же порвал свою стряпню. Пришлось в
протокол допроса внести твердые слова разошедшегося пролетария, что "Волков
не только "е расспрашивал о заводе, но даже остановил однажды начавшийся
при нем разговор о производственных делах". В начале тридцатых годов
стопроцентному рабочему еще можно было считать, что ему позволительно
говорить и держаться смело и честно, не поплатившись за это.
Помогло и умное, достойное свидетельство Варвары Дмитриевны, точно и
дельно очертившей мою работу для завода. Она показала, что я на территории
завода никогда не бывал и свои гонорары, как и работу - переводы
иностранной технической литературы - получал через нее.
Ее мужу, кстати, следователь "открыл глаза" на неверность жены, якобы
изменявшей ему со мной. Но и тут служитель советской Фемиды напал на
честного человека: Николай Савкин отказался клепать на меня, даже если бы я
был его соперником. А изобретательного допрашивателя посулил привлечь к
ответственности за клевету.
Вот ведь насколько стесняли чекистов путы законности, процедурные
формальности и прочие отжившие ограничения!
Начав с довольно лихих наскоков - не тяни, сознавайся сразу! - мой
следователь Степунин очень скоро оставил меня в покое, перестал вызывать. И
потекли недели мирного житья, четко размеренного выводами на оправку,
подъемами, обедами, двукратными (о, провинция!) прогулками в уголке
архиерейского сада. С братом Степунин и вовсе переливал из пустого в
порожнее, тянул время, не предъявлял четкого обвинения: ждал, как мы
заключили, указаний из Москвы. Наш небольшой флигель, превращенный в
"подследственный корпус", наполовину пустовал. Это мы определили по полному
отсутствию движения в коридоре и распахнутым дверям в камеры. Всего их было
шесть или восемь; наши с Всеволодом находились по обе стороны входной
двери. Обстановка, в общем, спокойная и даже усыпляющая. Склоняющая
забывать или недооценивать опасность положения.
В некий день все вдруг резко изменилось. Против моих окон один за
другим останавливались грузовики с набитыми людьми кузовами, и суетилась
орава вооруженных охранников. Потом немой коридор наполнили топот, беготня,
лязг засовов, щедрый мат. Ко мне не поместили никого, но к брату втолкнули
четырех деревенских стариков - растерзанных и напуганных. Они были
нагружены мешками с шубами и валенками, хотя на дворе стоял жаркий июль.
И началось... Мимо окон день и ночь таскали привезенных мужиков и баб
в большой дом. Там не смолкали крики, ругань, острые вопли, звериный вой.
Конвоиры сбились с ног. Следователи - они тоже прошмыгивали мимо меня -
ходили с воспаленными глазами, взъерошенные и с отбитыми кулаками. Кипела
круглосуточная работа.
Ночью я почти не спал, часами просиживал на своем широком подоконнике
у отворенной форточки. Ярко освещенные окна следовательских кабинетов были
настежь распахнуты. Квадраты света ложились на булыжники двора, видного мне
сбоку. В этих отсветах иногда двигались тени. Токи воздуха нет-нет доносили
до меня целые фразы. Да и говорившие не сдерживались - орали, пересыпая
отборной бранью настойчивые требования и угрозы. То и дело слышались шум
возни, тяжелые шаги, звуки падения, ударов. Взвился плачущий, дребезжащий
голос: "Да что вы хуже урядников деретесь!.. Зубы старику выбили!"
Вереницей шалых теней мелькали в моем окне проводимые чуть не бегом
растрепанные мужики, подталкиваемые конвоирами. Молодого парня с разбитым
лицом тащили, закрутив руки так, что он шел согнувшись, с низко болтающейся
головой. Ополоумевшие тюремщики выхватывали из камер полуодетых людей и с
места били кулаком по шее, понося последними словами.
Я сидел, сжавшись, оторопев, не видя конца кошмару. Мне во всем ужасе
представлялись переживания этих крестьян, оторванных от мирных своих дел,
внезапно, нежданно-негаданно переловленных, вповалку насованных в грузовики
и брошенных в застенок. За что? Как? Почему "рабоче-крестьянская" власть
обращается с мужиками, как с разбойниками? Ведь это - не классовые враги,
не прежние "угнетатели и кровопийцы", а те самые "труженики", ради
освобождения которых зажгли "мировой пожар"? Пахари, над чьей долей
причитали все поборники равенства и братства?..
Вот провели бабу в обвисшей старой юбке и линялой кофте,
простоволосую, неуклюжей уткой раскачивающуюся на больных ногах...
Мужичонку в широких портах и опорках, что-то слезливо доказывающего
конвоиру... А эти-то как же? Оберегающие рабоче-крестьянское государство
красноармейцы, вчерашние деревенские парни? Как это они хватают и терзают
своих земляков, заламывают им натруженные руки, матерят отцов своих и
братьев?.. Ночь, ночь над Россией.
Исподволь за окном начинал брезжить свет, и из потемок возникал сад,
неживой, притихший. Наступало утро. И там, в палатах архиерея, словно
утихал исступленный, свирепый шум, глуше становились крики. Палачи
притомились. Их уже не бодрят доставленные вестовыми укрепляющие напитки и
лакомые закуски.
Так выколачивали признание в участии в террористической кулацкой банде
из шести десятков крестьян деревни, где был убит сельсоветчик. По словам
сидевших с братом стариков, произошло рядовое уголовное преступление.
Убитого - безвредного, никому не успевшего насолить заместителя
председателя сельсовета - сын раскулаченного односельчанина застал в сарае
со своей женой и в ту же ночь, подкараулив у избы, застрелял. Уже на месте,
в деревне, виновник, поначалу было запиравшийся, во всем сознался. Однако
такой исход не устраивал НКВД. Ухватились за "соцпроисхождение" убийцы:
сельский: активист, павший жертвой кулацкого выродка! Тут пахло
политическим преступлением... Из тех, какими чекисты набивали цену своему
ведомству: "тульские бдительные органы обезвредили банду кулацких
заговорщиков, вставших на путь террора на селе!". Это ли не козырная карта
для местных начальников, алчущих отличий, ромбов в петлицы? Под этим флагом
и усердствовали новые хозяева архиерейского подворья.
Получалось, однако, бестолково, разнобойные признания, выбитые из
отдельных мужиков, не складывались в единое, стройное сочинение о заговоре,
зачинщиках, тайных сборищах, распределении, ролей... Их было слишком много
- мычащих нечленораздельно, загнанно глядящих исподлобья, лохматых, грязных
- и картина путалась. Присланный из Москвы уполномоченный - там, видно,
заинтересовались перспективным делом - торопил. Но спешка только
увеличивала нескладицу. Приезжий хотел было поучить своих провинциальных
коллег, как поступать, устроил несколько показательных очных ставок, где,
являя пример, бил ногами, норовя угодить носком сапога в пах (мужики
говорили: "по яйцам метит"). Однако ожидаемого сдвига не произошло.
Во-первых, у тульской братии и у самой были в ходу такие приемчики, какие
дай Бог, как говорится, знать столичным белоручкам, а кроме того,
окончательно запуганные и растерявшиеся подследственные уже ни от чего не
отнекивались, зарядили отвечать на один лад: "Виноват, гражданин начальник,
виноват... Давай бумагу-то, подпишу..." Дав разгон, москвич отбыл, приказав
со всем покончить в кратчайший срок.
И тогда пришли к мудрому решению: чем биться с непонятливым народом,
обойтись без него. Привезенных мужиков гуртом отправили в губернскую
тюрьму, следователей побойчее и наторевших по письменной части засадили за
составление протоколов и обвинительного заключения. Они должны были па
собственному разумению очерчивать участие каждого обвиняемого в заговоре -
согласно заранее подготовленному списку. И флигель вновь опустел.
Сделалось тихо, но прежнее покойное настроение не возвращалось. Не
требовалось быть провидцем, чтобы угадать: прошедшая перед глазами расправа
- только прелюдия и не останется без последствий. Отныне вряд ли будут
церемониться и со мной.
Обо всем, что случилось, мне было известно в подробностях как по
запискам брата, так и из отрывочных рассказов крестьян. Они ненадолго
попадали в мою камеру при перетасовках, какие производили следователи,
рассаживая однодельцев перед очными ставками.
- Знаете, не виновного они ищут, - сказал мне ночью один из них. Он
лежал пластом на койке (ему "все печенки отбили"), неподвижно уставившись в
потолок. - Не виновного они ищут - его давно знают, а хотят настращать
народ, чтобы мужика покорным сделать, чтобы пикнуть никто не смел. Тогда и
им жизнь пойдет легкая: что захотят, то и станут делать. - И добавил,
помолчав: - Не того мы ожидали, как Керенского спихивали, за большевиков
голосовали. Я ведь матрос - на Балтийском флоте служил. Только в двадцать
втором, после ранения, списали, и я в свою деревню вернулся. Нет, что вы,
никакой я не кулак, хотя и жил справно. Кое-чему, знаете, на службе
научился, книжки по сельскому хозяйству читал, и дело в деревне у меня
хорошо пошло. Да вот этот Артемий, который убил, моей жене братом
доводится...
Покалеченные, сломленные, обманутые люди, поставленные властью вне
закона... Я вспомнил свои разговоры с Володей Долининым-Иванским. Прав он
был - никакая не сила крестьянство, раздробленное, темное, слепо поверившее
в Ленина с его заморским штабом и "шастым списком" и потому не
подготовленное к удару в спину. От своих...
Выбивая Врангеля из Крыма, повисали на проволочных заграждениях
Сиваша, а вот своим дали себя опутать, да так, что нынче можно их и вовсе
лишить земли, посадить на оброк или барщину, лупить и шельмовать, ездить на
них, как не ездили и на их прадедах.
И перед этой чудовищной несправедливостью начинает казаться мелкой -
не стоящей - собственная ущемленность: на что жаловаться мне, если лежит
передо мной избитый крестьянин, балтийский "братишка", стрелявший по
Зимнему дворцу в октябре семнадцатого, проливший кровь за "совецку"
власть?!
Предчувствия мои скоро оправдались.
К окнам моим прибили снаружи дощатые щиты, я стал жить в полупотемках.
Исчез Фигаро. Его место заступил широкоплечий полукарлик с изрытым оспой
мясистым лицом, никогда не глядевший в глаза и молчаливый. Я должен был сам
догадываться, для чего страж сей, отперев дверь, стоит в проеме. Помедлив,
он выговаривал что-то вроде "оп" (оправка) или "пер" (передача).
Чувствовалось, что этот человек раз и навсегда озлобился на весь свет.
Предупреждал и брат: его стал допрашивать - напористо и предвзято -
старший следователь Мирошни-ков. "Их лучшая ищейка", - подчеркивал
Всеволод. Тон записки был тревожный, призывал быть начеку. Было очевидно,
что брат чего-то недоговаривает, опасаясь, как бы не перехватили записку.
И только я успел ее уничтожить, как камеру мою тщательно обыскали.
Изъяли бумагу, карандаш, металлическую ложку, даже спички. Словом, все, что
накопилось понемногу в нарушение режима "строгой изоляции". А среди ночи я
был разбужен и отведен в большой дом.
Степунин, до того державшийся в общем корректно, даже вежливо, круто
изменил повадку. Надо сказать, в облике его почти не проскальзывало то
отталкивающее, циничное, хамски грубое, что кладет такую четкую печать на
людей его профессии - даже когда эта дрянная сущность лишенных совести и
чести людей прячется за внешним благообразием, совмещена с умом, окрашена
способностями, образованием и т. д. Был Степунин худощавым блондином
несколько старше меня, с мелкими чертами безбрового лица и белыми руками с
плоскими пальцами и обкусанными ногтями. Пенсне без оправы придавало ему
интеллигентный вид, да и обмолвился он как-то, что "знает с мое", так как
окончил гимназию.
Для начала он, отпустив кивком конвоира, углубился в чтение газеты,
предоставив мне с полчаса праздно сидеть на стуле. Вдруг поднял голову.
- А, это вы! Ну что ж, будем разговаривать по-настоящему.
Отшвырнув газету, резко выдвинул верхний левый ящик стола, достал
пистолет. Положил перед собой, повертел. Вынул обойму, вставил обратно,
заслал патрон в ствол, поиграл предохранителем и снова положил на стол, уже
справа от себя. Несколько раз перекладывал, демонстрируя, что подбирает
место, откуда способнее всего было бы схватить его. И снова на меня
уставился. Потом вдруг разразился:
- Еще долго будешь, сволочь белогвардейская, морочить голову?
Отпирается, говнюк, когда свои давно кругом обос.ли! Открыли, что ты за гад
продажный... На... на..