Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
Олег Васильевич Волков
Погружение во тьму
--------------------
Олег Васильевич Волков. Погружение во тьму (Белая книга России; Вып.4) [1.07.05]
-------------------------------------------------
Проскочил по файл-эхе BOOK Fido: 27.06.2004 01:44
--------------------
Белая книга России
Выпуск 4
ББК 84Р7 В 19
Издание осуществлено при содействии МПК "Вече",
470201200 - 276
В---------------Без объявл
078(02) - 89
(c) О. В. Волков
ISBN 5-235-01388-3
1989 г.
...Я поздно встал, и на дороге Застигнут ночью Рима был.
Ф. И. Тютчев. Цицерон.
И я взглянул, и вот, конь бледный и на нем всадник, которому имя
смерть, и ад следовал за ним...
Откровецие св. Иоанна (гл. 6, стих, 8)
Ольге, дочери моей, посвящаю
НЕСКОЛЬКО ВВОДНЫХ ШТРИХОВ
(вместо предисловия)
...Голые выбеленные, стены. Голый квадрат окна. Глухая дверь, с
глазком. С высокого потолка свисает яркая, никогда не гаснущая лацпочка, В
ее слепящем свете камера особенно пуста и стерильна; все жестко и четко.
Даже складки одеяла на плоской постели словно одеревенели.
Этот свет - наваждение. Источник неосознанного беспокойства. От него
нельзя отгородиться, отвлечься. Ходишь ли маятником с поворотами через пять
шагов или, закружившись, сядешь на табурет, - глаза, уставшие от знакомых
потеков краски на параше, трещинок штукатурки, щелей между половицами, от
пересчитанных сто раз головок болтов в двери, помимо воли обращаются
кверху, чтобы тут же, ослепленными, метнуться по углам. И даже после
вечерней поверки, когда разрешается лежать и погружаешься в томительное
ночное забытье, сквозь проносящиеся полувоспоминания-полугрезы ощущаешь
себя в камере, не освобождаешься от гнетущей невозможности уйти, избавиться
от этого бьющего в глаза света. Бездушного, неотвязного, проникающего
всюду. Наполняющего бесконечной усталостью...
Эта оголенность предметов под постоянным сильным освещением рождает
обостренные представления. Рассудок отбрасывает прочь затеняющие,
смягчающие покровы, и на короткие мгновения прозреваешь все вокруг и свою
судьбу безнадежно трезвыми очами. Это - щк луч прожектора, каким
пограничники вдруг вырвут из мрака темные береговые камни или вдавшуюся в
море песчаную косу с обсевшими ее серокрылыми, захваченными врасплох
морскими птицами.
Я помню, что именно в этой одиночке Архангельской тюрьмы, где меня
продержали около года, в один из бесконечных часов бдения при неотступно
сторожившей лампочке, стершей грани между днем и ночью, мне особенно
беспощадно и обнаженно открылось, как велика и грозна окружающая нас
"пылающая бездна..." Как неодолимы силы затопившего мир зла! И все попытки
от-городиться от него заслонами веры и мифов о божественном начале жизни
показались жалкими, несостоятельными.
Мысль, подобная беспощадному лучу, пробежала по картинам прожитых лет,
наполненных воспоминаниями о жестоких гонениях и расправах. Нет, нет!
Невозможен был бы такой их невозбранный разгул, такое выставление на позор
и осмеяние нравственных основ жизни, руководи миром верховная благая сила.
Каленым железом выжигаются из обихода понятия любви, сострадания,
милосердия - а небеса не разверзлись...
x x x
В середине тридцатых годов, во время генеральных репетиций кровавых
мистерий тридцать седьмого, я успел пройти через круги двух следствий и
последующих отсидок в Соловецком лагере. Теперь, находясь на пороге
третьего срока, я всем существом, кожей ощущал полную безнаказанность
насилия. И если до этого внезапного озарения - или помрачения? -
обрубившего крылья надежде, я со страстью, усиленной гонениями, прибегал к
тайной утешной молитве, упрямо держался за веру отцов и бывал жертвенно
настроен, то после него мне сделалось невозможным даже заставить себя
перекреститься... И уже отторженными от меня вспоминались тайные службы,
совершавшиеся в Соловецком лагере погибшим позже священником.
То был период, когда духовных лиц обряжали в лагерные бушлаты,
насильно стригли и брили. За отправление любых треб их расстреливали. Для
мирян, прибегнувших к помощи религии, введено было удлинение срока -
пятилетний "довесок". И все же отец Иоанн, уже не прежний благообразный
священник в рясе и с бородкой, а сутулый, немощный и униженный арестант в
грязном, залатанном обмундировании, с безобразно укороченными волосами -
его стригли и брили связанным, - изредка ухитрялся выбраться за зону:
кто-то добывал ему пропуск через ворота монастырской ограды. И уходил в
лес.
Там, на небольшой полянке, укрытой молодыми соснами, собиралась кучка
верующих. Приносились хранившиеся с великой опаской у надежных и
бесстрашных людей антиминс и потребная для службы утварь. Отец Иоанн
надевал епитрахиль и фелонь, мятую и вытертую, и начинал вполголоса.
Возгласил и тихое пение нашего робкого хора уносились к пустому северному
небу; их поглощала обступившая мшарину чаща...
Страшно было попасть в засаду, мерещились выскакивающие из-за деревьев
вохровцы - и мы стремились уйти всеми помыслами к горним заступникам. И,
бывало, удавалось отрешиться от гнетущих забот. Тогда сердце полнилось
благостным миром и в каждом человеке прозревался "брат во Христе".
Отрадные, просветленные минуты! В любви и вере виделось оружие против
раздирающей людей ненависти. И воскресали знакомые с детства легенды о
первых веках христианства.
Чудилась некая связь между этой вот горсткой затравленных, с верой и
надеждой внимающих каждому слову отца Иоанна зэков и святыми и мучениками,
порожденными гонениями. Может, и две тысячи лет назад апостолы, таким же
слабым и простуженным голосом вселяли мужество и надежду в обреченных,
напуганных ропотом толпы на скамьях цирка и ревом хищников в вивариях,
каким сейчас так просто и душевно напутствует нас, подходящих к кресту,
этот гонимый русский попик. Скромный, безвестный и великий...
Мы расходились по одному, чтобы не привлечь внимания.
Трехъярусные нары под гулкими сводами разоренного собора, забитые
разношерстным людом, меченным страхом, готовым на все, чтобы выжить, со
своими распрями, лютостью, руганью и убожеством, очень скоро поглощали
видение обращенной в храм болотистой поляны, чистое, как сказание о
православных святителях. Но о них не забывалось...
Ведь не обмирщившаяся церковь одолевала зло, а простые слова любви и
прощения, евангельские заветы, отвечавшие, казалось, извечной тяге людей к
добру и справедливости. Если и оспаривалось в разные времена право церкви
на власть в мире и преследование инакомыслия, то никакие государственные
установления, социальные реформы и теории никогда не посягали на
изначальные христианские добродетели. Религия и духовенство отменялись и
распинались - евангельские истины оставалидь неколебимыми. Вот почему faK
ошеломляли и пугали открыто провозглашенные принципы пролетарской "морали",
отвергавшие безотносительные понятия любви и добра.
Над просторами России с ее церквами и колокольнями, из века в век
напоминавшими сиянием крестов и голосами колоколов о высоких духовных
истинах, звавшими "воздеть очи горе" и думать о душе, о добрых делах,
будившими в самых заскорузлых сердцах голос совести, свирепо и беспощадно
разыгрывались ветры, разносившие семена жестокости, отвращавшие от духовных
исканий и требовавшие отречения от христианской морали, от отцов своих и
традиций.
Проповедовались классовая ненависть и непреклонность. Поощрялись донос
и предательство. Высмеивались "добренькие". Были поставлены вне закона
терпимость к чужим мнениям, человеческое сочувствие и мягкосердечие.
Началось погружение в пучину бездуховности, подтачивание и разрушение
нравственных устоев общества. Их должны были заменить нормы и законы
классовой борьбы, открывшие путь человеконенавистническим теориям,
породившим фашизм, плевелы зоологического национализма, расистские лозунги,
залившие кровью страницы истории XX века.
Как немного понадобилось лет, чтобы искоренить в людях привычку иЛи
потребность взглядывать на небо, истребить или убрать с дороги
правдоискателей, чтобы обратить Россию в духовную пустыню! Крепчайший новый
порядок основался прочно - на страхе и демагогических лозунгах, на реальных
привилегиях и благах для восторжествовавших и янычар. Поэты и писатели,
музыканты, художники, академики требовали смертной казни для людей,
названных властью "врагами народа". Им вторили послушные хоры общих
собраний. И неслось по стране: "Распни его, распни!" Потому что каждый
должен был стать соучастником расправы или ее же отвой.
Совесть и представление о грехе и греховности сделались отжившими
понятиями. Нормы морали заменили милиционеры. Стали жить под заманивающими
лжи-
выми вывесками. И привыкли к ним. Даже полюбили. Настолько, что
смутьянами и врагами почитаются те, кто, стремясь к истине, взывает к
сердцу и разуму, смущая тем придавивший страну стойловый покой.
И когда я в середине пятидесяых годов - почти через тридцать лет! -
вернулся из заключения, оказалось, люди уже забыли, что можно жить иначе,
что они "гомо сапиенс" - человек рассуждающий...
Глава
ПЕРВАЯ
Начало длинного пути
Московская моя жизнь оборвалась внезапно в феврале тысяча девятьсот
двадцать восьмого года. И как оказалось - на очень долго. Неполных шесть
лет в Москве прошли без особых тревог. Даже относительно легко. Так бывает,
когда живешь со дня на день, без ясной цели, какую ставят себе люди, прочно
стоящие на земле.
Я считал свое существование зыбким, сравнительную обеспеченность -
счастливой случайностью, поскольку не раз убеждался в обманчивости всяких
предположений на будущее. На попытках вновь поступить в университет я
ожегся и, испытав процедуру чисток, примирился с положением и обязанностями
переводчика - поначалу в Миссии Нансена, потом у корреспондента Ассошиейтэд
Пресс, у каких-то концессионеров, пока не поступил в греческое посольство,
где ежедневно читал посланнику по-французски московские газеты и составлял
пресс-бюллетень. Денег было немного, но свободного времени достаточно. А
главное - мне была предоставлена комнатка в помещении консульства, благо
для меня несравненное, заставляющее ценить обретенное положение.
Я много читал, что-то сочинял, ходил в театры и концерты, любил "круг
друзей" и вечера, где можно было, приодевшись, щегольнуть не вполне
утраченной светскостью. В мои двадцать с лишним лет все это выглядело
настоящей жизнью, в чем-то перекликавшейся с тем, как некогда жили отцы и
деды.
Правда, время от времени действительность напоминала о себе: быстро
облетала знакомые дома весть о чьем-нибудь аресте. Круг наш сужался. Но
чекисты тогда только набивали руку, кустарничали. Массовые "coups de filet"
[Облава, прочесывание (фр.)] были еще впереди. И я, хоть гадал при каждом
таком случае - когда наступит мой черед? - все же не испытывал постоянного
гнетущего ожидания. Не зная, что возле тебя берет разгон страшный жернов,
назначенный раздавить и перемолоть все неспособное немо и обезличенно
служить целям власти, не подозревая, что в среде друзей уже предостаточно
завербованных агентов, готовых предать, донести, участвовать в любой
провокации с ревностью новообращенных, - будучи в неведении всего этого,
нехитро считать игрой случая то, что становилось ежедневной принадлежностью
жизни. Я, кроме того, жил в экстерриториальном доме. И мог, затворив за
собой парадную дверь, вполне по-мальчишески показать нос любым филерам и
агентам ЧК. Не переоценишь ощущение безопасности и надежности у человека, в
те времена ложащегося спать без страха ночного звонка!
x x x
Был пасмурный, словно растушеванный, февральский день. Городские шум и
движение тонули в мягком снегу. Дома стояли отрешенные и угрюмые. Зима уже
растратила свой блеск, силу и стужу и вяло доживала положенные сроки. Но
еле уловимый, радостно отдающийся в сердце признак близкой весны еще не
обозначился.
Я остановился на тротуаре возле Сухаревой башни, ожидая, когда можно
будет перейти улицу. Очутившийся рядом человек в пальто с добротным меховым
воротником незаметным движением вытащил из-за пазухи развернутую красную
книжечку и указал мне глазами на надпись. Я успел разобрать:
"Государственное политическое управление". Тут же оказалось, что по другую
сторону от меня стоит двойник этого человека - с таким же скуластым,
мясистым лицом, бесцветными колючими глазами и в одинаковой одежде. К
тротуару подъехали высокие одиночные сани. Меня усадили в них, и один из
агентов поместился рядом. Лошадь крупной рысью понесла нас вверх по
Сретенке на Лубянку...
Все произошло настолько быстро и буднично, что сознание мое не успело
перестроиться. Я не полностью понимал, что не просто так вот еду по
московской улице, как если бы нанял лихача прокатиться, а уж опустилась
между мною и прохожими - возможностью остановиться у киоска, зайти в
магазин, заговорить с кем хочу - невидимая преграда, прообраз того
железного занавеса, о котором спустя два десятилетия так верно скажет
Черчилль.
И люди на тротуарах не видели ничего особенного в санях с двумя
седоками в штатском, не могли предположить, что у них на глазах вершится
воскрешенной постыднейший обычай. - рожденное произволом, и самовластием
Слово и Дело!
Впрочем, в ту минуту я был далек от исторических аналогий. В голове,
лихорадочно проносились обрывки мыслей, соображения - в чем можно меня
обвинить? Вернее, что может быть известно чекистам о моих делах, образе
мыслей, не слишком осторожных высказываниях? Как отвечать и держать себя на
следствий? Не то чтобы я был совершенным новичком в этих делах. Еще в
первые годы революции, пока я жил на усадьбе, мне пришлось дважды побывать
в уездной тюрьме - об этом я, может быть, расскажу в свр,ем месте. Но
название "Лубянка" звучало достаточно здовеще и не могло не вызвать
смятения. Резко, грубо оборванные живые нити - интересы, начатые деда,
привязанности, на полуслове оборванные общения - болезненно отдавались в
сердце, полня его тревогой и тоской...
Где-то возле Кузнецкого моста сани наши прибились к тротуару и
замедлили бег. Я не сразу сообразил, что именно мне кивали с бровки,
насмешливо, приветствуя, два праздно стоящих субъекта в темных ладь-то.
Они-то наметанным глазом сразу признай знакомого рысака из конюшен
оперативного отдела и своего дружка в сопровождавшем меня седоке. Знали,
вероятно, и ожидавшую меня участь. Я подумал об улицах, кишевших агентами.
И о том, что не вздумай я прогуляться из дома до посольства, а воспользуйся
приглашением консула поехать на его машине, этим молодцам не пришлось бы
сегодня доставлять меня в свои застенки. Не случилось ли однажды, что
посланник, опасавшийся козней ЧК, пожалуй, более моего и сочувствовавший их
жертвам, напуганный слухами об очередной волне арестов, запретил мне
выходить из дома и приезжал за мной в своей машине. А потом увез меня на
длительный срок в турне по греческим колониям на юге России и таким образом
спас от возможного ареста. "Са fait toujoufs plaisir de narguer les flics
lorsqu'ils embetent les braves gens" [Всегда приятно подразнить шпиков,
когда они досаждают порядочным людям (фр.)], - посмеивался он.
Это произошло около полудня. А глубокой ночью меня, после бесконечной
процедуры опроса, обыска, отбора вещей, завели в камеру внутренней тюрьмы.
Более полусуток провел я в кабинете следователя. Если и до этого
искуса у меня не было иллюзий - еще в самом начале, еще в семнадцатом году,
мне, юноше, стало очевидно, что отныне беззаконие займет место закона, лишь
для видимости порой рядясь в его одежды, - то Диалог с подручными
Дзержинского, "рыцаря революции", убедил окончательно: правосудием тут и не
пахнет. Петрово зерцало лежало, разбитое вдребезги, у порога этого
управления - главного блюстителя новой классовой справедливости!
Мне цинично и неприкрыто был предложен выбор: сделаться сексотом, то
есть доносчиком, "шпынем", - или садиться за решетку.
- Видите ли, - вежливо и толково, не опуская глаз, точно рассуждая о
выборе профессии или места жительства, объяснял мне щуплый и говорливый
человек лет сорока, в военной форме с петлицами, похожий одновременно на
давешних агентов и на интеллигента средней руки, - иностранцы относятся к
вам с Доверием, вам легко завести среди них связи, которые окажутся для нас
полезными. От вас потребуется только слушать, иногда выспрашивать,
запоминать и... передавать нам.
Тщетно было бы возмущаться подобным предложением: обрабатывавшим меня
то в одиночку, то вместе двум следователям попросту нельзя было бы
объяснить отвращение к ремеслу доносчика. И я, как умел, отговаривался
неспособностью играть роль тайного агента, неизбежностью провала.
- Коль на то пошло и ПЫ настаиваете, чтобы я делом доказал свою
лояльность, - отбивался я, - пригласите меня на гласную должность, без
нужды маскироваться: надену форму, буду у вас переводчиком.
Они попеременно взывали к моим патриотическим чувствам - я должен был
помогать им парировать вражеские замыслы; соблазняли картинами легкой жизни
- они могут и материально обставить мое существование достаточно
привлекательно; показывали когти: "Берегись! Знаем о тебе достаточно, чтобы
упечь!" Теряя выдержку или разыгрывая негодование, грозили: "Расшлепаем в
два счета - как замаскировавшегося беляка!" Наскакивали с матерной бранью.
И снова и снова подсовывали подготовленную расписку и перо: я должен
был подписать, что отныне обязуюсь сообщать обо всем виденном и слышанном
некоему лицу, с которым буду встречаться по его указаниям, при непременном
условии "тайны" нашего сговора. Я соответственно отшвыривал или спокойно
клал на стол ручку, им в тон грубо или вежливо отказывался подписывать
бумажонку.
Диалог затягивался, и я с радостью ощущал в себе нисколько не
слабевшую силу сопротивления. Во мне укреплялось и ширилось некое
упрямство, бесповоротная решимость не уступать.
Чем более ярились и изощрялись в дешевых доводах следователи, страшнее
и реальнее звучали их угрозы, тем тверже и находчивее я отбивался. И
овладевал мною веселый азарт выигрываемого поединка: Кукиш вам! Не попадусь
я в ваши тенета, и ни черта вы со мной не сделаете!"
Потому что про себя я все-таки заключил: нет у них материалов, чтобы
состряпать и самое пустяшное обвинение. Пусть рыльце и было у меня в пуху -
пользуясь добрым расположением некоторых иностранцев, я пересылал
подписанные псевдонимами статьи и фельетоны в некоторые