Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
м сроком. Меня же приговорили к пяти годам лагеря - чистым, без
дополнения в виде ссылки и других ограничений.
Приговор объявили неожиданно, в один из тех неотличимо бесцветных
дней, каким я и счет потерял. Не было ни предчувствия, ни особого
настроения - ни единой черточки, какая бы его выделила. Вдруг, в волчок:
"Собраться без вещей!" Я не сразу понял, что это относится ко мне, хотя в
камере не было никого, кроме меня. Потом засуетился, хотя все сборы
сводились к тому, чтобы подойти к двери и ждать, когда отопрут.
Повели меня в незнакомую прежде часть здания, судя по высоте
просторных коридоров и полированным дверям - начальническую. В огромном
кабинете с портретами за необозримым столом прямо и каменно-строго сидел
плотно сбитый военный с ромбами в петлицах - должно быть, сам Аустрин,
начальник Архангельского управления НКВД и единодержавный хозяин области.
Подле него стояло несколько человек - подтянутых, с неподкупно
бесстрастными лицами. Все молча, высокомерно на меня уставились.
- Дайте ему ознакомиться и расписаться! Стоявший в стороне младший чин
достал из папки листок бумаги. У длинного стола, упиравшегося в массивный
золоченый прибор, громоздящийся перед Ауст-риным, он отдал его мне.
- Распишитесь!
То была "выписка из протокола" - узенькая бумажка, где слева значилось
"Слушали" и было напечатано на машинке: "такой-то, имярек, 1900 г. р., сын
помещика, судимый", а справа, под словом "Постановили", читалось:
"Заключить в исправительно-трудовой лагерь сроком на пять лет, как
социально опасный элемент". Внизу неразборчивые подписи.
Пока я читал да подписывал, Аустрин поднялся со своего кресла, подошел
ко мне и стал разглядывать в упор. Фигура атлетическая, несколько
ожиревшая, но ростом чуть ниже меня. Так что сверху вниз смотрел на него я.
Массивная, коротко остриженная голова, короткая шея, заключенная в тугой
воротник, белые ресницы и брови; взгляд неподвижный, тяжелый.
- Вы понимаете, что мы даем вам возможность исправиться? Не
наказываем, как того заслуживают ваши преступления. Вы можете примерным
поведением и честным трудом оправдать оказанное снисхождение. Товарищ
Сталин учит нас через полезный труд перевоспитывать... Но мы беспощадны к
тем, кто наше доверие обманывает. Не хочет служить партии во главе с
товарищем Сталиным и народу там, где ему... назначено...
Аустрин говорил с сильным акцентом, медленно, деревянно. Помолчал,
продолжая пристально и с некоторым интересом меня разглядывать. Глаза
водянистые, немигающие...
- У вас есть заявление? Хотите сказать что-нибудь?
- Хочу, товарищ начальник, - я умышленно не сказал "гражданин", как
обязывало мое положение осужденного. - По правилам русского языка надо
писать не "судимый", а употребить причастие прошедшего времени
"судившийся". Тут упущение, если это слово вообще уместно...
- Да?.. Ну что же... Уведите.
Не знаю, как расценили мою выходку хозяева кабинета - я был для них
всего пойманной мухой, дребезжащей не попавшим в клей крылом. Возможно, не
уловили насмешки. Собой я был недоволен: не к месту было мое умничание, и я
бранил себя за всегдашнюю ненаходчивость. Не умею я, как фехтовальщики,
сделать точный мгновенный выпад. Разящие реплики приходили в голову с
опозданием. Правда и то, что мне нечего было сказать по существу: не
объяснять же им, как гнусна эта пародия на правосудие! Как много
отвратительнее она той же комедии выборов, раз в этой игре на кону -
человеческая судьба... Этак схлопочешь, не отходя от кассы, новое следствие
и новый срок!
Итак, гора родила мышь. Бросили в тюрьму шпиона, а в чем обвинить - не
нашли: во всем Уголовном кодексе не подобралось подходящей статьи. В ход
пущена формулировка - "социально опасный элемент", сокращенно "соэ". По
классовому признаку, без нарушения закона!
Таких неопределенно-обвинительных словосочетаний, маскирующих
бессудные расправы, в то время появилось множество: они заменили закон и
правосудие. Распространилось "свэ" - социально вредный элемент - для воров
и шпаны; "крд" и "кра" - контрреволюционная деятельность и агитация, "пш" -
подозрение в шпионаже. Арсенал емких формулировок рос. В скором времени
хлынет поток осужденных с трудно расшифровываемыми четырьмя буквами "чсвн"
- член семьи врага народа - на срок от десяти лет до "вышки", расстрела, в
зависимости от степени родства. Попутно черточка: Сталин лично справлялся
по телефону, приведен ли в исполнение приговор над двумя родственницами
Тухачевского. Не упустили ли их расстрелять...
Подобные дворцовые тайны мы стали узнавать в лагерях, когда они стали
пополняться массой разжалованных заправил партии, поскользнувшихся на
гладких паркетах, угождая диктатору.
x x x
В городскую тюрьму меня переправили в день вызова к начальству. Тут -
муравейник, смесь "племен, наречий, состояний..."! После отшельнического
десятимесячного уединения я оказался в шумном многолюдий, в вертепе, куда
волей ведомства было натолкано, втиснуто до отказа с сотню разношерстных
людей. Были они настолько отличны друг от друга, что общность судьбы почти
не ощущалась. Все в этой беспокойной камере с обшарпанными стенами, убогими
топчанами, тяжелым столом с неотскоблимой щелястой столешницей, со
слоняющимися праздными вялыми людьми выглядело устоявшимся, живущим по
своим обычаям. Мне отвели место в полторы доски на нарах; не расспрашивали,
давали осмотреться. Разве кто мимоходом спросит - откуда, дане встречался
ли с таким-то... Камера была транзитной, пересыльной, и все тут были
осужденными - со сроками.
Первое впечатление, что не встречу здесь родственную душу,
оправдывалось. Состав тюремного люда отражал изменения, происшедшие за
двадцать лет после революции. Были истреблены и повымерли подлинные
"бывшие", представители верхних сословий царской Россиц; их отпрыскам уже
удавалось раствориться во вновь формирующемся обществе, где задавали тон и
верховодили люди нового толка. Разгромленное духовенство было так
малочисленно, что уже редко доводилось встретить на лагерных перепутьях
заключенного священника-тихоновца. Живоцерковники успешно учились жить в
ладу с властью. Не стало в 1937 году потоков раскулаченных - они к тому
времени поиссякли, да и текли более всего в обход тюрем: эшелоны с
мужиками, формировавшиеся по областным городам, выгружали непосредственно в
местах ссылки.
...Заключение, особенно длительное, стирает внешние различия между
людьми, налагает на всех одинаковую печать, гасит ум, интеллект,
способности, и потому я, сколько ни приглядывался и ни прислушивался, не
улавливал черт или интонаций, какие бы обличали своего, понятного человека.
В камере, помимо воров и другого отребья, державшихся, впрочем, спокойно, -
перевес сил не на их стороне - было несколько проштрафившихся служащих:
растратчиков-кассиров, махинаторов-завмагов, зарвавшихся взяточников,
неунывающих и даже самоуверенных. Конфискации имущества не затрагивали
припасенных этими предусмотрительными людишками кубышек, да и в лагере их
ждали те же небесприбыльные - коли с умом-то - должности, и любая проходная
амнистия или подкрепленные весомой взяткой ходатайства сулили сокращение
срока и возвращение к бескорыстному служению вождю, партии, народу...
Неощутимо влился в это сборище и я. Наравне со всеми гремел ботинками
без шнурков на гулких лестницах, ходил на оправки и прогулки, напряженно
вслушивался в выкликаемые на этап фамилии, сделался для новичков обтершимся
заключенным...
Тут не задерживались. Попав сюда, можно было ждать через десяток дней
отправки. Кое-кто застревал, бельшей частью специалисты: на них поступали
требования из ГУЛАГа. Об этой механике мне рассказал торчавший на пересылке
третий месяц инженер-технолог Иван Сергеевич Крашенинников - один из двух
или трех интеллигентных лиц, встреченных мною в архангельской тюрьме. Как
старожил с непререкаемым авторитетом, он пристроил меня на отдельном
топчане возле себя. В помещении был закоулок, род ниши - уверяли, что мы
находимся в бывшей тюремной часовне, - где жительствовали староста
(Крашенинников), два его помощника, еще кто-то. Словом, камерное
начальство, освобожденное от нарядов - чистки сортиров и помойных ям,
уборки коридоров, разноски ушатов с кипятком: арестанты пересыльного
отделения обслуживали всю тюрьму. Отмечу, что выполнять эти наряды
стремились уголовники для встречи с дружками из других корпусов тюрьмы.
Всегда, само собой, находились добровольцы идти на кухню - кормили
впроголодь.
- ГУЛАГ - крупнейший, всесоюзного масштаба подрядчик по обеспечению
рабсилой, - толковал мне Иван Сергеевич, считавший, кстати, что на
пересылке наблюдение ослаблено и можно почесать языки, - туда отовсюду
поступают требования. Из того же Архангельска рапортуют: есть
инженер-технолог, сорока трех лет, статья 58, пункт 10, срок три года,
стаж, узкая специальность, краткая характеристика. В ГУЛАГе сверяют с
картотекой: откуда поступили соответствующие заявки? Спрос обеспечен. Все
стройки, все горные разработки, весь лесоповал Союза! Поставляют партиями и
в одиночку, своим родным гулаговским предприятиям и на сторону. Хе-хе! В
Англии сто лет назад отменили работорговлю... - это-то он сказал на ухо.
- Сел я за великого пролетарского писателя, - рассказывал Иван
Сергеевич. - Вернее, как сформулировано в обвинении, за его дискредитацию.
Это я так неудачно свои именины отпраздновал. Были гости, все свои, между
прочим: друзья по работе, старые приятели. Зашел заговор о Горьком...
Нечистый и дернул меня сказать - не нравится мне, мол, его язык: вычурный,
много иностранных слов... Да еще приплел Чехова, назвавшего "Песню о
Буревестнике" набором трескучих фраз. А в газетах только что протрубили, на
все лады размазали слова Корифея, - голос инженера сошел на еле внятный
шепот, глаза шарят вокруг, - "Девушка и смерть"-де - переплюнула "Фауста"
Гете!.. Кто-то за моим столом смекнул - шмыг куда надо и настучал. Меня
через день загребли.
Я обрушился на доносчиков.
- Слов нет, гадко. Ни в какие ворота не лезет: угощаться у друга, пить
за его здоровье, а потом настучать, - согласился мой собеседник. - Но
возьмите в соображение: каждый из гостей, пропустивший мои слова мимо ушей,
знал, что ставит себя под удар. Что кто-нибудь донесет - это азбучно. И ты
ответишь: при тебе говорили, а ты смолчал... Значит, заодно... и пошло! Так
что вернее опередить. Именинник, ничего не скажешь, малый душевный, но сам
виноват: собрал застолье и такое ляпнул!
Этот инженер был веселый и остроумный человек. "Испекли" его быстро -
следствие не продлилось и месяца. Положение знающего специалиста позволяло
не слишком беспокоиться за будущее - инженеры и врачи очень редко попадали
на общие работы, да и срок у него был детский. И инженер мой не унывал,
уверял, что "дешево отделался": могло быть лишее.
Он был мне приятен обходительностью манер, знаниями и начитанностью;
влекли к нему ощутимая доброта, снисходительное отношение к людям. И
одновременно немного раздражала какая-то слепая жизнерадостность -
наперекор очевидному. Точно он не хотел - или не умел? - видеть, как
безмерны вокруг притеснения и страдания, и, человек образованный, не
вдумывался в причины, породившие наши чудовищные порядки.
Он как-то упомянул о голосовании на общем собрании - надо было
требовать смертной казни очередных врагов народа, - и попробуй не поднять
руку "за"!
И я говорил себе, что судьба избавила меня от таких искусов, и еще
неизвестно, хватило бы у меня мужества не поднять руки. И все-таки... Был
же у меня пример Всеволода, отказавшегося участвовать в таком голосовании и
потом еле выкарабкавшегося благодаря чьему-то покровительству... Сложно,
Боже, как сложно становилось найти человека, с которым бы можно высказаться
нараспашку, поговорить начистоту!
... - Наташа, это вы? Боже мой...
- Как вы изменились...
Полчаса назад меня выкликнули на свидание. Я шел, недоумевая: кто бы
это мог отважиться?.. Меня ввели в большую сводчатую комнату, где поодаль
друг от друга были рассажены на табуретах несколько женщин. За ними лениво
приглядывал сонный надзиратель. В дальнем углу, против окна, я не сразу
разглядел Наталью Михайловну Путилову, сидевшую спиной к свету.
- Разговаривать только сидя, ничего не передавать, - буркнул страж и
отошел, предупредив, что мне разрешено двадцатиминутное свидание.
- Как неблагоразумно, Наташа, ведь вы рискуете!.. Как вам удалось? -
поцеловав своей гостье руку, я сел на табурет, поставленный против нее в
двух шагах.
- Я назвалась племянницей вашей матери. Впрочем, после приговора стало
проще. А вот с передачами было трудно: то вообще отказывали, то требовали
подтверждения родственных связей. Все улаживать помогал шурин вашего брата
- Игорь Кречетов.
Торопясь, отрывисто, оглядываясь на медленно расхаживающего по комнате
стража, Наташа рассказала мне, что Всеволод был еще зимой арестован и
находится в Воркутинских лагерях с пятилетним сроком. Его жена Катюша
приезжала к брату в Архангельск. Ей предложили взять мои вещи - при ней
сняли печать с комнаты,
- Я принесла, вот тут сапоги, белье, кое-что из одежды... Вас очень
поразило известие о брате... Ах, друг мой, ему еще повезло... Вы не знаете,
что сейчас творится. В Москве сплошные аресты, берут и здесь... не только
ссыльных, но и большое начальство. Говорят, в Москву увозят. Расстрелян сам
Аустрин...
...С некоторых пор Путилова часто бывала у меня, иногда заходил к ней
я. Сначала это были деловые свидания - Наташа перепечатывала мои переводы.
Потом видеться вошло в привычку, я забегал на чашку чая. Когда мы были
вместе, с нами было и наше милое петербургское прошлое.
Бывала Наташа неровной, то оживлена до экзальтации, то сумрачна и даже
агрессивна. Однажды я чуть иронически воспринял ее упреки за неразборчивый
почерк: "Вы относитесь пренебрежительно к работе машинистки!.." - ив слезы.
Я переполошился. Бросился ее успокаивать, целовал руки, гладил по голове,
просил прощения. И открылось мне, что не в моих насмешливых словах причина:
была она еще молода, с нерастраченной потребностью любви и опоры, с горьким
сознанием уходящих одиноких лет. Я же, и коротко с ней об-щаяеь, полюбив ее
общество, не забывал про две трагические тени - расстрелянный Сивере,
расстрелянный Путилов. И, разумеется, подавил бы в себе всякое чувство,
если бы и увлекся. А. вот здесь, в подлой тюремной обстановке, рухнули
преграды. Несвязно, жарко, перебивая друг друга, мы торопились сказать все,
что могло быть сказано раньше. И горько становилось на сердце, почуявшем то
хорошее и светлое, что могло быть между нами.
Последние минуты свидания мы были как в тумане. Маленькие горячие
ладошки Наташи в моих руках. Смотрели друг другу в глаза - и так
объяснялись... Но - "Свидание окончено!". Прощались стоя. На какие-то
секунды Наташа прижалась ко мне - не оторвать. Мы поцеловались, как перед
смертью, - отчаянно и безнадежно. Еще, еще... Последний раз... И меня
увели.
Кружилась голова. Тоска о невозвратном комом подкатывала к горлу. И
все виделось мокрое от слез лицо с горячечными, пронзительно прекрасными
глазами. В них - укор, и отчаянное сочувствие, и страх...
...Я вписываю ее имя в свой длинный синодик: Наташа Путилова погибла в
том же 1937 году. Из Архангельска ее отправили по этапу в трюме судка,
переполненном заключенными. Их везли морем в заполярные лагеря. В спертом
зловонии Наташа задохнулась. Тело ее выбросили за борт...
Знаю я и другую смерть от удушья в схожих обстоятельствах.
При подходе немцев к Малоярославцу оттуда спешно эвакуировали
наловленных высланных, во множестве осевших в этом городке - за пределами
"сто десятого километра" от столицы. Был среди них Владимир Константинович
Рачинский - маленький, щуплый и близорукий интеллигент чеховского склада, в
прошлом богатый помещик и убежденный земец. Его впихнули в товарный вагон,
где стояли впритык один к другому. Сдавленный со всех сторон, Рачинский
задохнулся - когда и как, никто не заметил. По малому его росту, лицо
Владимира Константиновича утыкалось в спину или грудь соседа. Быть может,
он и пытался высвободиться, шевельнуть рукой, неслышно из-за стука колес
вежливо просил: "Пожалуйста, чуть-чуть на секунду отодвиньтесь..." Когда
выгружали из вагона, Рачинский, уже застывший, повалился как сноп на
провонявший мочой пол... Умер стоя.
Нет, не утешает сознание, что с 1937 года одни палачи стали уничтожать
других. Пусть тот же Аустрин и тысячи других чекистов погибли в ими же
учрежденных застенках. Эта кровь не может искупить те миллионы и десятки
миллионов жизней вполне невиновных людей, каких руками аустриных истребила
трижды проклятая сила, прикрывшаяся знаменем "диктатуры пролетариата". И
когда сейчас, в конце семидесятых годов, с высоких трибун и в партийной
печати заговорили о нравственности и морали, чуть ли не о любви и
человеческом сочувствии - милосердии! - я вспоминаю, переживаю заново... И
режет слух лицемерный лепет. То - очередной прием, призванный ввести в
заблуждение, прикрыть овечьей шкурой неслабеющую готовность подавлять,
уничтожать, убивать, если только возникнет и тень угрозы этой диктатуре -
уже не пролетариата, так теперь стесняются говорить, а подменившей это
понятие власти кремлевской олигархии. Как говорить о добре и
справедливости, не отрекшись от того кровавого марева, оставаясь
наследниками дзержинских?.. Продолжая упорно называть клеветой всякое
упоминание о злодеяниях минувших десятилетий? Отказываясь судить своих
"преступников против человечности"?.. Как поверить разбойнику, на время
припрятавшему нож, пусть он и расписывается в том, что преисполнен
братолюбивыми чувствами?
...Исподволь старожилом камеры сделался и я: шло время, а меня все не
выкликали на этап. Конечно же, ГУЛАГ не взвешивал, как выгоднее меня
запродать. Образованность без технических знаний не стоила и гроша, по
представлениям этого ведомства, и я мог рассчитывать только на участь,
уготованную мне моей первой - "лошадиной" -- категорией здоровья: на
почетное участие в лесоповале, как острили бывалые лагерники.
В нашу пересылку не попадали непосредственно с воли, а лишь после
следствия, но слухи, подтверждавшие узнанное от Натальи Михайловны,
проникали через уборщиков. Все прочие корпуса тюрьмы были, по их словам,
забиты "чисто одетыми" людьми - в наркомовских куртках, длинных
командирских шинелях с сорванными знаками различия. В коридоре "смертников"
видели областного прокурора... Я вспомнил его брезгливо сощуренные глазки,
манеры олимпийца, роняющего несколько слов перед небритым арестантом в
обтертых, мятых штанах...
Эти сведения тревожили - хотелось очутиться подальше от вершившихся
под боком ра