Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
зили оставить за
флагом наших могучих орловцев. Патриоты видели в этом едва ли не
посрамление России.
Лошадники старого поколения могли описать по секундам, как сложился
исторический бег Крепыша, побившего заморский рекорд. Я шел чуть позади -
мы направлялись на тульский ипподром, - не теряя ни слова из их жарких
речей.
- Да что вы говорите, Петр Иванович! Кейтон пер-
вый раз наложил хлыст при выходе из последнего поворота...
- Ан нет! Тут он только вожжами заработал, а хлыст пустил в дело уже
на финишной прямой, против рублевых трибун...
- Это вы что-то запамятовали... или просто проглядели. Я стоял в
судейской рядом с покойным Новосиль-цовым и слышал, как он Процедил: "Что,
дурак, делает! Теперь не дотянет". Он в бинокль смотрел.
Разбирались тактика наездников, причины сбоев, высота хода, финишные
секунды... У Петра Ивановича, вообще легко пускавшего слезу, увлажнялись
глаза. Старики умилялись, переживая каждую воскрешенную подробность.
После таких вершин убогий павильончик и заросший беговой круг
тульского ипподрома должны были навести на размышления о бренности славы.
Но и тут, вокруг десятка заездов, составленных из трех, четырех, а то и
двух лошадей, кипели страсти. Охотники до конского бега - а ими были не
одни бывшие землевладельцы и извозчики, но и пропасть азартного люда, еще
не отдавшего, как случилось позднее, своих симпатий велосипеду, - заполняли
хлипкую беговую беседку и судили-рядили громогласно.
Всеволод Саввич относился ревниво к достижениям своих гривастых
красавцев. Приехавшего к нему московского наездника - прежнего своего
кучера забубенного Мишу, ездока бесталанного, но лошадям преданного до
беспамятства, - он на руках носил. Мастер должен был выжать из мамонтовских
рысаков те драгоценные секунды, что приносят приз и, главное, позволяют
расцвести тому охотницкому тщеславному чувству, что окрыляет владельца
лошади, собаки, голубя, отличившихся на садках или состязаниях.
Отпраздновать долгожданный день шли к Петру Ивановичу. Бесконечно
сидели за традиционной кулебякой, изрядно чокались и выпивали - под
неиссякаемые толки о бегах, родословных рысаков и феноменальных случаях из
практики конных охотников. Слава им, трижды слава, ура!
На таких пиршествах чувствовалась "бывалость" Всеволода Саввича, за
свою дореволюционную жизнь обедавшего по ресторанам и за праздничными
столами чаще, нежели за семейным. Он, кстати, давно жил на полухолостом
положении, разъехавшись с женой. Крепчайшей его привязанностью была старшая
дочь Екатерина, не слишком порадовавшая своим замужеством - она вышла за
недоучившегося дворянского недоросля, шокировавшего тестя недостатком
воспитанности, но зато подарившего ему двух внучек, ходивших, естественно,
в любимицах.
Короче узнав Всеволода Саввича, я стал думать, что ровное,
снисходительное отношение его к людям коренилось в глубоком скептицизме.
Что, в самом деле, ополчаться против людских слабостей и недостатков, если
они - принадлежность существ слабых и несовершенных, не заслуживающих, по
незначительности своей, гнева и сильных чувств. Тайно и про себя сын
крупнейшего знатока искусств, сам европейски образованный, с
университетским дипломом математика, талантливый дилетант и тонкий ценитель
музыки, Всеволод Саввич Мамонтов был, несомненно, снобом, презиравшим
неучей, разгильдяев и невоспитанность.
Петра Ивановича знал весь город. Через него я познакомился с рядом
лиц, принадлежавших преимущественно вчерашнему дню. Была у него почетной
гостьей Варвара Дмитриевна Шемарина. Ореол миллионов ее отца не мог не
импонировать Петру Ивановичу. Любопытно отметить, что к мужу ее он
относился предубежденно, точно его задевал этот хват, подцепивший первую
наследницу в городе, некогда проносившуюся по Миллионной мимо зеркальных
окон козловского магазина, не удостаивая своим посещением, не только что
знакомством, такую мелюзгу, как владелец нескольких прилавков с пастилой и
пирожными!.. Но хозяином был Петр Иванович искушенным, безупречным, и
несостоявшемуся барону Савкинху умел уделить не менее внимания, чем прочим
гостям. Охотно толковал с ним о псовых и английских борзых, которых
перевидал множество, так как знал решительно всех охотников губернии.
Несколько позднее, когда месяцы тульской моей жизни отошли в прошлое,
следователь, понося и опора-чивая моих знакомых, уверял, что Петр Иванович
широко ссужал помещиков под твердое обеспечение и хорошие проценты...И
кондитерская будто бы лишь прикрывала его ростовщические операции. Но кого
не ошельмует и не оболжет ретивый чекист?!
Не одни услады городской жизни - с приятными знакомствами и радушным
кровом Козловых - склоняли меня жить по нескольку дней подряд в Туле и
оттягивать возвращение в Ясную Поляну. И даже не службы в еще не закрытом
городском соборе, непременно посещаемые мною: сельские церкви в уезде были
по большей части упразднены или закрыты за отсутствием священников.
В деревнях же творилось жутковатое. Особое положение толстовской
вотчины превращало Ясную Поляну в островок с отличным режимом, где ломка и
перекройка несколько смягчались и оттягивались благодаря хлопотам
Александры Львовны, подчас заступавшейся за своих земляков не только перед
губернскими властями, но и перед Калининым. Сведения из соседних деревень
шли мрачные: затевались крупномасштабные перемены, сулившие крутые меры и
расправу едва ли не с большинством сельского населения. Усердствующие
волостные и уездные власти энергично и беспощадно зорили не только богатых,
но и мало-мальски справных мужиков, одолевших вековые нехватки и скудность
после раздела помещичьих земель, - тех, кто оперился, встал на ноги и
наконец-то, ценой каторжных трудов, нагнал к себе на двор скотины и
наполнил зерном пустовавшие сусеки.
Обобществление мужицких животин и пожитков просыпалось манной небесной
в руки алчные, но праздные и неумелые - в руки народа в большинстве
пришлого, прибившегося к деревне в великую разруху первых лет революции, и
призванного отныне сделаться "выразителем" интересов беднейших слоев села,
поощряемых на первых порах и ублажаемых. Эти вчерашние горожане и стали в
нем верховодить, подчинив себе и запугав тех "средних" маломощных мужиков,
кого не присоединили к раскулачиваемым лишь с тем, чтобы было на первых
порах кому свычному с сельским хозяйством работать в формируемых артелях.
Влились в них и подлинные бедняки, обиженные судьбой, извечные бобыли и
неудачники, чтобы стать в колхозах той серой загнанной скотинкой, на
которой спокон века выезжают ловкие да горластые.
Тогда еще только налаживали массовую вывозку ограбленных мужиков в
пропасти пустынных раздолий Севера. До поры до времени выхватывали
выборочно: обложат "индивидуальным" неуплатимым налогом, выждут маленько -
и объявят саботажником. А там - лафа: конфискуй имущество и швыряй в
тюрьму!.. Нависший над хлебопашцами произвол, неуверенность в завтрашнем
дне и насилие порождали каждодневные драмы, надвинулись на деревню тяжкой,
сулившей беды тучей, придавили жизнь. Так, может быть, доставалось пращурам
нынешних крестьян лишь в разгул татарщины...
Опасливо пробирались по опустевшей деревенской улице жители, норовя
свернуть в проулок или нырнуть в темный проем невзначай оставленных
распахнутыми ворот. Сидели по домам, потаенно поглядывая в окошко: не
покажется ли очередной чужак в потертой кожанке, с папкой под мышкой и
оттопыривающей куртку кобурой на поясе - носитель новых распоряжений и
предписаний? В их разнобое и бестолочи приходилось разбираться на месте
свеженазначенным председателям. Часто на свою голову.
Хозяин мой Василий Власов становился день ото дня молчаливее и
отчужденнее. Если прежде он охотно пускался в беседы, то теперь старался
проскользнуть мимо, торопливо здороваясь на ходу и пуще всего опасаясь, как
бы не увидели его беседующим с неблагонадежным постояльцем. Обрывки
ошеломляющих деревенских новостей поступали ко мне от матери Василия,
почтенной пожилой крестьянки с умом здравым и не умеющей хитрить.
- Да что же это, батюшка, деется-то, - заходила она по-соседски на мою
половину не только, чтобы поделиться наболевшим, но и из сочувствия к моей
судьбе. - Видал, сейчас кони по улице протрусили? Это Кандаурова Михаилы, -
понижала она голос. - Он нынче поутру из дома ушел... Как есть все бросил и
двор оставил нараспашку: сошел с крыльца и был таков. А до того у лошадей в
денниках арканы поотвя-зал, заворины отложил, потом всему скоту ворота
распахнул да в огороды и запустил: ступайте, животинки Божьи, на все четыре
стороны - я вам больше не хозяин и не кормилец... Вот и разбрелись по
деревне. Коровы недоены, ревут; овцы какая куда забилась... Кто и пожалеет,
подоил бы, обиходил скотинку, да боятся: по нонешним временам что хочешь на
тебя наклепают. Хорошо, хоть старуху его Господь летось прибрал - один
Михаила как перст остался. Для сирот-внуков старался: сыновья его еще в
войну сгинули. А внуков-то Ми-хайла, как овдовел, свез в Воронеж к родне.
Отсюда помогал. И кто их теперь поднимать станет?!
Марфа пригорюнилась. Потом, воспрянув, поведала - уже с юмором - о
домашних передрягах. Велели Василию хомут с упряжью и тележным скатом сдать
- да кому! Золоторотцу Сеньке Солдатову, бобылю вековечному, прости
Господи! Его, лодыря горластого, над артельным конным двором поставили.
- Да он путем коня не обратает, - всплескивала она руками, - гужи не
наладит. Коль всего не пропьет, так растеряет, не убережет... А вот корову
сноха давеча снова на двор привела: велели пока у себя держать, кормить, а
молока два удоя сдавать - третий себе оставлять. И что только будет,
батюшка? Ты вот книжки читаешь, да не скажешь. Спасибо барыне - в Тулу
съездила, за соседа нашего заступилась, показала, что всю жизнь на дворне
прослужил, по семь рублей жалованья на месяц получал, и никакого золота у
него нету. Поверили, отпустили. Да только не жилец он: и так-то хворый, а
там его били, стал нутром теперь маяться. С печи не слезает... И что только
с нами будет?
По деревням мужики, таясь друг от друга, торопливо и бестолково резали
свой скот. Без нужды и расчета, а так - все равно, мол, отберут или взыщут
за него. Ели мясо до отвала, как еще никогда в крестьянском обиходе не
доводилось. Впрок не солили, не надеясь жить дальше. Кто посмелее - из:под
полы сбывал по знакомым, раздавал задаром. Иной, поддавшись поветрию, резал
кормилицу семьи - единственную буренку, с превеликими жертвами выращенную
породистую телку. Были как в угаре или ожидании Страшного суда.
В исходе года, в темные ноябрьские дни, в деревне стало особенно глухо
и тревожно. Почувствовав, что люди обосабливаются, стремятся жить замкнуто,
я почти перестал навещать Арсеньевых, избегал ходить в музей на усадьбу. Ее
понемногу обволакивали надвинувшиеся на страну потемки. Александре Львовне
приходилось все труднее. В барском доме и флигелях, кроме толстовской
родни, пока что как щитом отгороженной великой тенью от преследований, жило
несколько человек, полагавших для себя деревню более безопасным местом,
нежели Москва. Были тут и мы с Кириллом Голицыным, еще какие-то
почитавшиеся ненадежными лица. И о Ясной Поляне стали говорить как об
"убежище" бывших, свивших себе гнездо под покровительством Александры
Львовны. На это указывали ей и власти, принимая Толстую по делам
яснополянского музея; ей давали почувствовать, насколько неуместны ее
ходатайства и заступничества. И все чаще отказывали, и все открытее
выражали свое недоверие. Бывшая графиня, да еще пытающаяся на каком-то
своем крохотном островке сохранить отблески принципов, которые проповедовал
ее отец, оградить детей яснополянской школы от безбожия, как-то бороться с
насилием, сделавшимся государственным методом управления, эта графиня была
для местных властей фигурой одиозной. И подмывало расправиться с ней, а не
то что потакать просьбам: классовая вражина, по недосмотру ставшая
директором музея!
Александра Львовна чувствовала, как уходит почва из-под ног. И у этой
очень уверенной в себе женщины, державшейся с мужским апломбом, так
бесстрашно отстаивающей не только целость отцовской усадьбы, но и дорогие
Толстому нравственные ценности, опускались руки.
...На дороге, возле башенок знаменитого "прешпек-та", я чуть ли не в
последний раз встретил Александру Львовну. Она шла из школы, и я издали
узнал ее плотную, приземистую, широкоплечую фигуру, схожую с мужской тем
более, что была Александра Львовна в сборчатой бекеше, перетянутой кушаком,
и чуть заломленной каракулевой шапке. Этот свой "кучерской", как
подшучивала когда-то ее мать Софья Андреевна, наряд Александра Львовна
носила подчеркнуто молодцевато, легко и привычно. Быть может, он, купно с
энергичной походкой и засунутыми в карманы руками, и сообщал всему ее
облику особую жизненность и силу. Тем знаменательнее было видеть ее идущей
медленно, разговаривающей рассеянно и вяло. Ей уже не удавалось отстоять в
школе прежних учителей, все строже ущемлялись и выхолащивались заведенные
ею беседы об отце.
- Вы понимаете, как нужно исказить его образ, обкорнать высказывания,
чтобы преподносить в качестве единомышленника, который, будь он жив,
благословил бы то, что сейчас делают с крестьянами, - Александра Львовна
говорила устало и безнадежно.
Ясную Поляну должны были удушить. Удушить, как и любой другой духовный
очаг. Но не могла дочь Льва Николаевича допустить, чтобы это свершилось при
ней. Ее руками, с ее согласия....
...Был канун Николина дня. Снег по-настоящему еще не лег, и оттепели
согнали его с разъезженного проселка, на котором рядом с белеющими
выбоинама и колеями резко чернели глызья. Я шел в церковь, верст за шесть
от Ясной Поляны, где, по слухам, еще служил старенький священник... Тяжелые
снеговые облака, сплошь обложившие небо, скрадывали скупое освещение быстро
гаснущего дня. Поля вокруг тонули в сырой и холодной мгле. И всюду было
пусто...
Я миновал деревню, когда уже смеркалось, но не увидел нигде
светящегося окошка. И не встретил ни одного жителя. Никто тут не готовился
праздновать зимнего Николу.
Сразу за избами дорога круто шла в гору. На фоне туч белел силуэт
небольшой церкви с тускло поблескивающим куполком. Подобравшись к ней, я с
облегчением увидел в узких зарешеченных проемах окон слабые отсветы
зажженных свечей. Дверь в храм была приотворена, и снег на паперти слегка
затоптан. Но кругом - ни души. Не было никого и в церкви с низкими, словно
игрушечными сводами.
Потемневший иконостас в рост человека еле освещался тремя лампадками;
слабо посверкивали металлические венчики вокруг ликов. На табурете, у
образа Николая, выставленного на аналое под центральным паникадилом, лежали
сложенные вышитые ручники и несколько пуков зелени; на полу стояли горшочки
с комнатными цветами. Все это принесли, чтобы нарядить икону к празднику. Я
стал ждать...
По времени давно пора совершать службу. И странно было не видеть в
храме никого, даже тех ветхих, повязанных платками богомолок, что ,не
колготятся там, лишь когда он на запоре.
Долго стоял я, не очень замечая, как бежит время, поневоле думая о
вершащихся на моем веку переменах... "Святителю Отче Николае, моли Бога о
нас!.." К этому возгласию священника всего десяток лет назад присоединялись
сонмы молящихся, наполнявших в этот вечер бесчисленные церкви, славящие
одного из самых чтимых в России святых. Извечного молитвенника и заступника
за слабых и обездоленных...
Микола был своим, мужицким святым. И вот в сердце деревенских
российских просторов, в церкви, стоящей в гуще мужицкого мира, не оказалось
никого, чтобы отстоять вечерню в торжественный сочельник! Не могла ведь
многовековая традиция не проникнуть в глубь сознания, не сделаться, наравне
с языком, национальным достоянием! Вот оно, мерило силы, с какой
выкорчевываются самые прочные корни исконно русской духовности. Достало
нескольких лет, чтобы заказать народу дорожку в церковь.
...Часть лампад, почадив, погасла. Иные стали гореть еле заметной
точечкой, но никто не приходил ни оправить их, ни погасить. Пустая церковка
вовсе потонула в потемках. Тени поглотили слабое мерцание позолоты царских
врат. Не отражавшие ни одного звука своды давили, как в склепе. Я вдруг
почувствовал, что продрог в нетопленом помещении, И шагнул к выходу.
От мириадов свечей православной церкви осталось гореть всего несколько
бессильных огоньков... Их должно загасить и самое малое дуновение воздуха.
Нет рядом, чтобы загородить, и слабой руки немощной монашки...
Послышались шаги. Вошедший, углядев меня в потемках, замер у двери. То
был одетый в добротный полушубок крестьянин. Я поспешил объяснить, кто я и
как очутился в церкви. Мы разговорились.
Оказалось, что в то самое время, когда я подымался к церкви наизволок,
из алтаря вытаскивали готовившего храм к службе священника. Приехавшие из
города люди посадили его на подводу и увезли.
- Домой все-таки дали зайти, шубу накинуть да прихватить белья. Ему,
видишь, предписание было, чтобы в праздник церкви не отпирал, а он
ослушался. Караулили они его, знали: батюшка наш хоть старый, да твердый.
Загремит теперь далече, если тут, на месте, не порешат.
В церкви давно нет ни дьякона, ни псаломщика; батюшка один управлялся.
Церковный совет разбежался - настращали всех. Я осторожно спросил - как же
он сам-то отважился сюда прийти?
Дождавшись темноты, мой ночной собеседник пробрался сюда, чтобы
прибрать и схоронить что возможно из утвари церковной, брошенной на
произвол.
- А если кто увидит? Ведь невесть в чем могут обвинить! Знал, мол, тут
все, захотел поживиться... - предположил я.
- Какие нынче страхи! - неожиданно легко и даже с улыбкой ответил
старик, еще бодрый и крепкий, с благообразным добрым лицом, обрамленным
по-праздничному расчесанной бородой. - Чай, пообтерпелись уже, навидались
всего. Ничего будто теперь и не страшно. - Помолчав, он продолжал уже
строго, даже сурово: - Теперь, милок, на Бога только надежда, а от людей
добра не жди. Лютеют, на глазах лютеют. У нас в волости двое доказали на
соседей, где хлеб у них спрятан. Ну, доносчиков в отместку и застрелили.
Так, почитай, полдеревни в тюрьму свезли: не одних тех, кто убивал, а и
стариков, родню, соседей. Старшой, увозил который, пригрозил: только вы их
и видели - всех перестреляем, чтоб неповадно было. Вперед побоитесь наших
пальцем тронуть! Я вот и сам всякий день жду - когда за мной придут:
старостой я был церковным, жил справно... А ты говоришь - не побоялся...
Кому только можно, надо ноги уносить, искать место такое спасенное, где не
озверели люди, не забыли Бога... если такое есть. Самое лихо еще впереди...
Да изба у меня полна - дети, сестра убогая, мать еще жива: привязан. А
все-таки, пока ночь, приберу тут маленько, мы еще с батюшкой
уславливались...
И я стал