Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
риязнью к императрице. Не снедало его и честолюбие, од не рвался к
крупным должностям, всегда был человеком чести, неспособным искать выгоду.
Людей такой зак&аски невозможно представить "своими" в новой командирской,
среде: воцарившиеся в ней нравы и обычаи его коробили.
С брезгливостью! рассказывал Михаил Дмитриевич о хапугах-командирах,
спешащих первым делом, едва приняв часть, к каитернармусу и на швальню,
чтобы приказать доставить себе на квартиру "штуку" материи, сапоги, кожу,
что только приглянется: себе, супруге, деткам, деревенской родне-- По
облику, понятиям и духу он был белым; эмигрантом, па характеру - фрондером,
кем угодно, но не красным командиром, подчиненным Троцким, и гамарникам со
всеми прочими ненавистниками русского офицерства. Бредихин не захотел
встретиться с графом Игнатьевым, когда тот, потерпев неудачу в эмиграции,
отправился прислуживать новым хозяевам, шшаниншим его генеральской папахой!
"Пятьдесят лет в строю - " ни одного дня в бою", - с презрением цедил
Михаил Дмитриевич, отзываясь об опубликованной, книге воспоминаний бывшего
царского военного атташе. Прямой, мужественный и честный, Бредихин, если и
не хотел, по каким-то принципиальным или личным соображениям, примкнуть к
Деникину или Врангелю, не мог, не кривя душой и не вступая в конфликт с
совестью, служить в Красной Армии. Внутренний разлад и недовольство собой
были неизбежны. И довольно коротко узнав Михаила Дмитриевича, я именно этим
разладом объяснял его повышенную раздражительность и неровное поведение,
срывы, еле сдерживаемые прежними вышколенностью и воспитанием грубые
выходки.
Бредихина я впервые увидал в больничном халате, с забинтованной
головой. В дверях палаты вольнонаемных он что-то выговаривал санитару. Тон
его, начальственно-уверенный, вежливо-снисходительный, однако безо всякого
хамства, привлек мое внимание: так журит слугу желчный, но воспитанный
барин. Отметил я и умные, жесткие глаза, и надменное выражение лица со
следами породы и холи.
Я расспросил о нем Ровинского, - ему доктор рассказал обо мне. И
Бредихин как-то пришел в мою палату. Сближение - в возможных границах -
произошло быстро. Михаил Дмитриевич любил вспоминать о своих походах, был
отличным рассказчиком, я охотно слушал. Так я узнал подробности многих
событий начала революции, со дня отречения Николая II, и узнал от
участника, обладавшего острым и проницательным взглядом. Развал, разложение
старой армии обретали в рассказах Бредихина звучание национальной драмы. Не
раз побуждал я его взяться за записки, он этого, однако, насколько я знаю,
никогда не сделал. Возможно, как раз из-за необходимости объяснить мотивы,
побудившие его встать на сторону большевиков.
Бредихин был обвинен в соучастии в армейском заговоре и более двух лет
просидел под следствием. Но военный туз, которого надо было свалить,
скончался в тюрьме, расправляться с мелкой сошкой сочли ненужным.
Оправдывать и освобождать, разумеется, тоже не стали - не в обычаях такое в
этом ведомстве. И Михаила Дмитриевича, дав ему минимальный срок - три года,
отправили досиживать оставшиеся несколько месяцев в Ухту. Когда я его
узнал, он уже освободился и был назначен - не совсем по своему желанию -
начальником строительного отдела лагеря.
Он часто приезжал в проектный отдел, где опекал эффектную панну
Жозефину, работавшую вместе с Любой и жившую в одной с ней палатке. Вот к
нему-то и обратилась она по поводу Яши. Бредихин обещал ей выяснить и
сделать возможное. Однако вскоре сказал, что вряд ли может быть полезен:
случай был, по его словам, особый.
Деликатность положения заключалась в том, что Бредихин рисковал,
заступившись за Яшу, восстановить против себя местную Иродиаду - жену
начальника УРЧ, остервенелую партийную активистку, как раз мстившую
музыканту за отзыв о ее пении. Та была способна отыграться на прекрасной
полячке: за связь с вольнонаемным Жозефину могли крепко наказать. И
решительный и самовластный Бредихин спасовал, боясь подставить под удар
свой негласный, но всем известный роман.
По характеру и из-за внутренней убежденности в своем превосходстве,
Михаил Дмитриевич не стеснялся переступать установленные для лагерного
начальника рамки поведения. На виду у всех он подкатывал на грузовике к
проектному отделу, вызывал оттуда Жозефину, усаживал ее с великими знаками
почтения в кабину и увозил к себе в Чибью, орлом поглядывая на всех с
высоты кузова! И это под завистливыми, оскорбленными взглядами вольняшек:
его пренебрежение запретами, для них обязательными, унижало и оскорбляло
их. Да и чулли они в нем чужака, белую косточку, поэтому, несмотря на
занимаемую Бредихиным крупную должность, с ним и тут в лагере никто из
коллег не поддерживал отношений, кроме служебных- В конфликте с партийкой
он был обречен на поражение.
И все же положение вольнонаемного, даже на самых подчиненных ступенях,
было настолько выделено, настолько вознесено над массой зэков, что и самый
ничтожный служащий Управления был персоной. Бредихин же, в ранге
руководителя ведущего отдела, обладал, при всей своей непопулярности,
большими полномочиями и возможностями. Его всесильное и благотворное
вмешательство в мою судьбу я ощутил в полной мере.
Михаил Дмитриевич предупредил меня, что в кассирах я долго не
продержусь, так как на эту должность прочат вольняшку. Да и в Сангородке,
как только истечет срок инвалидности, не оставят. И тогда греметь мне снова
по предательским лагерным дорожкам. Он поэтому заранее переговорил с
начальником геологической разведки: тот согласился взять меня наблюдателем
в геофизический отряд. Есть, мол, такой прибор - вариометр, определяющий
подземные структуры и нефтяные купола. Игрушка эта стоит целое состояние в
валюте, и потому лицу, к ней приставленному, обеспечено прочное положение,
едва ли не экстерриториальность - по крайней мере, против посягательств
начальственной мелюзги.
- Не боги горшки обжигают. Там есть милейший молодой геофизик, он до
полевого сезона вас натаскает в лучшем виде! Станете незаменимым: маг
таинственных крутильных весов Этвеша... Так что решайтесь, а я все устрою.
Перспектива бродить по тайге кружила голову. Но расстаться с Любой?
- Выхода нет, милый мой, - твердо и печально сказала она. - С
лесоповала уже не вырвешься. А геологи расконвоированы, живут за зоной. Из
Чибью ты всегда можешь прибежать меня навестить - всего два километра. -
Она с усилием, неловко улыбнулась.
Но как мне было решиться? Я все изыскивал разные предлоги, не давал
Бредихину ответа. Не только хотелось продлить горькое наше счастье, но было
суеверно страшно оставлять Любу, как-никак живущую с сознанием, что она не
одна, есть под боком родная душа. Но одно происшествие побудило меня внять
голосу благоразумия.
Экспедитор Сангородка, лицо всемогущее, попался, по-лагерному -
погорел на подделке документов, присваивании денег и посылок заключенных.
Его увезли в центральный изолятор, и все считали, что мошеннику не
выпутаться. И были ошеломлены, когда через короткое время он вернулся -
следствие прекратили, и поганца восстановили на прежней должности!
Он обходил контору и самодовольно, как бы ожидая поздравлений и
одобрения, протягивал всем руку. Изо всех, не исключая простоватого начфина
Семенова, один я оставил его руку висеть в воздухе, демонстративно заведя
свою за спину. Он переменился в лице. Сипло выматерившись, триумфатор вышел
с угрозами в адрес чистоплюя, брезгующего честным оклеветанным пролетарием.
Этой донкихотской выходкой я нажил себе опасного врага.
Экспедитор вскоре получил повышение - стал зав-складом и все сулил
проучить меня на всю жизнь: "Будет помнить, как оскорблять Марка
Семеновича!" И когда в моем департаменте произошло ЧП - с кассы была
сорвана печать, - мне сразу шепнули, откуда направлен удар. Меня спас на
этот раз счастливый случай: кто-то спугнул грабителей, и сейф остался цел.
Я помнил судьбу Воейкова на Соловках. И решил не искушать свою.
В эти последние свои дни в Сангородке я запасся впечатлениями,
язвящими меня до сих пор.
...Жарко, как бывает на Севере в начале лета, когда солнце круглые
сутки не заходит за небосклон. В окошечке вахты - прилепившегося у ворот
зоны бревенчатого домика - нудно звенят комары, и по стеклу упрямо ползают
серые от пыли слепни- Они будут искать выхода, пока не погибнут от жажды.
Дежурному вахтеру они надоели до смерти. Дотянуться, чтобы их
передавить, лень, да и новые скоро наберутся. Впрочем, у него есть занятие.
Он макает перо в пузырек с чернилами и, остыскав на исчирканных листках
потрепанной книжки пропусков свободное место, выводит свою подпись. Пишет
старательно, навалившись грудью на стол, сопя и высовывая кончик языка.
Пухлые пальцы крепко сжимают тонкую ручку у самого пера, а росчерка, какого
хочется, не получается... С. Хряков... С. Хряков... С. Хряков...
"С" выходит здорово, не хуже, чем у начфина Семенова, а вот завиток
после "в" - никуда, закорючка какая-то, не поймешь, к чему, и всякий раз
по-иному! Хряков отшвыривает книжку, затыкает пузырек бумажкой, с
огорчением замечает чернила на указательном и большом пальцах, про. себя
легонько матерится и уставляется в окошко.
Что там увидишь, чем развлечешься? В зоне Сангородка и вообще-то
народу раз-два и обчелся, все только калечь, инвалиды, а в выходной день и
вовсе пусто. Вызвать, что ли, кого?.. Рассыльный тут - худой бестолковый
старикашка в засаленной телогрейке. Он с ней не расстается и в такую жару -
торчит вон напротив на лавочке на самом солнцепеке, свесил голову и не
шевельнется. Чурка чуркой! Окликни, вскочит как чумовой, зашамкает беззубым
ртом, засуетится, а сразу понять, куда посылают, не может. Пуганый
какой-то. Забормочет "гражданин начальник, гражданин начальник", словно
каша в слюнявом рту. Такому дай раза по кумполу - и дух вон! Какой это
рассыльный? Ни расторопности, ни вида - вонь одна!
А Хряков содержит себя в чистоте, любит баню. Белье от прачки
принимает дотошно.
- Опять небось вместе с вашим вшивым кипятила? Смотри у меня...
Жара размаривает, томит... Сеня, попав в охрану Сангородка после
хлопотливой конвойной службы, на диво быстро отъелся и раздобрел. Вот бы в
деревню таким заявиться! Кожа на щеках и округлившемся подбородке
натянулась и лоснится, что твой сатин; складочки появились на запястьях,
как у новорожденного. За что ни ухватись - не уколупнешь! Гимнастерка,
штаны, все в обтяжку. Зато Сеня стал сильно потеть, под мышками всегда
растекшиеся темные пятна.
Что придумать? Пол в дежурке вышаркан и выскоблен - его уже два раза
мыли с утра, а еще нет десяти... Двор прибран, выметен; песок граблями
изузорен; пройди вдоль и поперек - не подберешь обгоревшей спички, не то
что чинарик, можно поручиться! Насчет порядка - народ вышколенный, не
придерешься... Даже Жучка, что прижилась у заключенных, и та в зоне ни-ни!
У вахты встанет, хвостом повиливает: ждет, когда кто пройдет в калитку,
чтобы прошмыгнуть наружу. И таким же манером обратно в зону: вежливенько в
стороне дожидается, пока пустят. Тоже школу прошла, шельма! Голоса никогда
не подаст: знает - нельзя. Начальство и так сквозь пальцы смотрит: не
положено зэкам держать животных- Вот она - улеглась в тени каптерки против
проходной, прижалась к завалинке, так что не вдруг заметишь. Тварь, а свое
место знает.
Стрелки ходиков еле ползут. Хряков не дает гирькам спуститься, то и
дело подтягивает. Потом подолгу, упорно смотрит, как идут часы после
подводки. Забастовали они, что ли? Часовая стрелка - туды ее растуды! - на
месте стоит. До смены, как ни верти, три часа с гаком.
В распахнутую настежь дверь идет раскаленный воздух, если затворить ее
- вовсе нечем дышать. В носу, во рту пересохло; ладони влажные, прямо
наказание! За Квасом в вохровскую столовую посылать рано. Повар не
поглядит, что ты дежурный по лагпункту, и пошлет твоего рассыльного с
кувшином подальше: знай время! Можно бы прогнать старикашку на кухню зэков
за пробой, да на эту жратву Хрякова не тянет. Ему сейчас кисленьких да
солененьких заедок, жирненького, запить компотцем: если похолоднее, враз
ведро бы осадил! Или нет - сперва лучше помыться. В предбаннике полутемно,
скамья застлана простынями, припасен свежий веник. Примешься не спеша
разбираться и на дверь поглядываешь: сейчас принесут белье прямо из-под
утюга, чистый таз. В прачечной знают, кого посылать к Хрякову. Там, на
воле, и не поглядел бы на такую бабенку, а в лагере сойдет. Да и парить
мастерица...
Хряков вздрогнул от нахлынувших ощущений. Ему, сытому,
двадцатисемилетнему, в самом соку, ему ли сидеть тут зазря? Он с досадой
потянулся за книжкой, но больше негде пристроить ни одной подписи. И откуда
эта чертова духота взялась? Чем займешься? На беду, раздавил карманное
зеркальце. Хряков любит, усевшись поудобнее и облокотившись на стол, не
торопясь, обстоятельно освидетельствовать свою физиономию - участок за
участком. Портрет, ничего не скажешь, правильный. Возьми хоть глаза -
острые, так и сверлят, голубенькие; тот же нос - не задранный какой-нибудь,
а с горбинкой, небольшой. Верхняя губа тонковата, к зубам прилипла, зато
нижняя полная, валиком. И кожа всюду гладкая, чистая, не как у некоторых, в
веснушках да угрях! Про зубы и говорить нечего - все до единого целы,
ровные, крепкие - недаром их Сеня на дню по несколько раз спичкой
прочищает. Только вот брови огорчают - чего-то не растут и светлые, не
видать совсем...
Сеня долго и дотошно осматривает ногти: обкусаны так, что ни единой
заусеницы не оставлено, хоть грызи живое мясо!.. Хряков потянулся, снова
взглянул на часы и вышел наружу.
С верхней и единственной ступени вся зона как на ладони. По-прежнему
ни души. Все словно нарочно попрятались по баракам: ни один не выйдет.
Боятся, выученные черти, как бы ради выходного не попасть в кан-дей! И для
чего только зэкам выходные? Ни на что они им, баловство одно. Приподняв
фуражку со звездочкой, Хряков стал обтирать платком обритую наголо, с
плоским затылком и маленькими, мясистыми ушами голову. Заодно обтер
лоснящиеся щеки, подбородок, тоже свежевыбритый. Исайка не зря трудился -
намыливал, скоблил, оттягивал тугую кожу, подчищал, тер, парил компрессами
и напоследок освежил "Ландышем".
- Только для вас, гражданин начальник, достал!
- То-то, обрезанный, знаешь!..
Капельки пота, скопившиеся между лопатками, струйкой потекли по спине.
Сеня расстегнул пряжку ремня - авось дунет чуток, пахнет под рубаху...
И Хряков стоит, прислонившись к косяку двери,
взмокший и взведенный неопределенной, не находящей выхода досадой,
смутной неудовлетворенностью плоти, и слегка пощелкивает сложенным пополам
ремнем. Распоясанный, он выглядит еще более плотным, налитым.
Что бы такое сделать, чтобы скорее пришло время банного блуда, жирного
обеда с компотцем? Маета одна...
А этому дохлому рассыльному жара нипочем: все сидит на солнце и не
шевелится. Наверное, задремал. Да что ему - забота, что ли? Сиди себе
день-деньской, жди, когда куда сгоняют, на кухню, к нарядчику или каптеру.
Ему небось везде обламывается: повара, каптер, хлеборез - не дураки -
знают, что около начальника трется!
Старикашка, впрочем, не спит. К нему подобралась собака, стоит возле,
положив голову ему на колени, и еле-еле, деликатно помахивает опущенным
хвостом; а он темной, с крючковатыми пальцами рукой водит у нее но спине -
гладит с головы, вниз по шее и дальше, потом снова и снова. Хряков даже
недоумевает: перестанет ли он когда гладить, а дворняга шевелить хвостом?
Они, похоже, позабыли обо всем на свете, даже его, дежурного, не замечают,
даром что он стоит тут же, почти навис над ними в пяти шагах. Старику что
надо? Рад, дурень, теплой собачьей морде на высохших коленях, а ей, твари,
только бы приласкаться к лагерникам! Они ее кормят, балуют, каждый норовит
погладить, полакомить. Эта ихняя Жучка зато разжирела, обленилась, будто
так положено: живет в холе, сыта по горло, спит сколько вздумается, лебезит
перед зэками. Ведь что, стерва, придумала: как подходит время к шабашу,
садится возле вахты и ждет. Только начнут работяги из-за зоны возвращаться,
к каждому подходит, о ноги трется, хвост так и работает... Ни одного не
пропустит!
... - Жучка, подь сюда! Чего, дура, боишься? Ко мне!
Старик вскочил с лавки, как ужаленный, заморгал на солнце. Хвост у
Жучки сразу замер. Уши ее с вислыми кончиками насторожились. Хряков сошел
со ступени, шагнул к собаке.
- Не тебе, что ли, сказано - подь сюда?.. Дура упрямая... Поучить
тебя, что ли...
Ошейника на Жучке нет. Хряков поглядел кругом, вдруг вспомнил про свой
ремень. Он пропустил его сквозь пряжку и подошел к собаке вплотную. Жучка
стояла неподвижно и следила за ним, поджав хвост. Вахтер, нагнувшись, надел
ей на шею петлю и легонько потянул за конец.
- Ну что, и теперь не пойдешь? Уперлась? Сила на силу? Да ты никак
укусить вздумала, сволочь?
Собака мотнула головой, норовя освободиться от ремня, уперлась
четырьмя лапами: петля сдавила ей шею, и она, испугавшись, метнулась прочь.
Потом, замерев, с тоской уставилась на Хрякова. Он начинал входить во вкус.
- Ты вот как - не хочешь? Обленилась? Ну так я научу тебя, краля,
вьюном вертеться! Ты у меня, стерва, побегаешь...
Он с силой потащил за собой собаку, она поволоклась по песку, упираясь
лапами. Петля затянулась туже, тогда Жучка побежала, стараясь не отстать от
своего дрессировщика. Он, забыв о жаре, обливаясь потом, стал бегать взад и
вперед, круто менять направление. Полузадушенная собака сбивалась с ног,
висла и тогда волочилась по земле.
- Бегай, сволочь, бегай! - хрипел он, запаленно дыша. И тут, на крутом
вираже, с силой развернутая собака на миг отделилась от земли. Хрякова
осенило.
Он остановился, расставил ноги и стал вертеться на месте, все быстрее
и быстрее. Жучке уже не удавалось пробежать - она падала, тащилась по
песку. Шея у нее неестественно удлинилась, сделалась тонкой. Дергаясь всем
туловищем, она сделала несколько судорожных последних усилий.
- Я те научу, я те устрою карусель, - свистел Хряков. Говорить он уже
не мог. Весь в пене, он бешено вертелся. Лицо его налилось кровью, дышал он
с всхлипами и клокотанием, бормотал что-то косноязычное и страшное. Жучка,
с вывалившимся языком и вывернутыми белками, крутилась вокруг него по
воздуху, как праща.
Хряков приседал и качался, удерживаясь на месте. Наконец, внезапно
ослабев, выпустил ремень. Собака шмякнулась на песок, странно длинная, с
вывернутой не по-живому головой.
Вахтер в изнеможении опустился на лавку. Бегавший все время вокруг
него старикашка тоненько верещал, давясь слезами!
- Гражданин начальник! Гражданин начальник! - так что и не разберешь.
Хряков отдышался:
- Ремень, падло, подай!
x x x
...Летний дождь шумит по за