Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
ания обложены мешками с песком,
ящиками и рулонами бумаги. За стеклянной дверью стоит караульный с
винтовкой.
Неужто здесь и впрямь готовятся к уличным боям?
Порывы ветра обдают лицо дождем.
Где-то впереди должен шагать Таавет Тумме.
Вытягиваю шею, но не вижу его. Он низкорослый, его за другими не
высмотришь, хоть он все еще носит не сапоги, а свои ботинки на толстой
подошве и высоких каблуках. Мне было очень тяжело говорить с ним о Хельги.
Он выспрашивал подробности, и я рассказал все, что знал. Мой рассказ омрачил
его сильнее, чем Руутхольма. Политрук тоже расстроился, но Тумме стал совсем
несчастный. Как я.
Мы долго сидели под столетними деревьями и молчали.
Наконец я сказал:
-- Она не погибла.
Тумме смотрел мимо меня, куда-то вдаль: может быть, видел, как Хельги,
еще девочкой, играет в классы.
-- Если бы ты был прав!.. -- Я чувствую: она жива. Тумме повторил:
-- Если бы!..
Я разволновался.
-- Никто ее не видел... -- Я чуть не сказал "мертвой", но успел
проглотить это слово. Не могу и не хочу думать, будто Хельги больше нет. --
доверь мне, мы еще встретимся с ней...
Я убеждал не только Тумме, но и самого себя. А это с каждым днем
становится труднее. С каждым днем все меньше верится, что Хельги спаслась.
Но хочется верить, несмотря ни на что.
-- Если она жива, так сумеет уцелеть, -- сказал Тумме.
-- Обязательно сумеет, -- подхватил я.
Я рассказал Тумме обо всем, только не о маленьком теле, лежавшем под
Аудру между машин. Побоялся, что, если расскажу и об этом, Тумме потеряет
последнюю веру. А если он потеряет, так и у меня не останется ни крохи
надежды.
-- Вчера, как только попал в Таллин, сходил домой, -- заговорил Тумме.
-- Жильцы спрашивали, не слыхал ли я чего про Хельги. Я узнал от них, что
последний раз она была на квартире в середине июля. Потом ее ни разу не
видели. Я сказал женщинам, что уже не служу в одной части с Хельги, -- она
сама им успела рассказать, как мы попали в один батальон. Объяснил им, что
истребительные батальоны не сидят все время в Таллине. Мол, Хельги
непременнр явится, как только сумеет. Если бы мы раньше с тобой встретились,
не стал бы с ними болтать попусту.
-- Может, оно и к лучшему, что мы не встретились еще вчера, -- решил я.
-- Мне ее так жалко, будто она мне родная дочь. Он сказал это с такой
печалью! Я подумал, что по
годам Хельги и впрямь годится в дочери нашему бухгалтеру.
-- Странно, -- продолжал Тумме, -- когда я видел, как она, еще
маленькая, играет во дворе, когда потом, уже школьницей, она встречалась мне
в коридоре, я ничем не отличал ее от остальных ребятишек в доме. По-своему к
ней почти все относились ласково, но прежде я и думать не думал, что так
привязался к ней.
-- Когда потеряешь кого-то или что-то, всегда начинаешь понимать себя
лучше.
То ли голос меня выдал, то ли мои слова показались ему такими мудрыми,
но Таавет Тумме начал смотреть на меня как-то иначе. Наверно, догадался.
Мы продолжали сидеть молча.
В большом саду, тянувшемся от бывшего немецкого посольства до школы на
улице Туй, было полным-полно бойцов из нескольких истребительных батальонов.
Они сидели, стояли и лежали под густолиственными каштанами, кленами и
липами. В толпе ожидающих и переговаривающихся бойцов сновали командиры,
ординарцы и, наконец, просто непоседливые люди. Отдельные батальоны с их
подразделениями в свою очередь распадались на группы, связанные хлопотливой
беготней тех, кто выполнял какое-то поручение, и тех, кому не сиделось от
беспокойства. Мне тоже не стоялось на месте, и я без конца слонялся от одних
к другим. Лишь после встречи с Акселем я нашел в себе силы посидеть под
деревом.
Мимо нас прошел Мюркмаа, но я будто и не заметил его. По нему тоже
нельзя было понять, узнал ли он меня. Может, оа рассчитывал, что я вскочу и
отдам по всей форме честь. "Почему-то все плохое случается с такими хорошими
людьми, как Хельги и Деревня..." -- подумал я. Деревня погиб -- мне сказали
об этом Руутхольм и Тумме.
Проходим мимо "Эстонии" и выходим на Тартуское шоссе. Все еще
накрапывает.
Булыжники под ногами скользкие. Моя левая нога несколько раз чуть не
подворачивается. Рана давно зажила, но хожу я вроде бы не совсем как прежде.
Чуть приволакиваю, что ли, левую конечность. Вдруг останусь колченогим? Мне
один черт, начнет ли моя нога с простреленной икрой функционировать
нормально или нет. Можно обойтись и так. Даже плавать можно. Разве что с
боксом придется проститься.
Когда я был последний раз дома -- в Таллине я всегда заглядываю к нам
на квартиру, вдруг письмо от матери пришло, -- домохозяин долго меня
агитировал набраться наконец ума и развязаться с обреченными на поражение.
Повезло, что хоть кость цела, и на том спасибо. Пуля или осколок мины -- вот
и дух вон, такое чаще бывает. Самое бы время увильнуть в сторонку. Умный
человек сто справок с такой ногой достанет, и ни одна собака не гавкнет.
-- Собаки, может, и вправду оставили бы меня в покое, -- возразил я на
его поучения, -- но фашисты хуже всяких собак.
И он меня понял, он совсем не тупица.
-- М-да, пожалуй, тебе ничего больше не остается, -- сказал хозяин. --
Уж немцы не оставят в покое тех, кто, вроде тебя, пошел на них с оружием.
-- Не одни немцы. И кое-кто из нашего племени, которые ждут Гитлера.
Чудно! В последнее время хозяин стал как-то серьезнее относиться к моим
словам. Он согласился со мной, но счел нужным добавить, что ни его самого,
ни остальных жильцов мне бояться нечего -- вряд ли кто побежит доносить на
меня.
Хозяин этого не сделает, и другие, наверно, тоже. Но не для того я взял
в руки винтовку, чтобы тут же ее бросить. Нечто вроде этого я и сказал.
-- Оставлять за вами квартиру я больше не смогу, -- сказал он тогда. --
Мебель и все остальное добро сберегу.
Выходит, он считает судьбу Таллина решенной. Но прямодушный все-таки
дед, сам переводит разговор на то, о чем ему неприятно говорить.
-- Бог с ней, с мебелью! -- решил я.
-- Ты еще молод, Олев. От мебели и другого добра ни при какой власти не
стоит отмахиваться. Всегда сгодится. Любой вещи обрадуетесь, когда из России
приедете. После войны люди всегда возвращаются туда, где. жили. В ком душа,
конечно, уцелеет.
-- Я еще не уехал из Таллина.
Я бросил это слишком уж запальчиво.
-- Не уехал сегодня, уедешь завтра, -- не сдавался старик.
-- Таллин так легко не сдадут, -- продолжал стоять на своем и я.
Голос хозяина стал внезапно испуганным:
-- Неужто вы и вправду решили держаться за Таллин зубами и когтями?
Тогда ведь в городе камня на камне не останется.
Я решил куснуть его:
-- Деревянные дома сгорят, а каменные разбомбят в пыль.
-- Не говори так, сынок. Политика политикой, а жилье жильем.
-- Таллин будут защищать до последнего, -- повторил я.
И повторил не только из упрямства -- так оно и будет. Так говорят у нас
в батальоне, то же самое пишут в газетах. Сопротивление Красной Армии стало
упорнее. Немцам теперь каждый шаг стоит крови. Нигде они не продвигаются так
медленно, как у нас. Я мог бы провести с хозяином, которому ни до чего,
кроме своей лачуги, нет дела, целую политбеседу о том, почему мы не имеем
права так легко сдавать Таллин, да некогда мне канителиться. Уходя, я как бы
мимоходом спрашиваю, где его сын.
Хозяин пожимает плечами:
-- Может, за Петроградом, а может, на дне моря. Я не сразу сообразил,
почему дне моря.
-- Говорят, судно, на котором мобилизованных везли в Ленинград,
разбомбили.
Я пробормотал, что не слышал об этом. И что не стоит верить всякой
болтовне. Я бы с радостью рассеял его опасения, если бы мог. Мое отношение к
нему тут же изменилось. Еще минуту назад я видел в нем только мелкого
буржуйчика, трясущегося лишь над своим добром. Если он и не ждет немцев,
думал я, то уж во всяком случае ему все едино, какого цвета флаг будет
развеваться на Тоомпеа. Лишь бы уцелел его дом, лишь бы с его головы не
упало ни волоса. И вдруг я увидел, что человек этот, проводивший сына в
армию, удручен плохими известиями, что он всей душой болеет за город, на
улицах которого вскоре начнут взрываться снаряды и мины, что он озабочен
тем, как жить дальше. Ведь надо жить дальше.
Я хотел задеть его побольнее, заговорив о сыне. Был уверен, что более
неприятного вопроса ему задать нельзя, поскольку Хуго наверняка уклоняется
от мобилизации. Недаром же отец пристроил его на железную дорогу. Но ответ
хозяина поразил меня. Гнусная у меня привычка, как и у многих других, думать
о людях плохо.
Наша колонна приближается к целлюлозной фабрике.
Дождь наконец прекратился. Хоть бы не начался снова. Ночевать придется
где-нибудь в лесу, а лежать на мокрой земле, да чтобы сверху еще текло,
радости мало. Нет у нас ни палаток, под которыми можно спрятаться, ни
шинелей.
Наверно, странное мы производим впечатление на людей, провожающих нас
взглядом. Кто из нас в штатском, кто в синих замасленных спецовках
ремесленного училища, кто в красноармейских галифе и бумажных гимнастерках.
Вооружение у нас такое же пестрое: русские, английские и японские винтовки,
тяжелые и легкие пулеметы иностранного и советского образца. Нас обещали
снабдить минометами и даже орудиями, но их все еще нет.
Левая нога опять поскальзывается.
Немного погодя я, зазевавшись, ступаю прямо в лужу. Хорошо, что мне
выдали сапоги, чертовски хорошо.
Ночь, наверно, пройдет спокойно. Судя по разговорам начальства. А вот
завтра начнется...
Утром прочел в газете, что брошенные в бой воины Красной Армии шли в
атаку с криками: "За Родину!", "Смерть фашистским захватчикам!" Хотелось бы,
чтобы и мы воевали, как все. Но боюсь, не получится. Мы, эстонцы, ужасно
сдержанно выражаем своя чувства. И я часто жалею об этом, хоть и не очень-то
люблю пафос.
Слава богу, наш взвод ночует под крышей. Не всем так повезло. Многие
спят под открытым небом -- кто где. Ночи пока теплые, но после недавнего
дождя в лесу стало мокро, и найти сухое местечко нелегко. Не все взводы и
роты удалось разместить в домах.
Выражаясь по военному, мы расположены в районе Перилы. А в лесу между
Кивилоо и Перилой, то есть довольно близко, находятся немцы.
Местные деревни и поселки, лежащие в стороне от большаков, незнакомы
мне. Я бывал в Косе, оставшейся справа от нас, и в Кехре, оставшейся слева,
но в Перилу, Кивилоо, Сууревэлью и Алавере никогда не заглядывал. Только
слыхал, что на мызе в Алавере, уже захваченной немцами, был когда-то такой
же летний лагерь, как и в Косе-Ууэмыйзе.
Подходя сюда, мы первым делом увидели над лесом высокую фабричную
трубу. Мы еще спорили с ребятами, какая же это фабрика, и решили, что это,
наверно, новый целлюлозный завод в Кехре.
Временами доносятся пулеметные очереди, а бывает, бухнет и помощнее.
Кто это и откуда стреляет, определить трудно. Иногда кажется, будто
перестрелка идет повсюду: впереди, на флангах и даже в тылу. На самом деле
это не так. Немцы расположены восточнее нас: думаю, где-то между Косе и
Кехрой. Никто не стал нам подробно объяснять обстановку, просто сообщили,
что фашисты прорвались в лес между Кивилоо и Перилой.
Немцы вообще наступают здесь очень крупными силами. Красноармейская
дивизия, в распоряжение которой придан наш полк, вела, говорят, весь день
ожесточенные бои. При подходе мы сами слышали гул сражения, то затихавший,
то снова нараставший. К вечеру стало поспокойнее. Теперь раздаются лишь
редкие очереди, одиночные выстрелы и разрывы.
Небось завтрашний день будет таким же жарким, если не жарче.
Жаль, я не знаю русского. С удовольствием подошел бы к попыхивающей
полевой кухне метрах в ста от нас, к ужинающим красноармейцам и поболтал бы
с ними. Очень охота.
Через поле спешат к нам Руутхольм и комиссар полка. Будь Руутхольм
один, я окликнул бы его. Но при комиссаре стесняюсь. Вряд ли у Акселя есть
время точить лясы -- и он и комиссар, видимо, торопятся на какое-то
совещание.
Сижу и кисну на каком-то чурбаке. Ей-богу, кисну. Мог бы зайти в сарай
и улечься на сене, но что-то словно бы приковывает меня к этой груде бревен.
Ребята уже зовут меня, я отзываюсь: "Сейчас", а сам все сижу.
Тумме выходит к колодцу, и это помогает мне оторваться от чурбака.
Бреду к нему, спрашиваю:
-- Ну как?
-- Пить хочется, -- говорит Тумме.
Опускает в колодец ведро, вытаскивает его и жадно пьет. Гляжу на друга
искоса и говорю:
-- Нам повезло, будем спать в риге, как господа. Хозяин притащил сена,
чтобы помягче было. А вашу роту в ельник загнали? Под елками, пожалуй, не
так сыро... Селедка сегодня была -- живая соль, самому пить хочется... В
августе рано темнеет, еще девяти нет, но уже так сумеречно, что... А водица
у них совсем неплохая, верно?
Тумме отирает тыльной стороной руки рот.
--' Ели густые -- спать под ними вполне можно.
Я соглашаюсь с ним.
Чертовски непонятное у меня сегодня настроение. Вспоминается всякое. А
раньше, бывало, как пройдет что, так и вон из головы. Ну, не то чтобы совсем
забывалось, -- память у меня хорошая. Просто не слишком я задумывался над
вчерашним. А теперь без конца приходят на ум и не дают покоя недавние
события. Решаю рассказать Тумме, как в июле я опять столкнулся с Нийдасом.
Когда бегал искать маму и сестер на станции Юлемисте. Рассказываю и о
Нийдасе и об Элиасе.
Уезжающие в эвакуацию сидели на своих чемоданах и узлах и ждали
отправления эшелона. Женщины, дети, старики, мальчишки. Мужчины средних лет
попадались в вагонах редко. Про таких я думал, что это, наверно, очень
крупные специалисты, более необходимые в тылу, чем на фронте. Или же
шкурники, удирающие от опасности. Я узнал одного художника и увидел рядом с
ним парня моих лет. Видимо, его сына.
Я пронзил парня взглядом, и тот отвел глаза. В голове мелькнула мысль,
что ведь наш год рождения подлежит мобилизации. Мне-то, как бойцу
истребительного батальона, незачем идти в военкомат, но он-то чего
бездельничает? Я начал пробираться между чемоданами и узлами дальше. Черт с
ним, с этим типом. Небось это папочка выхлопотал своему отпрыску разрешение
на эвакуацию.
Я проходил сквозь вагоны, и у меня оставалось все меньше надежды найти
мать и сестер. Наверно, они уехали еще вчера. Начальник станции сказал, что
вчера ушло два эшелона с эвакуированными.
"Да, теперь я не так скоро увижусь с родными, а может, и вообще больше
не увижусь", -- с горечью убеждался я, отчаянно жалея, что не успел их
застать. Глупо все получилось. После возвращения в Таллин из Аудру мне
следовало бы сразу передать матери весточку. Или попросить Коплимяэ, чтобы
он меня подкинул. А я промедлил и вот опоздал. Хотел, чтобы мать узнала о
моем ранении лишь после того, как я свободно смогу ходить. А то еще
переполошится. Матери, они такие: плевая царапина кажется им бог весть каким
ужасным увечьем. Думал, дня за два все пройдет, но на поправку ушло больше
времени.
Теперь, протискиваясь сквозь вагоны, я уже думал иначе. Хотел уберечь
мать от тревоги, а сам небось встревожил ее еще больше. Сестрички, пожалуй,
тоже беспокоятся. Дома я нашел письмо, где мать написала мне, что они едут в
Ульяновск. Жалела, что не могут ждать моего возвращения. Я почувствовал себя
последним паршивцем: ведь мог же я прийти домой с перевязкой. Запросто мог.
Ну подумаешь, 'болела нога и врач запретил ходить! По казарме-то я ковылял,
а зайти домой все не решался.
Понял я еще одно. Что я тянул с этим не только из боязни показаться
матери на глаза с незажившей раной. Просто в те дни я слишком мало думал о
родных. Не оставалось в голове места ни для кого, кроме Хельги.
Плохой я сын и плохой брат! И вообще не из тех людей, кто умеет
поддерживать самых близких и заботиться о них.
Во время поисков матери я и столкнулся нос к носу с Нийдасом. Да-да,
опять с ним. Куда ни сунешься, обязательно наткнешься на него.
Эндель Нийдас сидел у окна. На верхней полке и на нижней полке, под
полкой и в проходе -- словом, повсюду -- громоздились объемистые, добротные,
крепкие чемоданы. Ни одного тряпичного узла или свертка, ни одного ящика --
лишь прочные и наверняка запертые фибровые чемоданы. Вокруг Нийдаса сразу же
возникает чисто нийдасовская обстановка.
Я поразился, увидев его. Мне казалось более вероятным встретить его
среди лесных братьев, чем среди эвакуирующихся. У меня сохранилось о нем
впечатление как о человеке, не имеющем внутренне ничего общего с советской
властью. А он вот сидит, развалясь посреди своих чемоданов, в поезде,
который увозит на восток честных людей.
Я прошел бы дальше -- не было у меня ни времени, ни желания заниматься
с этим типом болтовней. Но он сам задержал меня.
-- Здорово, Олев! -- окликнул он меня, будто своего лучшего друга.
От той растерянности, какая была в нем при нашей последней встрече, и
следа не осталось. Нет, это был уже не тот нервный человек, что стремился
любой ценой обелить себя.
Я не сказал в ответ ни слова. Еще не решил, как вести себя:
разговаривать с ним или вовсе не обращать внимания?
Нийдас поднялся, шагнул ко мне, и я оказался вынужден протиснуться чуть
дальше, чтобы освободить ему место в проходе. Он пошел следом, словно бы
подталкивая меня сзади. Когда мы выбрались в тамбур, я сообразил, что ему не
захотелось затевать со мной разговор при попутчиках. Побоялся, как бы я чего
не отмочил. Зачем же он тогда вообще ко мне прицепился?
-- У тебя что-то с ногой, -- сказал он участливо. -- Ранило?
Ему удалось меня обезоружить.
-- Пустяковина, -- буркнул я, глядя мимо него. Тогда он сказал:
-- Меня посылают на Урал. На востоке будут строить новые заводы, там
невероятно нуждаются в инженерах и техниках.
Я сказал на это:
-- Ты не вернулся к нам.
Нийдас рассмеялся. Словно бы мои слова и впрямь его рассмешили.
-- В тот вечер ты был очень импозантен. Отчасти ты имел право так
разговаривать, поскольку не знал всего и не верил мне. Может, и сейчас все
еше не веришь? Прочти, пожалуйста!
Он достал из-за пазухи большой, туго набитый бумажник, выудил оттуда
несколько документов и сунул их мне.
Я отвел его руку.
-- Нет, ты прочти, -- настаивал Нийдас. -- Не желаю я, чтобы ты и кто
бы то ни было думал обо мне бог весть что.
Но я все-таки не стал изучать его справок и удостоверений.
Нийдас продолжал:
-- Слишком уж мы торопимся осуждать своих товарищей. Но осуждать других
легко, понять -- труднее. Однако мы должны понимать друг друга, Олев. В тот
вечер твои подозрения так меня оскорбили, что я не смог ничего тебе
объяснить, Может, ты и сейчас меня подозреваешь? Напомню тебе, однако: при
теперешнем положении ни одного человека не освободят от мобилизации по
пустякам, никому не выдадут ни с того ни с сего эвакуационных справок. Сам я
этого не добивался. Просто подчинился распоряжению наркомата н директивных
органов.
Зачем он сообщал мне все это? Неужели для него что-то значило мнение
Руутхольма, Тумме или мое? Ради чего он заговорил со мной?
-- Как там у вас? -- перевел он разговор на другое. -- С Тумме и
директором все в порядке?
И, скользн