Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
омнее; по мнению Андреаса, Яак ни в чем не искал окольных путей, то,
что и Яак был готов спьяну творить глупости, удивило Андреаса.
Вначале они говорили вперемешку обо всем, вспоминали проделки
юхкентальских ребят, "булыжные войны" с мальчишками других улиц, как удирали
от блюстителей порядка, драки с чужаками, которые осмеливались провожать их,
юхкентальских, девчонок, футбол в Посадском парке и посещение стадиона с
"заборными билетами". Вспомнили и школьные годы, Яак и Андреас учились в
начальных классах на улице Вээрен-ни. Жалели, что сгорела школа, и спорили о
надобностях бомбежки: от Яака он, Андреас, услышал, такое, чего раньше не
принимал во внимание. Это касалось не бомбежки как военной акции, а
относилось к Каарин. После той бомбардировки Каарин чувствовала себя всеми
брошенной и бездомной -- отец погиб в горящем доме, о брате своем она ничего
не знала, кроме того, что он сбежал в Финляндию.
-- Если бы Каарин не чувствовала себя такой одинокой, если бы не вышла
за меня замуж, тогда бы она дожидалась тебя, Андреас, хоть ей и говорили,
что ты погиб. Смерть отца и потеря дома выбили ее из колеи, это все я понял
гораздо позднее. Весной сорок четвертого мне казалось, что я проложил
дорожку к ее сердцу... Я не смог дать Каарин того, что хотел ей дать.
Его слова тронули Андреаса, он назвал Яака человеком самой широкой -и
чистой души, а себя всего лишь драчливым юхкентальским Отелло. И Таавет
похвалил Яака за широту его понимания.
В разговоре выяснилось, что Таавет вступил в партию. Андреас крепко
пожал ему руку и сказал, что рад слышать это. В тот вечер Таавет рассказал
Андреасу, что после купанья в озере Пюхаярв схватил ангину и, когда немцы
вошли в Отепя, температура у него была тридцать девять и восемь десятых. В
Отепя он гостил у своего соратника, то бишь университетского товарища, немцы
расстреляли потом этого чудесного парня. Что же касается мобилизации,
которую объявили немцы, то он, естественно, от нее уклонился. Андреасу
вспомнилось, правда, что Таавет умел уклоняться и от потасовок юхкентальской
братвы. Яак давал колотить себя, Таавет же всегда, когда дело принимало
крутой оборот, куда-то смывался, но такие мальчишечьи увертки нельзя тоже
преувеличивать. Только Этс был настоящий драчун. Вдвоем с ним они шуганули
даже с улицы Марди знаменитого Вируского Сиккач Столкнулись с ним как раз у
бывшего публичного дома. С Сик-ком был еше какой-то парняга, но боя они не
приняли. Как бы догадываясь о сомнениях Андреаса, Таавет сказал, что времена
меняются и сам он тоже изменился во времени. Хорошо, что у Андреаса широкое
понимание эволюционных закономерностей, а то некоторые догматики не понимают
марксистской диалектики изменения времени и людей. Какой же это диалектик,
если не признает борьбы и развития противоположностей, борьба и развитие
противоположностей протекает не только между людьми, но и внутри людей, в их
душах. Помимо всего прочего, вступление в партию, пребывание в ней стало
неотъемлемой чертой современной жизни, каждый современного склада человек
понимает это и вступает в партию. Таавет говорил об этом как о само тобой
разумеющемся, и это подействовало на Андреаса. К слову сказать, он завидовал
иногда находчивости Та-авета. Ему рассказывали, как, работая в райисполкоме,
тот отвел глаза высокому представителю из Таллина разговорами о подпорочном
растении. Таавет сопровождал важного контролера в его поездке, и, когда тот
увидел из автомобиля, что поля желтые от сорняка, и возмутился, куда, мол,
смотрит районное начальство, Таавет не сробел и без промедления разъяснил,
что это не полевая горчица, а белая, которую используют в этих краях как
подпорку злаков. Таллинский начальник был удовлетворен и хвалил потом
районных работников за компетентность.
В ту ночь Таавет Гомсон посоветовал и Яаку вступить в партию. Яак,
дескать, вдоль и поперек современный, то есть человек второй половины
двадцатого века, а человек двадцатого века, тем более если он живет в
Советском Союзе, обязан быть коммунистом. Яак по-лушутя-полувсерьез ответил,
что, по его мнению, всяк обязан хорошо делать свою работу, и если
современный, двадцатого столетия, человек в Советском Союзе по-настоящему
знает свою специальность и в полную силу работает, то он, само собой, уже
политик. Его, Яака Ноотмы, знания пока еще скудноваты, шесть лет бьется он
над одной проблемой, но все еще топчется на месте. Поэтому сперва ему нужно
показать себя в работе, а потом уже будет у него моральное право заниматься
политикой.
Пока Яак ходил за спиртом, Таавет рассказал, что Ноотма стал кандидатом
медицинских наук, человеком, ищущим новых путей лечения сердечно-сосудистых
заболеваний, каких именно -- этого Таавет сказать точно не мог. Яак
пользуется, особенно у молодых медиков, хорошим авторитетом, мог бы сделать
себе блестящую жарь-еру, но не заботится об этом. В определенном смысле он
действительно старомоден. "Весь в отца пошел", -- заявил Таавет, и Андреас
согласился. Яак и в самом деле многим напоминал отца, учителя эстонского
языка и истории в начальной школе. Андреас и Таавет говорили какое-то время
об отце Яака Михкеле Нормане, в период эстонизации имен Норманы изменили
свою фамилию на Ноотма. Андреас и Таавет сошлись на том, что учитель
Норман-Ноотма был настоящим, старой школы человеком. Старик не жаловал ни
выскочек -- из грязи да в князи, ни пятсовского "пребывания в умолчании",
был убежденным противником авторитарного государственного устройства и с
горящими глазами говорил им, юнцам, о надобности подлинной духовности, чего
многие, к сожалению, не Понимают. Норман-Ноотма презирал богатство и
технизированное мышление, о последнем Андреас впервые й услышал из уст отца
Яака. Учитель истории, сетуя, говорил им, мальчишкам, что корыстолюбие,
охота за деньгами и выгодой, погоня за комфортом и богатой жизнью оттеснили
интересы подлинной духовности, что все реже встречаешь истинное стремление
познать и ухватить настоящий смысл жизни, понять более глубокое, внутреннее
значение человеческого существования. "Мы переживаем сейчас кризис свободы.
Вместо свободного, всестороннего развития личности в девиз возведена
государственная дрессура человека массы", -- говорил в те давние дни отец
Яака.
Андреас и Таавет говорили о Яаке и его отце, умершем после войны от
уремии, Таавет хотел было уже поставить точку, заявив, что если Яак избрал
для своего дальнейшего продвижения науку, то и в добрый час, В конце концов,
один черт, кто там что выбирает, главное --достичь вершины. У человека
должен быть какой-то дальний прицел, иначе остается без цели в жизни, не
будет отличаться от муравья, а муравьиной суетней не довольствуется ни одно
мыслящее существо. "Метишь в министры или... в премьеры?" -- по-свойски
пошутил Андреас. "В министры по крайней мере", -- ответил браво Таавет, на
что Андреас с издевкой спросил, уж не ради ли карьеры он вступил в партию.
Таавет пожал плечами: "У печей, которые складывал твой отец, была отличная
тяга, и грели они тоже хорошо, в своей области он достиг вершины. Я..."
Андреас не дал ему закончить, он уловил в словах Таавета фальшь и вспылил.
"Мой отец, по-твоему, не поднялся выше муравьиного огляда? -- резко хлестнул
он. -- Смыслом жизни у моего отца был труд, он был его широтой и узостью, а
твоя цель и впрямь, кажется, в основном состоит в восхождении, в том, чтобы
взбежать по служебной лестнице". -- "Я работаю с полной отдачей и не
отличаюсь в этом ни от какого другого мастера в своей области. На моем
поприще тому, кто справляется с делом, поручают все более сложные задания,
выдвигают, ставят на более высокую должность, -- и все это ты именуешь
карьеризмом. Между прочим, пропагандист благородный, который еще во время
войны был комсоргом и просвещал своих боевых товарищей, разве ты не говорил
им, что каждый солдат должен ощущать, что он носит в своем вещмешке
маршальский жезл?"
Яак вернулся с бутылкой спирта, развел его покрепче, и они до утра
проспорили о карьеризме, конформизме и назначении человека в этом мире, по
ходу спора Таавет и выпалил Андреасу:
-- Ты идеалист.
Не иначе как рассчитался за "карьеризм". Видимо, Таавета задели за
живое его слова; наверное, и он бы, Андреас, оскорбился, если бы кто-нибудь
дал понять ему, что он вступил в партию ради карьеры,
-- Для Андреаса "идеалист" -- бранное слово, а я снимаю шапку перед
идеализмом и идеалистами, -- засмеялся Яак. -- Без идеалов мы остались бы
лишь рабами своего желудка, прожигателями жизни, чванами, сытая, праздная
жизнь стала бы нашей высшей самоцелью. Извините, опора нового общества, но,
будь на то моя воля, я бы немедля снял с повестки дня лозунг догнать
Америку, Культура производства и производительность труда там на зависть
высокие, но все остальное не заслуживает подражания. В оценке человека и в
критериях жизни янки порочны уже в своей основе. Думающие активно американцы
называют свою страну обществом потребления, говорят о том, что люди
становятся рабами вещей, а их духовные интересы и моральные Ценности
начинают хиреть. Лозунг догнать Америку ослепляет нас. Что же касается
Андреаса, то никакой он не идеалист, а человек с* идеалами. Мой старик
сказал бы, что у Андреаса есть духовность.
Таавет остался верен себе:
-- Я вижу мир таким, каков он есть, а не таким, каким бы я хотел его
видеть. Атс, как фанатик, видит все наоборот. Поэтому он идеалист, а я не
считаю зазорным называться реалистом.
Сейчас, вдыхая через трубочку кислород, . Андреас вспомнил про тот
давнишний спор и подумал, что, возможно, и Маргит, по примеру Таавета, тоже
считает его идеалистом. Или Даже неудачником. Ну, а как же он сам о себе
думает, кто он, по его собственному мнению? И, к ужасу своему, обнаружил,
что не может охарактеризовать себя иначе, чем это сделал Таавет. Снова
возникло чувство, что так ничего он и не сумел сделать, что невероятно мало
способствовал изменению мира к лучшему. Не смог повлиять даже на близких ему
людей. От такого вывода настроение не улучшилось. Обрадовало лишь, что вроде
стал преодолевать равнодушие, то, в которое его ввергла болезнь.
В этот день он не окунался уже в мутное марево между сном и
пробуждением, спросил у сестры, что ему колют и какими таблетками пичкают.
Сморщенный и съежившийся, мучившийся жестоким воспалением суставов
старичок с пытливыми глазами Увидел, как его сосед по койке, крутонравый
бородач, вдруг схватился за грудь и стал заглатывать ртом воздух. Лицо его
побледнело, и на лбу блеснули капельки пота. Старику это показалось
подозрительным, и он спросил:
-- Что с вами?
Эдуард Тынупярт не отозвался.
Старик, уже семь десятков лет протопавший на этой земле и всего
навидавшийся -- всяких мужиков и во всякой обстановке, у которого был
хороший нюх на людей, до сих пор не нашел подхода к своему соседу. Заводил
разговор о том о сем, о болезнях и выпивке, нахваливал его смышленого внука,
узнав, что имеет дело с шофером, повел речь о моторах и станках, но ответы
все равно получал односложные. И с врачом, и с сестрами шофер тоже был
малословным, чуть дольше разговаривал с женой и сыном. Больше всего слов у
него оставалось для Кулдара, который был на удивление сообразительным
мальчиком. Шофер, фамилия которого -- Тынупярт -- ему хорошо запомнилась, то
ли вообще человек неразговорчивый или обозлился на весь белый свет, включая
и близких своих. Может, хворь сердечная делает его таким, кто знает.
Тынупярт тяжело дышал, лоб его покрыла испарина, надо бы сестру
позвать. Почему он не звонит?
-- Я позову сестру?
Правая рука соседа сделала запрещающее движение.
Отец, верноподданный волостной старшина, покинул этот свет от разрыва
сердца. Хоть и случилось это тут же вслед за первой большой войной, смерть
отца помнилась, И отец схватился за грудь и тоже стал нахватывать воздух,
будто очутившаяся на суху рыбина.
Совсем как этот, с большой окладистой бородой кру-тословый шофер.
Интересно, сколько ему лет? Полных ли пятьдесят? Что из того, что в
бороде хватает проседи, лицо еще гладкое, на руках кожа не дряблая, и глядит
молодо, А разве его отец был дряхлым, едва за пятьдесят перевалило. В один
миг скапутился, не успел и слова сказать, свалился со скамейки боком на пол;
присел перед плитой, чтобы раскурить трубку. Пока они опомнились с матерью,
душа отцова вознеслась уже к ангелам божьим. Душа волостного старшины и
церковного старосты непременно угодила в рай, но вот жизнь сыновей усопший
обратил в ад, потому что и не начинал еще думать о завещании. Хотя тело отца
уже застыло, пришлось позвать из поселка доктора, который взял пятьсот
марок, у себя на дому согласился бы и на двести. Старший брат Пээтер назвал
их спятившими с ума за то, что вообще врача позвали, он бы и так уладил все
в поселке. Доктор сказал, что отец скончался от разрыва сердца, так записали
и в свидетельстве о смерти. Теперь уже не говорят о разрыве сердца, теперь
это называется "инфаркт", в нынешнее время все по-другому называется
Николай Курвитс, величавший себя "царского имени колхозником", был
старик решительный; видя, что дела у бородача плохи, он сторонним
наблюдателем не остался.
-- С вами неладно, -- сказал он. -- Чего из себя шута корчите?
Тынупярт выдавил сквозь зубы:
-- Своя боль -- свое дело.
Будь Николай Курвитс из людей сговорчивых да покладистых, он бы
повернулся на другой бок, пристроил очки на нос и уткнулся бы в газету: кому
охота строить дурачка, тот пусть и строит. Николай Курвитс был из другого
теста, и он сказал спокойно.
-- Свое дело -- это конечно, но и больничное тоже. Если пришел в
больницу или привезли сюда, то одно свое хотение еще не определяет. В наши
дни как вообще: только размножение -- дело самого человека, рождение или
смерть -- уже акт государственный. И тут коллектив решает.
Последнюю фразу он добавил ради шутки, если в голове у шофера осталось
хоть немного сознания, должен бы отозваться.
Николай Курвитс нажал на кнопку звонка.
Ни санитарка, ни сестра не появились. Элла не дежурила, а те, кто
помоложе, позволяли ждать себя. Молодые вообще подходят к делу проще, так же
как а в колхозе у них. Да и зарплата у санитарок и сестер маленькая. У
скотниц, свинарок и телятниц заработки крепко выросли, должны бы они
подняться и у тех, кто за людьми приглядывает. Конечно, корова дает молоко,
свинья -- бекон, от скотины, как теперь говорят, получают продукцию, она
является, так сказать, производственной единицей, но и человек тоже должен
бы того же порядка быть. Ежли производство -- это все, то негоже забывать,
что без человека ни корова не доится, ни свинья бекона не нарастит, без
человека из поросенка даже обычной свиньи не вырастает. Дикие кабаны -- те
живут по божьей воле, милостями природы, домашняя же свинья человеческого
пригляда требует. Слесари-ремонтники в высокой цене держатся. Понятно,
такого, как крепкие трактористы, заработка не отхватывают, и машинами
премиальными их не одаривают, только и таких малых денег, как Элла, они не
получают. Но ведь доктора, сестры и санитарки тоже ремонтники, если на то
пошло. Доктор -- вроде инженера или главного механика, главного зоотехника,
другие -- все равно что электрики, слесари, сварщики и разные подобные
работники. Курвитс подождал, рассуждая про себя, снова позвонил и решил, что
если и теперь не явятся, то сам поковыляет за доктором. В туалет доходит, уж
как-нибудь и дальше ноги дотащит. Нельзя позволить человеку, какой бы он
пропащий и нелюдимый ни был, загнуться рядом с собой. Что выйдет, если один
человек не будет о другом печься, а другой о третьем, -- тогда люди хуже
зверей станут, -- к сожалению, так оно и бывает.
Когда явилась сестра, глаза у Тынупярта были еще открыты, но на слова
ее он не реагировал. Прибежал врач, давно уже пенсионного возраста высохший
старикашка. Курвитс обрадовался, что дежурит Рэнтсель. Хотя Рэнтсель и несся
бегом, Тынупярт уже впал в полузабытье. Внешне доктор оставался спокойным,
но много повидавший людей "царского имени колхозник" понял, что положение
серьезно. "Почему сразу не позвонил?" -- корил себя Курвитс. Рэнтсель
пощупал больному пульс и сам сделал ему укол. Через некоторое время Тынупярт
открыл глаза. Рэнтсель заставил бородача дышать кислородом, он полунасильно
сунул в рот больному, который, казалось, не понимал, чего от него хотят,
наконечник шланга. Затем смерил давление. Вскоре принесли странное,
наподобие новогодней елки приспособленное на крестовине устройство, с
которого свисала толстая стеклянная трубка, по шлангу из этой трубки в руку
Тынупярта потекла какая-то жидкость -- не "иначе как целительное докторское
снадобье, потому что старый Рэнтсель сам воткнул иглу в вену и следил, чтобы
все было как положено.
-- Ничего особенного или удивительного, -- говорил Рэнтсель как бы про
себя, но, видимо, слова эти больше были обращены к настыристому больному, --
приступ говорит только о том, что здоровье возвращается. После трех-четырех
недель иногда бывает ответная атака, но это не новый удар, ничего похожего.
Болезнь не хочет отступать, а здоровье наступает.
Старый Рэнтсель будто* с ребенком разговаривал.
Под вечер врачи и сестры без конца сновали в их палате, Тынупярту
сделали электрокардиограмму, помимо Рэнтселя приходила еще какая-то особа с
привлекательным округлым задом, вроде бы начальство над Рэнтселем, потому
что Рэнтсель как бы докладывал ей, И приглядная и пышная особа, которая при
каждом слове выпячивала губы, тоже щупала пульс и слушала сердце Тынупярта;
когда она склонялась над больным, ее полный зад оказывался на уровне глаз
Курвитса, и в голове у старого мелькнула мысль, что бабы все-таки занятные
существа. С интересом наблюдая, как возвращалась душа в тело Тынупярта,
Николай Курвитс подумал еще о том, остался бы их отец в живых, окажись тогда
под рукой доктора и все эти уколы, аппараты, и баллоны. Едва ли, очень уж
быстро угас он, повалился, будто подпиленное дерево.
Страйный мужик этот полубесчувственный шофер, размышлял про себя
Курвитс, отчего сам не позвонил, почему не хотел, чтобы сестру вызвали?
Надеялся, что само по себе пройдет, или так прищемило сердце, что сознание
потерял? А может, потерял веру в то, что выздоровеет. Годами прикованные к
постели старики, за которыми приходится присматривать и ухаживать, молят
бога и черта, кто кого, чтобы безносая убрала их отсюда на тот свет, только
этот бородач еще в полной силе, самое большее пятьдесят, что из того, что
борода в проседи, одни седеют быстро, у других, взять хоть бы его самого,
волосы и в семьдесят -- смоль черная, ничего, что лицо в морщинах и в
складках и обезножен, как кляча загнанная. Слушая со стороны и судя по жене,
так живет шофер этот богато, строит дачу, машина в гараже, сын не свихнулся,
чего же самому на себя рукой махать? "Своя боль -- свое дело" -- сказано,
конечно, сильно, только что-то должно у человека в душе замутиться, если
-такие слова на язык напрашиваются. Неужто бородач и в самом деле готов был
убраться с этого света?
Ему, Николаю Курвитсу, "царского имени колхознику", не хотелось бы еще
в раю прописываться, хотя