Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
азложили все по полочкам. Я думала отказаться,
но тут в комнату вбежала Эвка и принялась визжать и подпрыгивать, а
потом притащила откуда-то и засунула мне в руки своего любимого
плюшевого львенка. Вот так я и стала личным секретарем Президента ДКГ, а
главное - нянькой, воспитательницей, подругой и старшей сестрой
сверхтелохранителя Большого Босса.
...Ну что, Катька, пора?
"Да!" - ответила я сама себе, поглядела напоследок на фотографии,
улыбнулась маме и Чале, послала воздушный поцелуй Ози, щелкнула по носу
Эвелину. А господину Холмсу опять показала язык. Причем весьма
торжественно. Никуда ты не денешься от меня, глупый-глупый Алька!
Утречком прилетишь, а я тебя - цап! - и в церковь, и выйдем мы с тобою
оттуда, как положено: мистер и миссис Аллан Холмс. И не позволю я тебе
трястись из-за того, что я, видите ли, тебя моложе. Ученая уже. И
вообще, пойду-ка я прямо сейчас к тебе в номер, займу его нагло и
приготовлю все к твоему приезду; и попробуй хоть слово сказать, нос
откушу!
И я успела сделать все, и пастор оказался седенький и очень милый, и
прическа - просто прелесть, и белое платье с коротенькой фатой - как раз
такое, как когда-то у мамы; даже не помню, как бежала я по улице,
возвращаясь в "Ореанду" с горой покупок. Мужики оглядывались мне вслед,
бабье шипело. Ну и что? Когда женщина счастлива, все вокруг прекрасно,
даже подруги!
Дверь Алькиного номера была приоткрыта, и я вошла без стука,
соображая на ходу, что сказать горничной. Но никакой горничной там не
было, и вещей Алека почему-то тоже не было, хотя он, точно помню,
оставил чемоданчик, когда уезжал позавчера, зато на полу лежали какие-то
ужасные грубые циновки, а перед стенным зеркалом разминался незнакомый
смуглый паренек в ярких шароварах.
Проскочила, что ли?
Пожав плечами, я вышла в коридор, посмотрела на табличку с номером -
и зашла снова.
В комнате, оказывается, были двое. Парнишка по-прежнему плавно
изгибался перед зеркалом, а в единственном кресле, задвинутом в угол,
плотненько сидел лысоватый, довольно полный старичок в халате с
бордовыми драконами. Он внимательно изучал свежий выпуск "Ночей
Копенгагена" (какая гадость!) и тоненько хихикал. Увидев меня, лысенький
засуетился, уронил куда-то журнальчик, вскочил и неожиданно изящно
шаркнул ножкой:
- Какая приятная неожиданность!
Тут я его узнала. Днем, когда я шла в город, он истошно вопил в
нижнем холле, что, как ветеран земной сцены, возмущен, что номер для его
артиста снят с брони. Я спросила: как они тут оказались? Они ничего не
знали. Администрация сообщила им только то, что другой, ничем не худший
номер, вот этот вот самый, неожиданно освободился, и предложила
вселяться...
Извинившись, я вышла. И у меня хватило еще сил, удерживая слезы,
спуститься в подвальный бар.
В баре было прохладно, сумрачно и пусто.
Несколько ранних посетителей за столиками у дальней стенки и я. Одна.
Совсем одна. Как три года назад, только еще хуже. Много хуже. Ой,
Боженька, да как же мне плохо!..
Официант! Телефон, пожалуйста! Скорее, прошу вас!..
Кнопка за кнопкой:
восемь-один-ноль-один-девять-четыре-семь-ноль-пять-пять-ноль.
Гудок. Щелчок.
Чала! Чалочка!
И гулкий, не ждущий ответа голос Игоря Ивановича: "Говорит
автоответчик семьи Нечитайло. Мы уехали в отпуск. Вернемся после
двадцать шестого или немного позже. Сообщение можете оставить..."
Но я не хочу оставлять сообщений, мне плохо, неужели вы не понимаете,
мне очень плохо...
Официант, водки, пожалуйста! Да-да, двойную!
Огонь обжигает глотку, но легче не становится.
Снова - кнопки:
восемъ-один-ноль-два-четыре-семь-восемь-пять-два-один-три.
Короткие гудки. Сброс. Набор. Щелчок.
Ози!!!
Сброс. Короткие гудки.
Официант! Еще водки! Только не надо разбавлять!.. Ладно, друг, не
обижайся, это я шучу так...
Ну-ка: восемь-один-нолъ-четыре-четыре-семъ-ноль-два-восемь-один-один.
Гудок. Щелчок.
Мама! Мамулечка! А кто? Что с ней?! Обследование? Какое обследование?
Ой, Господи!.. Но ничего опасного, тетя Клара? Да, конечно, прилечу... У
меня? Скажите маме, что со мной все в порядке...
Официант! Теперь джин! Без всяких тоников!
Тепло разливается по телу, в голове приятно гудит. Думается легче.
Аль... Ну и как тебя назвать? Трусом? Ничтожеством? Или просто -
подлецом?! Не знаю. Надо подумать. Надо понять. Я же не просила тебя ни
о чем в тот вечер: мы могли поздороваться и разойтись, Аль... а теперь -
зачем эта дурацкая фата? Зачем прическа? Что я скажу старому ласковому
пастору?..
Дрянь! Трепло и трусло!
Я смотрю в полумрак. Зал незаметно заполнился, и в синевато-розовом
тумане движутся, прижимаясь друг к дружке, расплывчатые фигуры. Карлики!
Злые, злые карлики! Разве вы, вы все, знаете что-то о любви? Разве
умеете любить?
Трусы... пигмеи...
А ты, стан Аллан Холмс, хуже всех... мразь и предатель.
Офиц-и-и-ант! Еще водочки!
В зале темнеет. Перед моим столиком возникают две... нет, одна...
фигура... гадкий гном, мерзкий носатый ли-ли-пут. Огромный ли-ли-пут,
ростом почти с Иг!.. с Иг'горя Ив-вановича...
О чем это он? Пытаюсь сосредоточиться. Трудно.
- Вставай, красотка! Йошко Бабуа хочет с тобой танцевать сегодня!
Уйди, карлик... не хочу... никого не хочу...
- Я - Бабуа!
Зачем он так кричит? Ведь у меня же болит голова! В зале становится
совсем тихо. Все умолкли. Все чего-то ждут. Отпусти руку, нахал, мне
больно!..
- Дэвочка, - спокойно говорят мне, - музыка ждет!
- Не хочу-у-у! - ору я. Или шепчу?
- Ты нэ понымаешь, дэвочка! Я - Бабуа, и ты пойдешь со мной. Сначала
мы будэм танцевать. А потом пить шампанское навэрху. Я так хочу. Ты
понымаешь тэпэр?
Меня больно хватают за руку и тащат из-за столика; завтра наверняка
появятся синяки, думаю я и тут же забываю о таких пустяках, потому что
противные губы, пахнущие табаком и спиртом, впиваются мне в рот и
мерзкий язык злобно, гнусно втискивается меж сжатых зубов.
Я кричу. А вокруг - никого. Люди жмутся к стенкам, их нет, только
белые маски где-то далеко, и носатые чернявые рожи скалятся вокруг...
Аль! Алька! Трус, ничтожество, помоги!.. Эвелина, где ты?!
Никого. Нет людей. Только кривые ухмылки и шепоток:
- Бабуа, Бабуа! Глядите: Бабуа гуляет!
Божечка, неужели же им интересно?
Туман вдруг рассеивается. И меня становится как будто бы две: одна
плачет, вырывается, а ее тащат в круг злобных гоблинов, и некому ей
помочь, а другая Я смотрит на все точно со стороны; эта вторая Я
бесплотна, ей не страшно, она просто стоит и видит все, что происходит.
Она видит: давешний смуглый парень удивительно легко прорывает
кольцо, толпящееся вокруг меня первой. Он останавливается напротив того,
кто рвет с меня жакет, и улыбается спокойной, дружелюбной улыбкой.
- Отпусти сестру, друг-землянин, ибо сказал Вождь: поднявший руку на
сестру - плохой брат и не благо творит!
Ослепительно белым оскалом щерится носатая рожа.
- Пшел вон, бичо!
И шуршащий шепот от стенок, из дальних углов:
- Парень, отойди, не нарывайся, это же Бабуа!
И поверх шепотка - мелодичный, чуть гортанный голос:
- Позволь напомнить, друг-землянин, что и так заповедал Вождь: не
внимающий слову блага - не брат!
Короткий смешок.
- Э! Понюхай, бичико, и подумай: пора ли тебе умирать?
Перед самым лицом паренька покачивается узкое лезвие, выпрыгнувшее из
наборной рукоятки.
Хватка разжимается, и Я первая падаю на стул, судорожно стягивая края
порванного жакета. Прямо передо мной две тени: большая и маленькая. О
чем это они? Та Я, что, никому не видимая, стоит в стороне, слышит:
- Жаль, землянин, но велено Вождем: не слышащий - пусть умолкнет...
Мгновение тишины. И вновь голос, уже не мелодичный, напротив,
отливающий сталью:
- Нгенг!
Только одно слово, похожее на плевок.
Знакомое слово... Я слышала его раньше, но где? Ах да, это же дархи;
именно так говорила Чала всякий раз, когда при ней вспоминали ее первого
мужа.
Почему так тихо? Совсем-совсем тихо...
Только медленно звучит в густых от дыма сумерках ресторана:
- Дай. Дан. Дао. Ду...
И тотчас взрывается тишина. Большая тень взлетает в воздух, на
кратчайший миг словно бы зависает, перекувыркивается и с визгом летит к
стене, переворачивая столы. Звон стекла, крики, ругательства. Круг
гоблинов, только что мешавший дышать, распадается...
Какой грохот... и как чудовищно болит голова!..
Кто-то маленький, чернявый, с измятым лицом, похожим на комок
взбитого фарша, прикрывается табуреткой и вопит, булькая кровавыми
пузырями:
- Братва! Бабуа бьют!
Крик угасает в табачном чаду, в душном запахе пота, вместе с плавно
опадающими на пол пиджаками. Груда тел в центре зала то рассыпается, то
слипается вновь, и мальчишка прыгает вокруг нее, время от времени ныряя
в месиво и нанося короткие удары, после каждого из которых что-то внутри
горы людей болезненно вскрикивает.
Первая Я визжит, закрыв лицо руками; вторая Я наблюдает. Паренек
дерется умело и красиво; не так, как Аль: Аллан почти не движется, он
просто стоит, а те, кто напал, отлетают от него, словно наткнувшись на
стенку; и дружок его, психованный журналист, я видела однажды, тоже
дерется не так: Яник просто бьет бутылкой о бутылку и кидается вперед,
полосуя все, что стоит на пути. Нет, парнишка напоминает скорее всего
Эвелину: такие же прыжки, такие же движения, но все, пожалуй, отточеннее
и четче, чем у Эвки...
На полу хрипят и ползают те, кто уже не может встать, к запаху дыма и
пота добавляется нечто удушливо-кислое, выворачивающее; вновь возникает
тот, большой и носатый - в одной руке нож, другая висит плетью, он криво
улыбается и идет прямиком на меня, мне страшно... но мальчик уже рядом,
а на скользкой стойке, притопывая пухлыми ножками, надрывается ветеран
земной сцены:
- Бабуа, стой! Бабуа, не будь идиотом, ты его не знаешь - это артист!
Совсем рядом - противное хлюпанье.
Носатый ломается пополам, воет, рухнув на колени, и упирается лбом в
линолеум, а вопль старичка переходит в пронзительный визг:
- Лончик, деточка, я тебя умоляю, береги пальцы!
Снова рев и копошение на танцплощадке в центре зала. Сирена. Топот
сапог. Ничего не вижу. Только обрывок властного крика:
- Стояааа...
Чмокающий всхлип. На мой столик тяжело шлепается кобура с обрывком
портупеи.
- Лончик, перестань! - Визг, похожий на иглу бормашины, режет
барабанные перепонки. - Эти при исполнении!
Та Я, которая видит и слышит, начинает исчезать.
Дымка. Пробки в ушах. Сквозь плотно сжатые пальцы не видно совсем
ничего, только гадостный запах становится гораздо гуще.
Нечеловеческий вой:
- Отвэтите, суки, гадом буду! Я - Бабуа-а-а... Ааааа...
Глухие удары, словно кого-то бьют сапогами.
И совсем уже издалека, едва различимо:
- Лоничка, хватит уже! Это профессионалы, они справятся. Ой, ребятки,
а можно я тоже чуточку вдарю, а?..
Тьма.
...Не помню, как я оказалась в номере. Толстячок, потирая оцарапанную
лысину, доказывал что-то в передней хмурому, тяжело дышащему сержанту.
Грубая циновка, хоть и покрытая пледом, казалась пыточной решеткой.
Боже, как стыдно!..
Паренек принес воды.
- Выпей, сестра, тебе будет легче.
- Почему ты называешь меня сестрой?
- Ты красивая. Ты похожа на птицу токон.
Господи всемилостивый, какие у него глаза! Он смотрит на меня, как я
в детстве глядела на отцовскую Библию. И пальцы его, массирующие мою
ушибленную ногу, медлят уходить, задерживаются, но осторожно, робко...
Он отводит взгляд. Боже мой, это же еще ребенок... Но не карлик. Он -
мужчина. С таким спокойно, такой не обманет, не предаст, не бросит. Все,
Катька, все, принцев нет, они остались в сказках, ты одна... Но я же не
хочу быть одна, я не могу, не справлюсь, я же не Чала...
Сухие твердые пальцы смелеют; как они ласковы, эти руки, только что
месившие стадо пьяных мужиков! Нежно-нежно, почти трепетно касаются они
меня, и я изгибаюсь, я расслабляюсь, чтобы ему было удобнее.
Скрипит дверь.
- Ой! - говорит кто-то, кажется, толстячок, и дверь скрипит снова.
Прикрываю глаза. Юбка сползает с бедер, я привстаю, помогая ей
поскорее перестать мешать; внутри меня поднимается теплая волна, словно
разогревая туго сжатую пружину... сейчас она разожмется... Господи, ну
как же давит лифчик!.. О!.. Нет, уже не давит... мне легко и сладко...
Меня крепко обнимают, властно и бережно одновременно; он трется лбом
о мои губы, словно не замечая, что они раскрыты, что они ждут его, и
шепчет, шепчет...
- Кесао-Лату, - бормотание его еле слышно, невнятно, - Кесао-Лату...
Ты не такая, как все. Наставница Тиньтинь Те ложилась на спину и
отдавала приказы. Она учила, а ты даришь, о Кесао-Лату...
Шепот захлебывается, гаснет в сбивчивом дыхании.
Прижимаюсь теснее. Еще теснее...
О-оооо!.. Как же он хочет меня!..
Ну иди же, глупый, иди скорее!.. ну же, ну... какая у тебя гладкая
кожа, какие мягкие волосы... как ты напряжен... весь... целуй же меня...
я с силой толкаю его голову вниз, туда, где разгибается жаркая
пружина... целуй меня! целуй!.. всюду целуй, милый!.. о-о-о!.. да, да,
так!.. так хорошо... можно, уже все можно... я хочу тебя, любимый мой, я
стосковалась по тебе... бери, бери меня... иди в меня, Аллан...
Аааааааааааль!..
- Мое имя Лон! - Он отшатнулся, и дыхание его стало ровным. - Тебе
уже лучше, сестра?
Я рухнула в пустоту, и на дне пропасти копошились страшные сны...
Когда солнце укололо глаза, в висках ломило, горло пересохло;
мохнатая накидка укрывала меня по шею, аккуратно расправленная юбка
лежала рядом вместе с лифчиком, разорванными трусиками и блузкой, а на
голом полу под зеркалом, скрестив руки на груди, спал мальчик...
Как же его зовут? Не помню.
Будить его я не стала. Зачем? Стыдно.
Когда я открывала дверь, он, кажется, проснулся и чуть приоткрыл
глаза, но, наверное, я ошиблась - ведь шла я очень тихо, как мышка, на
цыпочках.
Коридорная у стойки, поджав тонкие губы, проводила меня понимающе
неодобрительным взглядом, и, сама не знаю отчего, вместо своего сто
одиннадцатого я ткнула пальцем в кнопку "1".
В этот ранний час постояльцы еще отсыпались, и холл был пустее
пустого. Только пять или шесть крепеньких мальчиков тусовались,
покуривая в кулак, около высокой стеклянной двери, да еще на улице, у
самого подъезда, красовался серебристо-жемчужный, почти такой же
длинный, как у шефа, автомобиль...
Заметив меня, растрепанную и жуткую, парни притихли; четверо, которые
в кожанках, вышли к машине, а двое, похожие, как братья, оба в отличных
темных костюмах, направились мне навстречу.
Приблизившись, они одновременно, словно по сигналу, чуть приподняли
широкополые мягкие шляпы, а затем тот, который казался на вид немного
старше, негромко и учтиво сказал:
- Синьорина Мак-Келли? Просим проследовать с нами. Дон Аттилио
эль-Шарафи хочет лично выразить вам свои глубокие соболезнования...
ГЛАВА 6
...Но и тех, кто в великой, суетной, жалкой гордыне своей отверг, не
размыслив, милость и благость Твою, лишь внешне признавая заповеди Твои,
и, подменив подвиг мишурою, нарушает их ежечасно, - и их не накажи свыше
меры, Человеколюбец, ибо есть они таковы, каковы есть, не без воли Твоей
на то, и, возомнив многое, лишь испустошили сердца свои в погоне за тем,
что воистину невесомо станет в чаше на Страшном Суде Твоем, Господи.
Просвети же таких, дабы укрепилась рука гордых в служении наконец добру
и любви, яко же все в руце Твоей, Господи...
Рассказывает дон Аттилио эль-ШАРАФИ. Администратор Хозяйства. 68 лет.
Гражданство неизвестно
20 - 23 июля 2215 года по Галактическому времени
Не стану отрицать: я не выстоял до конца церемонии. Просто не смог.
Заболело сердце...
Бибигуль, как обычно, почувствовала что-то и вопросительно, с обычным
своим беспокойством посмотрела на меня, отвлекшись от происходящего.
- Тссс... - прошептал я одними губами. - Все хорошо, дорогая, ничего
страшного...
И она поверила, потому что мы никогда не лжем друг другу. Но на сей
раз я, впервые за долгие годы брака, обманул жену. В тот миг мне было
страшно. Очень страшно...
Потому что прихватило не так, как раньше. Не слегка, едва обжигая
грудь изнутри. Впервые боль была не болью, а чем-то гораздо большим,
чего не пересказать словами; и еще страшнее боли было странное, невесть
откуда идущее понимание: нет, это пока еще не конец, это - звоночек.
Предупреждение. Или что-то иное?.. Не умею объяснить. Думаю, мало кто
сумеет... Не ощутив, такого не понять, ведь каждому из нас свойственно
до времени полагать себя бессмертным.
- Оставайся здесь, - шепнул я.
И вышел через низенькую дверку, а парни, пропустив меня, снова
сомкнулись, скрывая место, где только что я стоял. Те, кто остался там,
внутри, в пропахшем ладаном и потом чаду, которым невозможно дышать,
вряд ли обратили внимание на мой уход. Впрочем, стоит ли обманываться?
Из коллег, конечно же, обратили, и очень многие. Теперь они будут долго
анализировать, взвешивать, прикидывать, как это понимать и не игра ли
все это...
А вот обсуждений не будет. Поостерегутся. Разве что наедине с
законными супругами. И то не уверен, поскольку кандидатура каждой из
законных предложена лично мною. Я знаю, такое нововведение не всем
пришлось по нраву, иные и в глаза мне это высказывали. Но я не
настаивал. Кто, кроме Создателя, смеет советовать в таких вещах, как
таинство бракосочетания? Я спокойно, без обиды выслушивал несогласных, и
возражавший, не пожелавший понять своей же пользы, продолжал трудиться
на прежнем месте, под руководством более удачливого шефа, счастливого
обладателя порекомендованной мною спутницы жизни.
Убежден, что я был прав. Ни за одну из моих протеже мне не пришлось
краснеть. Девицы из старых, почтенных семей, умницы и красавицы,
прекрасные хозяйки, заботливые матери и страстные любовницы. Преданные
настолько, насколько могут лишь мусульманские женщины, и богобоязненные,
как подобает истинным католичкам. И ни одна из них, совсем девочек, не
позволила себе посетовать на сватовство человека, годящегося ей почти в
отцы. А то, что девушки эти искренне, по-дочернему преданны мне, так
стоит ли удивляться? Ведь и я относился и отношусь к каждой воспитаннице
моей Бибигуль, как к дочери...
Пряный, слегка горчащий дивным запахом влажной листвы воздух влился в
легкие, почти пригасив за несколько секунд разгоравшийся под сердцем
уголек. Здесь, в тихом кладбищенском парке, было хорошо и несуетно. И
гулкий, сочный бас протоиерея отца Гервасия, что из Новоюнницкого
прихода, долетал ко мне сквозь тихо дребезжащие витражи очень мягко,
хотя там, под сводами, сейчас трясутся иконы и гаснет пламя беловосковых
свечей...
Церемония подходит к концу. Что ж, обойдутся и без меня. На Бибигуль
можно положиться во всем, а уж в таких вещах она знает толк, как никто.
Всего лишь за сутки ею сделано все, что только можно сделать за деньги.
За большие, серьезные деньги, столь существенные для тех, кто не знает
пока, что такое искорка под самым сердцем.
Радужных бумажек я приказал не жалеть.
Медленно спустившись с паперти, я побрел по аллее,