Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
1-ом годах не
только восторженно описал ранние работы Рембрандта, но и поставил его имя
первым среди голландских художников. И вот в 1647-ом году тот же Гюйгенс
составляет список лучших художников Голландии, достойных принять участие в
увековечении того же штатгальтера. Имя Рембрандта в списке отсутствует.
Но подлинными глашатаями антирембрандтовских взглядов были уже
упоминавшиеся немецкий живописец и историограф Зандрарт, проведший около
десяти лет в Голландии и знаменитый голландский поэт и драматург Йост ван
Вондель, автор той самой трагедии "Гейсбрехт ван Амстель", премьерой которой
начал свою деятельность амстердамский драматический театр. Близкий к самым
высоким политическим кругам Амстердама, Вондель не обладал ни тонким вкусом,
ни глубоким пониманием живописи, но, тем не менее, считался непревзойденным
авторитетом во всех вопросах изобразительного искусства. Отношение Вонделя к
Рембрандту, отражавшее взгляды его богатых покровителей, нельзя назвать
иначе, как резко враждебным. Вондель любил посвящать стихи прославлению
бездарных живописцев, угодных патрицианскому обществу, - таких, как Флинк,
Зандрарт, Конинк и другие. Если же ему приходилось писать о произведениях
Рембрандта, то он или вовсе не упоминал фамилии мастера, воспевая
изображенных им персонажей (портрет Яна Сикса), или же сопровождал
восхваление моделей Рембрандта каким-нибудь унизительным замечанием по
адресу самого художника.
К 1654-му году, году создания гениальных портретов Яна Сикса и Николаса
Брейнинга, брата Рембрандта Адриана и его жены, относится любопытный
документ, показывающий, насколько авторитет художника упал у современников.
Португальский купец Диего Андрада объявил Рембрандту - через нотариуса -
требование, чтобы художник или исправил заказанный ему портрет молодой
девушки, так как он, Андрада, считает портрет непохожим, или забрал картину
обратно, вернув полученные им деньги. Рембрандт категорически отвергает эти
претензии и требует от заказчика остаток денег, предлагая представить
картину на суд старшин гильдии святого Луки (цех живописцев). Чем кончилась
эта история, неизвестно, но случай очень характерен. Любой из членов гильдии
святого Луки с легкостью удовлетворил бы заказчика, сделав вполне
профессиональный портрет, похожий ровно настолько, насколько этого хотелось
заказчику.
Для Рембрандта, в отличие от тридцатых годов, это было уже невозможно.
Для него каждая картина теперь - это часть его жизни, которую так же нельзя
изменить, как нельзя заново прожить прошедшие дни. А многих его
современников и этот случай (и другие, подобные ему, о которых мы не знаем,
но которые, безусловно, были), должен был очень возмутить. Как! Художник,
весь в долгах, вместо того, чтобы честно зарабатывать деньги, быть вежливым
с заказчиком и выполнять его справедливые требования, еще отстаивает свою
работу и требует вмешательства гильдии! Да еще и живет в незаконном браке!
Нет, положительно, такого надо наказать, чтобы другим было неповадно!
И враждебность патрицианских кругов к Рембрандту и его искусству все
больше не ограничивалась одними словесными оценками и поэтическими
метафорами, но принимала все более и более угрожающий характер церковного
или экономического воздействия на мастера.
То, что Рембрандт не уступил этому давлению, ни на йоту не сдал своих
позиций, объясняется не только последовательностью его гуманистических
идеалов, непоколебимостью его веры в человека и в свое художественное
призвание, но и той горячей моральной поддержкой, которую оказывали мастеру
члены его семьи, Гендрикье и быстро подраставший Титус, и его, правда
немногочисленные, друзья и единомышленники.
Приближается час высшего расцвета рембрандтовского творчества. Несмотря
на нежные заботы Гендрикье, несмотря на почтительное внимание его сына,
несмотря на моральную поддержку немногочисленных поклонников его искусства,
тоска, уныние и бедность все более и более теснят его.
Рембрандт вдруг с ужасом осознал, с какою легкостью и опрометчивостью
он ко всему относился! Ведь он всего-навсего живописец и должен один вместе
с горсточкой учеников и семьей противостоять зависти и корысти своих
современников. Грубая действительность пробудила его от грез. Он увидел, как
шатко и непрочно его положение. И схватился за голову: что, если Сикст,
Беккер или Кретцер вдруг изменят свое благосклонное отношение и предъявят
ему претензии, а то и к принудительным мерам прибегнут? Что тогда? Ведь, в
конце концов, он сам дал им козырь в руки.
Все чувства Рембрандта обострились, он пристально и настороженно
присматривался ко всему. Ему казалось, что над ним нависла опасность. Он
стал подозрителен, точно загнанный зверь, который мечется в страхе, ища
спасения от неминуемой гибели.
Ночью, лежа без сна, Рембрандт боролся с гнетущей и давящей тяжестью
этих навязчивых мыслей. Иногда ему удавалось на время преодолеть их, но они
возвращались вновь, когда он меньше всего ожидал этого. Они стали
неотъемлемой частью его бытия, пропитали все его существо, как соки
пропитывают дерево. В глазах появился тусклый блеск, временами от страха у
него внезапно начинали трястись руки. Тогда он выпивал глоток ледяной воды и
ложился отдохнуть или отправлялся побродить, и только после этого мог
продолжать работу. Стоя перед холстом, он видел, что и на картины ложится
отпечаток озлобленности, страха, предчувствия беды. Как человек, окруженный
во тьме врагами, со всех сторон ожидает предательского удара, так и
Рембрандт, затравленный и настороженный, был готов встретить неизбежное.
Рано или поздно, а беды не миновать, он чувствовал это с уверенностью
ясновидящего. Он молил судьбу, чтобы произошло, наконец, то, что сломит его
страх и рассеет подавленность. Неизвестность мучительнее любого зла.
Однако было нечто, по-прежнему делавшее Рембрандта счастливым: гнетущие
мысли не могли заглушить силы его таланта. Быть может, талант его
раскрывался по-иному, он стал сдержаннее и мрачнее, но застоя в работе не
случалось, как бывало прежде. Доставляли ему радость и вечера, когда он
собирал у себя старых друзей - бедных, неизвестных живописцев, с юных лет
боровшихся с судьбой и обиженных талантом. И сколько новых, животворных
мыслей черпал он из славных, задушевных бесед с ними! Он забывал о своих
страхах и минутах отчаянья, о долгах, о невыплаченных взносах за дом, о
собственных планах; он вновь чувствовал себя счастливым, разговаривал, пил,
смеялся, придумывал всякие шутки и забавы, желая развеселить гостей.
Но у него нет другого убежища, кроме собственной души. Бедствия и
страдания, вместо того, чтобы сломить его, только возбуждают Рембрандта. Он
живет только для своей кисти, для своих красок, для своей палитры.
Изредка, когда уже вечерело, он выходил из дому и бродил по ближайшим
окрестностям. Сумерки спускались рано. Зимние вечера были полны удивительных
красок; тяжелый сизый туман нависал над заснеженными каналами; стволы
деревьев, темные и твердые, стояли, словно черные агаты. Сучки и ветки,
точно кружево, переплетались великолепным причудливым узором; коричневые,
серые фасады домов лепились друг к другу. На такие прогулки Рембрандт всегда
шел один.
Однажды вечером, когда шел легкий снежок, и сумрачно-белая пелена
постепенно оседала над домами, деревьями и водой, кто-то остановил
Рембрандта, дернув за плащ. По голосу он узнал ван Людика, мелкого ходатая,
отбившего у амстердамских нотариусов немало клиентов. Ван Людик приходился
Рембрандту родственником. Он разбогател за последние годы и, как говорили,
не совсем честным путем. Рембрандт его недолюбливал. Впрочем, он мало что
знал о нем; с ван Людиком, мужем одной из кузин, он попросту не общался.
Встретившись, они заговорили исключительно о семейных новостях.
В неожиданной встрече с ван Людиком, который как будто нарочно
подкарауливал художника, Рембрандт усмотрел дурное предзнаменование. Ван
Людик сделал вид, что приятно поражен встречей с родственником. Они
поздоровались за руку: Рембрандт вяло и сдержанно, ван Людик приветствовал
кузена шумно и многословно. Он расспрашивал о Гендрикье, Титусе и обо всяких
делах, о которых Рембрандт совершенно не расположен был с ним разговаривать.
Ван Людик должен ведь понять, что их жизненные пути слишком далеко
разошлись, чтобы они могли вести непринужденные разговоры.
Рембрандт отвечал скупо, желая поскорее отделаться от непрошеного
собеседника, и уже собирался попрощаться, как вдруг среди сплошного потока
слов промелькнула имя Сикса. У Рембрандта мелькнуло неприятное подозрение.
Он поднял голову и стал слушать внимательнее. Ван Людик, видимо, заметил
внезапную перемену в лице кузена. Раньше они разговаривали, стоя на одном
месте, а теперь медленным шагом двинулись вперед, машинально направившись в
сторону Бреестрат.
И Рембрандта вдруг осенило: деньги! Деньги всех делают одинаковыми:
презренный металл всех заражает лицемерием, учит разыгрывать сострадание.
Даже родственников разделяет эта стена, твердая, как алмаз.
Но он еще ничего не сказал. Ван Людик мучительно медленно рылся в
карманах своего плаща. Тем временем подошли к Бреестрат. Ван Людик все еще с
озабоченным видом что-то искал, часто и тихо вздыхая, как бы прося
сочувствия. Перед дверью рембрандтовского дома он, наконец, нашел то, что
ему было нужно. Это оказался пергамент, скрепленный печатями. Быстро шел
Рембрандт впереди ван Людика, направляясь в комнату, где хранились его
сокровища. Бесцеремонно взял он бумагу из рук ван Людика, разложил ее на
столе при свете поспешно зажженных свечей. Он заглянул в пергамент и узнал
его. Это было последнее долговое обязательство Сиксу, выданное меньше
полугода назад. Рембрандт опустился в глубокое кресло, держа в руке документ
и глядя на ван Людика.
А тот, уже много лет не бывавший в доме Рембрандта, разглядывал все с
острым любопытством. Он видел множество картин, - чьей кисти они
принадлежали, он не знал. Увидел китайские вазы и чашки; гипсовые слепки
голов и рук; маленькие фарфоровые статуэтки, пожелтевшие от времени; шлемы,
военные доспехи с серебряными нагрудниками. В стеклянных сосудах - целое
собрание диковинок: морские звезды, раковины, медузы, раки, кораллы. Гость
слегка наклонился вперед, будто пытаясь определить ценность этих вещей и
выразить ее в цифрах. Помимо интереса, на лице его можно было прочитать
изумление, подозрительность, зависть.
- У тебя великолепный дом. Повсюду топятся камины... Комнаты набиты
редкостными вещами и, видно, большой ценности... Ни в чем нет недостатка...
Твое искусство неплохо тебя кормит... Не понимаю, Рембрандт, почему ты
делаешь займы?
Кровь прилила к лицу Рембрандта.
- Не понимаешь? А разве тебе не понятно, что, не имея денег, я не могу
заниматься живописью? Что мне требуется не одна горсть золота и серебра,
чтобы все это содержать как следует? Что я сам и мои домочадцы должны жить?
Ван Людик, покачивая головой, глядел на мастера.
- Если эти коллекции поглощают столько денег, то почему бы тебе не
устроить свою жизнь по-иному? Если ты не умеешь жить на свои средства, зачем
же ты покупаешь все эти штуки, для чего тратить на них огромные суммы?
Рембрандт язвительно рассмеялся.
- Ты хочешь сказать, что одни лишь богачи имеют право приобретать
драгоценности и редкостные вещи, так что ли? Хочешь сказать, что такой
человек, как я, чьи дела плохи, чья слава закатилась...
Ван Людик поторопился прервать Рембрандта.
- Ты ошибаешься. Во всем Амстердаме я не знаю никого, кто еще так умеет
выискивать самое прекрасное и кто более чем ты, был бы достоин владеть им.
Но, - и он чуть помедлил, - если человек нуждается, и мне платят его
долговыми расписками, то в простоте душевной я спрашиваю: имеет ли он право
помогать другим людям деньгами, которые по праву принадлежат мне...
Рембрандт подошел и встал против него.
- Наконец-то ты проговорился. Что ж, все ясно. Вот для чего ты явился
сюда! Вот для чего ты разыгрываешь нищего! Деньги, деньги!
Глаза Рембрандта сузились и стали злыми:
- Сколько всего?
Он нагнулся к пергаменту, и руки его бессильно опустились.
- Нет. У меня нет денег. Столько не найдется...
Он опять поглядел на пергамент, поглядел на сумму, вспомнил день и час,
когда он занимал ее у Сикса. И ему стало страшно: так велика была сумма
долга. Пять тысяч гульденов - ведь это не пустяк. Пять тысяч! Вот она, эта
цифра, крупно выписанная, а под ней еще раз прописью, неумолимо и четко:
пять тысяч гульденов.
Ван Людик подошел к столу осторожно, но решительно. Протянул руку.
Ухватился за край пергамента. Внезапно вырвал его из пальцев Рембрандта и,
сложив втрое, спрятал в карман.
Рембрандт пришел в ярость от такого маневра, от этого недоверия,
ограниченности и тупой хитрости. Он чуть было не ударил ван Людика, но
сдержался. Он лишь подошел к двери, широко распахнул ее так, что в комнату
ворвался холод из прихожей, где пол был выложен каменными плитками, - и
молча отступил назад.
Когда же ван Людик проходил мимо него, он почувствовал себя
побежденным. Улыбка кузена была дерзкой и угрожающей, высокомерной: в ней
сквозила такая яростная, беспощадная зависть бюргера к художнику, зависть
ничтожества, на минуту получившего власть над гением. Долго еще после того,
как за ван Людиком захлопнулась наружная дверь, Рембрандт не мог забыть этой
улыбки, жажды мести, сквозившей в ней.
Он вспомнил, каким оценивающим и требовательным взглядом окидывал ван
Людик его сокровища, как без конца повторял имя Сикса. Теперь он знал,
понял, в чем дело.
Сикс уже давно избегал бывать у него в доме; Сикс, его старый друг и
давнишний покровитель, немедленно отрекавшийся от дружбы, если это
диктовалось денежными интересами, поступил так и на этот раз! И на этот раз!
Он не постеснялся послать к нему своих соглядатаев! Ван Людик - шпион!
Доносчик, наемник Сикса! Против него, Рембрандта, использовали даже
родственников. Все знали о его доверчивости, знали, что он ни о ком не
думает плохо. И вот его кузен проник к нему, чтобы по поручению Сикса
удостовериться, что данные в долг деньги не пропали, что в доме Рембрандта
еще ничего не продано, что меценат не пострадает от денежного краха
живописца, которому он покровительствует.
Рембрандт огляделся. Бледное, искаженное лицо смотрело на него из
зеркала. Он отвернулся. Его так и подмывало немедленно предпринять что-то.
Он сделал несколько шагов. Взгляд его упал на фарфоровые статуэтки. Он взял
одну из них в руки. Детское лицо средневековой фигурки улыбалось ему своей
каменной, бессмысленной улыбкой. Рембрандт долго вертел фигурку в руках. Он
вспомнил, где он ее купил и как был горд, что нашел ее. Он подавил в себе
желание зарыдать... Теперь у него все отнимут. Он опять взглянул на
статуэтку. И вдруг, высоко подняв ее, размахнулся и швырнул об пол. Она
разлетелась на мелкие кусочки.
И вот нагрянуло то, чего он опасался, то, чего он, удрученный гнетом
мучительного напряжения, страха и муки, ждал, ради чего он в слепой ярости
бросал вызов бюргерам и живописцам. Вызов всему, что вселяло в него
беспокойство, тормозило его работу и делало ее бессмысленной... Грянула
буря, неотвратимая, надвигавшаяся все быстрей, - разрушительный шквал, все
унесший с собой. Не проходило недели, чтобы не являлись кредиторы. Они шли
отовсюду. Тут были и посланцы ван Людика, язвительные и надменные, и наглые
слуги покровителя искусств Беккера. В дом являлись те, о ком Рембрандт и
вовсе забыл. Казалось, будто осуществлялся какой-то заговор. Все как будто
знали друг о друге и друг друга подзуживали. Рембрандт с ужасом убедился,
что заимодавцев у него гораздо больше, чем он себе представлял. Всплывали
долги, сделанные два-три года назад. Он брал взаймы у Витсена, у Херстбека и
у многих других, с кем почти не поддерживал знакомства. А как же дом, его
дом? Он все еще не оплачен полностью, а ведь чтобы приобрести его он работал
целых пятнадцать лет... Он все забыл. Забыл, погруженный в другие заботы,
увлеченный своим творчеством, мечтами и планами. Никто бы ему не поверил,
если бы он рассказал об этом, все лишь переглядывались бы и, сдерживая
улыбку, насмешливо и понимающе подмигивали друг другу... Всякий раз, как ему
приходилось ни с чем отсылать назойливых кредиторов, Рембрандт громко
проклинал все на свете или, разбитый, бросался в кресло.
Гендрикье, которой он был вынужден все рассказать, ходила с красными от
слез глазами. Она и представить не могла, что Рембрандт так запутался в
долгах. Чуть ли не всему свету задолжал. А когда она это узнала, у нее не
хватило мужества противиться парализующей силе нужды. Она пала духом и сразу
словно постарела на много лет.
Удары, наносимые врагами, Рембрандт переживал тяжело, но стойко и
мужественно. Теснимый со всех сторон кредиторами, Рембрандт пытается в
последнюю минуту спасти хотя бы часть своего имущества для сына, Титуса. Он
обращается в опекунский совет с просьбой переписать свой дом на Бреестрат на
имя Титуса. Но уже поздно!
Прошло еще несколько месяцев. Наступила весна. В доме Рембрандта жили
точно в аду, ожидая решительного удара. Рембрандт чувствовал, что ждать уже
недолго. В один из майских вечеров в дверях мастерской появился человек и
отвесил чинный поклон. Рембрандт молча кивнул в ответ: он узнал Якоба Томаса
Харинга, судебного исполнителя. Медленно поднялся он с места, ища, на что
опереться. Томас Харинг... Еще года не прошло с тех пор, как он писал его
портрет. Но гость ничем не выдал, что они старые знакомые. Лицо у него было
официальное и натянутое, глаза глядели без искорки сочувствия или сожаления,
прячась под белыми и нависшими бровями от сверлящего и затравленного взгляда
художника. Прежде чем Томас Харинг заговорил, Рембрандт уже знал: завтра его
банкротство станет известным всему городу.
Двадцать пятое июня 1656-го года - день, когда великий Спиноза был
предан анафеме еврейской общиной, после чего последовало его изгнание из
Амстердама городскими властями. Итак, двадцать пятое июня 1656-го года,
когда было издано специальное постановление, запрещающее учение Рене
Декарта. Этот день стал также днем финансовой катастрофы Рембрандта. Он был
объявлен банкротом. Конечно, это, скорее всего, редкое совпадение, но уж
очень оно символично.
На судебном заседании были налицо все, кому Рембрандт задолжал и
крупные, и незначительные суммы. Они жадно ждали известий о состоянии
имущества Рембрандта. Те из его кредиторов, кто не мог прийти, посылали
своих адвокатов. На противоположной от их стульев стороне занял свое место
Рембрандт. Все узнали его. Он вовсе не был преступником, как его изображали
наиболее лютые из его врагов. Нет, гордо, словно оскорбленный посыпавшимися
на его голову неправдами, сидел он на скамье рядом со своим защитником,
нотариусом ван дер Питом. Вот отрывок из речи ван дер Пита:
- Если Рембрандт ван Рейн с обычной человеческой точки зрения ошибался
иногда, все же он никогда не был бесчестным, как пытаются здесь утверждать
некот