Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
налетел град -- и
больше никого из них не видели; поиски на побережье продолжаются уже три дня,
но сегодня утром еще не обнаружено никаких следов этих несчастных, у которых
нет родни в Петербурге, и потому заявили об их исчезновении только соседи. В
конце концов нашли челнок, на котором они плыли: он перевернулся и был
выброшен на песчаную косу недалеко от берега, в трех милях от Петергофа и
шести от Петербурга; люди же, и матросы, и пассажиры, исчезли бесследно. Вот
уже бесспорных девять погибших, не считая моряков,-- а число маленьких
лодочек, затонувших, подобно этой, весьма велико. Нынче утром пришли
опечатывать двери пустого дома. Он расположен по соседству с моим -- когда бы
не это обстоятельство, я бы не стал вам рассказывать об этом факте, ибо ничего не
знал бы о нем, как ничего не знаю о множестве других. Потемки политики
непригляднее черноты полярного неба. А между тем, если все как следует
взвесить, гораздо выгоднее было бы сказать правду, ибо когда от меня скрывают
хоть малость, мне видится уже не малость, а нечто гораздо большее. Вот еще один
эпизод петергофской катастрофы. Несколько дней назад в Петербург приехали
трое молодых англичан; я знаком со старшим из них; их отец сейчас в Англии, а
мать ожидает их в Карлсбаде. В день празднества в Петергофе двое младших
садятся в лодку, оставив на берегу старшего брата, который отвечает отказом на их
настойчивые приглашения, говоря, что нелюбопытен; и вот он твердо решает
остаться, а двое братьев на его глазах отплывают на утлом суденышке, крича ему:
"До завтра!"... Тремя часами позже оба погибли, и с ними множество женщин,
несколько детей и двое-трое мужчин, находившихся на том же судне; спасся
только один, матрос экипажа, отличный пловец. Несчастный брат, оставшийся в
живых, едва ли не стыдится того, что не умер, и пребывает в невыразимом
отчаянии; он готовится к отъезду -- ему предстоит сообщить эту новость матери;
та написала им, чтобы они не отказывались взглянуть на празднество в Петергофе,
предоставила им полную свободу на тот случай, если им захочется продолжить
путешествие, и повторила, что станет терпеливо ожидать их в Карлсбаде. Будь она
требовательнее, возможно, она спасла бы им жизнь.
Вообразите, какое множество рассказов, споров, всяческого рода суждений,
предположений, воплей вызвало бы* подобное происшествие в любой другой
стране, и особенно в нашей! Сколько газет объявили бы, сколько голосов стали бы
повторять, что полиция никогда не исполняет своего долга, что лодки скверны,
лодочники
а81
Астольф де Кюстин
Россия в 1839 WAY
жадны, что власти не только не избавляют от опасности, но, напротив, лишь
усиливают ее, то ли по легкомыслию, то ли по скаредности; наконец, что
замужество великой княжны праздновалось в недобрый час, как и многие браки
государей; и какой поток дат, намеков, цитат обрушился бы на наши головы!.. А
здесь-- ничего!!! Царит молчание, которое страшнее самой беды!.. Так, пара
строчек в газетке, без всяких подробностей, а при дворе, в городе, в великосветских
салонах -- ни слова;
если же ничего не говорят здесь, то не говорят нигде: в Петербурге нет кафе, где
можно было бы обсуждать газетные статьи, да и самих газет не существует; мелкие
чиновники еще боязливее, чем вельможи, и если о чем-то не осмеливается говорить
начальство, об этом тем более не говорят подчиненные; остаются купцы да
лавочники: эти лукавы, как и все, кто хочет жить и благоденствовать в здешних
краях. Если они и говорят о вещах важных, а значит, небезопасных, то только на
ухо и с глазу на глаз *.
Русские дали себе слово не произносить вслух ничего, что могло бы
разволновать императрицу; вот так ей и позволяют протанцевать всю жизнь до
самой смерти! "Замолчите, а то она расстроится!" И пускай тонут дети, друзья,
родные, любимые -- никто не дерзнет плакать. Все слишком несчастны, чтобы
жаловаться.
Русские -- царедворцы во всем: в этой стране всякий -- солдат казармы или
церкви, шпион, тюремщик, палач -- делает нечто большее, чем просто исполняет
долг, он делает свое дело. Кто
* Думаю, я должен привести здесь отрывок из письма, что написала мне в нынешнем
году одна женщина из числа моих друзей; рассказ ее ничего не добавит к тем деталям, о
которых вы только что прочли,-- разве только невероятная осторожность живописца-
иностранца, который, оказавшись в парижском салоне, поведал о событии, случившемся в
Петербурге тремя годами ранее, даст вам лучшее представление о подавлении умов в Ррссии,
нежели мои слова. "Один итальянский живописец, что находился одновременно с вами в
Санкт-Петербурге, живет теперь в Париже. Он, как и вы, рассказывал мне о катастрофе, в
которой погибло около четырехсот человек. Говорил живописец шепотом. "Что ж, я знаю об
этом, -- отвечала я, -- но отчего вы говорите шепотом?" -- "О! оттого что император
запретил мне об этом рассказывать". Я восхитилась подобным послушанием, не ведающим
ни времени, ни расстояний. Но когда же вы, человек, не способный держать истину под
спудом, напечатаете свои путевые заметки?"
Прилагаю к этому также выдержку из прекрасной статьи, напечатанной 13 октября 1842
года в "Журналь де Деба" по поводу книги, озаглавленной "Преследования и муки
католической церкви в России".
"В октябре 1840 года машинисты двух поездов, шедших по железной дороге между
Санкт-Петербургом и Царским Селом в противоположных направлениях, не смогли заметить
друг друга в густом тумане, и поезда столкнулись. Все разлетелось вдребезги. Говорят, что
пятьсот человек полегли на месте -- убитыми, искалеченными, либо более или менее тяжело
раненными. В Санкт-Петербурге же почти ничего не было об этом известно. Назавтра с
самого раннего утра лишь несколько любопытных дерзнули отправиться к месту катастрофы;
они обнаружили, что все обломки расчищены, погибшие и раненые увезены, и о случившемся
напоминают лишь несколько полицейских, которые, допросив любопытных о причине
визита, отчитали их за любопытство и грубо приказали разойтись по домам".
282
Письмо семнадцатое
скажет мне, до чего может дойти общество, в основании которого не заложено
человеческое достоинство?
Я не устаю повторять: чтобы вывести здешний народ из ничтожества,
требуется все уничтожить и пересоздать заново.
На сей раз благочинное молчание вызвано было не просто лестью, но и
страхом. Раб боится дурного настроения своего господина и изо всех сил старается,
чтобы тот пребывал в спасительной веселости. Под рукой у взбешенного царя --
кандалы, темница, кнут, Сибирь либо по крайней мере Кавказ, смягченный вариант
Сибири, вполне удобный для деспотизма, каковой, в согласии с веком, день ото дня
становится умереннее.
Нельзя отрицать, что в подобных обстоятельствах главной причиной беды
стала беспечность властей: когда бы санкт-петербургским лодочникам не
позволяли перегружать лодки или пускаться в плавание по заливу на слишком
легких, не выдерживающих морских волн судах, все остались бы живы... а
впрочем, кто знает? Русские вообще скверные моряки, с ними никогда нельзя
чувствовать себя в безопасности. Сначала набирают длиннобородых азиатов в
длиннополых одеждах, делают из них матросов, а потом удивляются, отчего
корабли тонут!
В день празднества в Петергоф отплыл пароход, курсирующий обыкновенно
между Петербургом и Кронштадтом. Несмотря на свои весьма основательные
размеры и устойчивость, он едва не перевернулся, словно самый утлый челнок, и
затонул бы, когда бы не один иностранец, находившийся среди пассажиров. Этот
человек (англичанин), видя, как гибнет множество лодок совсем рядом с кораблем,
и чувствуя, какой опасности подвергается и сам он, и весь экипаж, понял, что
капитан толком не командует кораблем, и ему пришла счастливая мысль
перерезать собственным ножом канаты тента, натянутого на верхней палубе для
приятности и удобства пассажиров. Первая вещь, которую надобно сделать при ма-
лейшей угрозе непогоды,-- это убрать тент, но русские не подумали о такой
простой предосторожности, и, не прояви иностранец присутствия духа, судно бы
неизбежно перевернулось. Оно уцелело, но потерпело аварию и вынуждено было, к
великому счастью пассажиров, отказаться от дальнейшего плавания и спешно
возвратилось в Петербург. Если бы англичанин, что спас его от крушения, не водил
знакомства с другим англичанином, из числа моих друзей, я бы никогда не узнал,
что этому судну грозила опасность. Я обмолвился о происшествии нескольким
весьма осведомленным лицам:
они подтвердили мне самый факт, но очень просили держать его в тайне!..
Когда бы в царствование российского императора случился всемирный потоп,
то и тогда обсуждать сию катастрофу сочли бы неудобным.
Единственная из умственных способностей, какая здесь
283
Астольф де Кюстин
Россия в 1839 ГОДУ
в чести,-- это такт. Вообразите: целая нация сгибается под бременем сей салонной
добродетели! Представьте себе народ, который весь сделался осторожен, будто
начинающий дипломат,-- и вы поймете, во что превращается в России
удовольствие от беседы. Если придворный дух нам в тягость даже и при дворе --
насколько же мертвяще действует он, проникнув в тайники нашей души!
Россия -- нация немых; какой-то чародей превратил шестьдесят миллионов
человек в механических кукол, и теперь для того, чтобы воскреснуть и снова
начать жить, они ожидают мановения волшебной палочки другого чародея. Страна
эта производит на меня впечатление дворца Спящей красавицы: все здесь блистает
позолотой и великолепием, здесь есть все... кроме свободы, то есть жизни.
Император не может не страдать от подобного положения вещей. Конечно,
тот, кто рожден, чтобы править другими, любит повиновение; однако повиновение
человека стоит большего, нежели повиновение машины: угодливость столь тесно
связана с ложью, что государь, окруженный холуями, никогда не будет знать того,
что они вознамерятся от него скрыть; тем самым он обречен сомневаться в каждом
слове, питать недоверие ко всякому человеку. Таков жребий абсолютного
властелина; тщетно будет он выказывать доброту и стараться жить, как обычный
человек,-- силою обстоятельств он сделается нечувствительным помимо
собственной воли; место, которое он занимает, -- место деспота, а значит, он
вынужден изведать его участь, проникнуться его чувствами либо, по крайней мере,
играть его роль.
Злостная скрытность простирается здесь еще дальше, нежели вы думаете;
русская полиция, столь скорая на мучения людей, весьма неспешна, когда люди
эти обращаются к ней, дабы развеять свои сомнения относительно какого-нибудь
факта.
Вот один образчик сей расчетливой неповоротливости. Одна моя знакомая во
время последнего карнавала разрешила своей горничной отлучиться в воскресенье,
на широкую масленицу; к ночи девушка не возвращается. Наутро хозяйка в
сильном беспокойстве посылает справиться о ней в полицию *.
Там отвечают, что прошлой ночью в Петербурге никаких несчастных случаев
не было и исчезнувшая девушка непременно в скором времени найдется, живая и
здоровая.
В обманчивой этой уверенности проходит день -- о ней ничего не слышно;
наконец через день одному родственнику девушки, молодому человеку, довольно
близко знакомому с тайными повадками местной полиции, приходит мысль
отправиться в анатомический театр, и кто-то из друзей проводит его туда. Едва
переступив порог, узнает он труп своей кузины, который ученики готовятся
препарировать.
* Я счел своим долгом изменить некоторые обстоятельства и не называть имен, по
которым можно было бы опознать конкретных лиц; но суть событий сохранена в рассказе
самым тщательным образом.
284
Письмо семнадцатое
Как истинный русский, он сохраняет довольно самообладания, чтобы не
выдать своего волнения.
-- Что это за тело?
-- Никто, не знает; тело этой девушки, уже мертвой, нашли в позапрошлую
ночь на такой-то улице; полагают, что она была задушена, когда решилась
обороняться против людей, пытавшихся учинить над нею насилие.
-- Кто эти люди?
-- Мы не знаем; можно лишь строить на сей счет предположения --
доказательств нет.
-- Как это тело попало к вам?
-- Нам его тайно продала полиция, так что помалкивайте об этом,-- сей
непременный рефрен уже почти превратился в слово-паразит, которым
завершается каждая фраза, выговоренная русским либо усвоившим местные
обычаи иностранцем.
Признаю, пример сей не столь возмутителен, как преступление Берка в
Англии, однако то охранительное молчание, какое свято блюдут здесь в
отношении подобного рода злодеяний,-- отличительная черта России.
Кузен промолчал, хозяйка жертвы не осмелилась принести жалобу; и теперь,
полгода спустя, я, пожалуй, остаюсь единственным человеком, которому она
поведала о смерти своей горничной, ведь я иностранец... и далек от писательства--
так я ей сказал.
Вот видите, как исполняют свой долг мелкие полицейские агенты в России.
Лживые эти чиновники извлекли двойную выгоду из торговли телом убитой: во-
первых, выручили за него несколько рублей, а во-вторых, скрыли убийство,
которое, когда бы о происшествии этом стало известно, навлекло бы на них
суровый выговор.
Упреки же по адресу людей этого класса сопровождаются обычно, как мне
кажется, непомерно жестокими расправами, призванными навеки запечатлеть речи
упрекающего в памяти несчастного, который их выслушивает.
Русского простолюдина бьют в жизни так же часто, как и приветствуют. Для
общественного воспитания сего народа, не столько цивилизованного, сколько
приученного соблюдать этикет, в равных дозах и с равной действенностью
отвешиваются и розги (в России розги -- это нарезанные длинные прутья), и
поклоны; быть битым может быть в России лишь человек, принадлежащий к
определенному классу, и бить его может лишь человек из другого, тоже
определенного класса. Дурное обхождение здесь упорядочено не хуже
таможенных тарифов; все это напоминает свод законов Ивана Грозного. Здесь
уважают кастовое достоинство, но до сих пор никто не подумал ввести ни в
законодательство, ни даже в обычай достоинство человеческое. Вспомните, что я
вам писал об учтивости русских из всех слоев общества. Предоставляю вам
самому поразмыслить над тем, чего стоит сия воспитанность, и ограничусь лишь
285
Астольф де Кюстин
Россия в 1839 году
пересказом нескольких сцен из тех, что всякий день разворачивают- 3 ся у меня на
глазах. >
Идя по улице, я видел, как два кучера дрожек (этого русского \ фиакра) при
встрече церемонно сняли шляпы: здесь это общсприня- | то; если они сколько-
нибудь близко знакомы, то, проезжая мимо, ' прижимают с дружеским видом руку
к губам и целуют ее, под- ;
мигивая весьма лукаво и выразительно, такова тут вежливость, j А вот каково
правосудие: чуть дальше на той же улице увидел я конного курьера, фельдъегеря
либо какого-то иного ничтожней-1 шего правительственного чиновника; выскочив
из своей кареты, ' подбежал он к одному из тех самых воспитанных кучеров и стал'
жестоко избивать его кнутом, палкой и кулаками, удары которых безжалостно
сыпались тому на грудь, лицо и голову; несчастный же, якобы недостаточно
быстро посторонившийся, позволял колотить себя, не выказывая ни малейшего
протеста или сопротивления -- из почтения к мундиру и касте своего палача; но
гнев последнего далеко не всегда утихает оттого, что провинившийся тотчас
выказывает полную покорность.
Разве не на моих глазах один из подобных письмоносцев, курьер какого-
нибудь министра, а может быть, разукрашенный галунами камердинер какого-
нибудь императорского адъютанта, стащил с козел молодого кучера и прекратил
избивать его, лишь когда увидел, что лицо у того все залито кровью? Жертва сей
экзекуции претерпела ее с поистине ангельским терпением, без малейшего
сопротивления, так, как повинуются государеву приговору, как уступают какому-
нибудь возмущению в природе; прохожих' также нимало не взволновала подобная
жестокость, больше того,;
один из товарищей потерпевшего, поивший своих лошадей в нескольких шагах
оттуда, по знаку разъяренного фельдъегеря под-:
бежал и держал поводья упряжки сего государственного мужа, покуда тот не
соизволил завершить экзекуцию. Попробуйте в какой-нибудь другой стране
попросить простолюдина помочь в расправе над его товарищем, которого
наказывают по чьему-то произволу!.. Но чин и одеяние человека, наносившего
удары, доставляли ему право избивать, не зная жалости, кучера фиакра, эти удары
получавшего; стало быть, наказание было законным; я же на это говорю:
тем хуже для страны, где узаконены подобные деяния.
Рассказанная мной сцена происходила в самом красивом квар- | тале города,
в час гулянья. Когда несчастного наконец отпустили, | он вытер кровь,
струившуюся по щекам, спокойно уселся обратно на козлы и снова пустился
отвешивать поклоны при каждой новой встрече со своими собратьями.
'
Каков бы ни был его проступок, из-за него не случилось, 1 однако, никаких
серьезных происшествий. Вся эта мерзость, заметь" i те, здесь совершенно в
порядке вещей и происходила в присутствии | молчаливой толпы, которая не
только не думала защищать или
286
Письмо семнадцатое
оправдывать виновного, но не осмеливалась даже задержаться надолго, чтобы
поглазеть на возмездие. Нация, которой управляют по-христиански, возмутилась
бы против подобной общественной дисциплины, уничтожающей всякую личную
свободу. Но здесь все влияние священника сводится к тому, чтобы добиваться и от
простого народа, и от знати крестного знамения и преклонения колен.
Несмотря на культ Святого Духа, нация эта всегда обнаруживает своего Бога
на земле. Российский император, подобно Батыю или Тамерлану, обожествляется
подданными; закон у русских -- некрещеный.
Всякий день я слышу, как все нахваливают кроткие повадки, мирный нрав,
вежливость санкт-петербургского люда. Где-нибудь в другом месте я бы
восхищался подобным покоем; здесь же мне видится в нем самый жуткий симптом
той болезни, о которой я скорблю. Все так дрожат от страха, что скрывают его за
внешним спокойствием, каковое приносит удовлетворение угнетателю и ободрение
угнетенному. Истинные тираны хотят, чтобы все кругом улыбались. Ужас,
нависающий над каждым, делает покорность удобной для всех: все, и жертвы, и
палачи, полагают, что не могут обойтись без повиновения, которое только
умножает зло -- и то, что чинят палачи, и то, что терпят на собственной шкуре
жертвы.
Всем известно, что вмешательство полиции в драку между простолюдинами
навлечет на забияк наказание гораздо более страшное, чем те удары, которыми они
обмениваются втихомолку; вот все и избегают поднимать шум, ибо вслед за
вспышкой гнева является карающий палач.
Вот, кстати, одна бурная сцена, свидетелем которой мне по случайности
довелось стать нынче утром.
Я шел по берегу канала; его сплошь покрывали груженные дровами лодки.
Какие-то люди перетаскивали дрова на землю, дабы возвести из них на своих
телегах целые стены -- в другом месте я уже описывал это сооружение, нечто
вроде движущегося крепостного вала, который лошадь шагом тянет по улицам.
Один из грузчиков, носивший дрова из лодки в тачку, чтобы довезти их до телеги,
затевает ссору с товарищами; все бросаются в честную драку -- точно так же, как
наши носильщики. Зачинщик драки, чувствуя, что сила не на его стороне,
обращается в бегство и с проворством белки взбирается на грот-мачту лодки; до
сих пор сцена казалась мне скорее забавной: беглец, усевшись на рее, дразнит
противников, менее ловких, чем он сам. Те же, видя, что их надежды отомстить не
оправдались, и забыв, что они в России, переходят все границы привычной
вежливости -- иначе говоря, осторожности -- и выражают свою ярость в
оглушительных криках и зверских угрозах.
На всех улицах города стоят на известном расстоянии друг от друга
полицейские в мундирах; двое из них, привлеченные воплями
287