Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
знали, что у нас есть такая кнопка - скорее всего, где-то под
мышкой - и если ее нажать должным образом, то можно летать над землей; и
точно так же Мэри придумала себе волшебный способ обращенья в мальчика. Если
уснуть, свернувшись по-волшебному в калачик, подтянув коленки в точности как
надо и сплетя, скрестив как надо пальцы, то наутро проснешься
мальчишкой-заводилой. Каждый вечер она искала это свое "как надо", но все не
находила. Я, бывало, помогал ей сплести пальцы взакрой. Она уже отчаялась в
успехе, но тут однажды утром у нас под подушками явилась жевательная
резинка. Развернув по плиточке, мы усердно зажевали эту "Биманову мятную"
таких вкусных теперь уже не делают.
Натягивая свои длинные черные чулки, Мэри вдруг воскликнула с радостным
облегчением:
- Ну конечно!
- Что "конечно"? - спросил я.
- Дядя Том, - ответила она и звучно зажевала-защелкала резинкой.
- Что "дядя Том"?
- Он знает, как стать мальчиком.
И правда! Странно, что мне самому не пришла в голову эта простая мысль.
Мама была в кухне - наставляла нашу новую прислугу, юную датчанку. У
нас перебывало несколько таких служанок. Недавно поселившиеся в крае
фермеры-датчане отдавали своих дочек служить в американские семьи, и
девчушки овладевали секретами английской и американской кухни и сервировки
стола, выучивались застольным манерам и тонкостям светской салинасской
жизни. Года через два такой службы (на двенадцати долларах в месяц) они
обращались в самых желанных невест для наших парней. Приобретя американские
ухватки, они вдобавок не утрачивали своей воловьей способности работать в
поле. Некоторые из лучших семейств в нынешнем Салинасе числят их своими
бабками.
В кухне, стало быть, обреталась льняноволосая Матильда, а над ней
кудахтала наседкой наша мама. Мы ворвались туда.
- Он уже встал?
- Тс!- сказала мама. - Он приехал очень поздно. Дайте ему выспаться.
Но в задней спальне шумела в умывальнике вода - значит, он встал. Мы
по-кошачьи притаились у дверей в ожидании Тома.
В первые минуты встречи с ним всегда ощущалась легкая неловкость.
По-моему, Том стеснялся не меньше нас. Мне кажется, ему хотелось выбежать к
нам, обхватить, подбросить в воздух; но вместо этого мы церемонничали.
- Спасибо за резинку, дядя Том.
- Рад, что она вам понравилась.
- А вечером, раз вы приехали, у нас будет "устричный" каравай?
- Если мама вам разрешит, я принесу. Мы перешли в гостиную, сели. Из
кухни донесся мамин голос:
- Дети, не мешайте дяде Тому.
- Они не мешают, Олли, - откликнулся Том.
Мы сидели треугольником в гостиной. Лицо у Тома было темно-кирпичное,
глаза а синие-синие. Костюм на нем был хороший, но как-то не смотрелся. А
вот отцу его шла всякая одежда. Рыжие усы Тома вечно косматились, волосы
топорщились, руки были жестки от работы.
Мэри проговорила:
- Дядя Том, а как сделаться мальчиком?
- Как сделаться? Но, Мэри, мальчиком просто рождаются.
- Да нет. Как м н е сделаться мальчиком?
Том серьезно вгляделся в нее.
- Тебе? - переспросил он, и слова у Мэри хлынули потоком.
- Дядя Том, я не хочу быть девочкой. Хочу быть мальчиком. У девочек все
куколки да поцелуйчики. Не хочу быть девочкой. Не хочу. - В глазах у Мэри
вскипели сердитые слезы.
Том опустил взгляд на свои ладони, сломанным ногтем поддел ороговелую
кожицу мозоли. Видно, ему хотелось сказать что-то хорошее, красивое. Он
искал слов, подобных отцовым - слов милых и крылатых, голубино-нежных, и не
находил.
- Мне бы не хотелось, чтобы ты стала мальчиком, - произнес он.
- Да почему?
- Ты нравишься мне девочкой.
- Да разве девочки тебе нравятся?
- Очень нравятся.
В Мэрином храме грянулся оземь кумир, разбиваясь. Мэри поморщилась.
Если так, значит, Том глуп.
- Пусть нравятся,- сказала Мэри самым своим брезгливо-деловым тоном.- А
все же как мне сделаться мальчиком?
У Тома слух был чуткий. Том уловил, что падает, рушится в глазах Мэри,
а он хотел, чтобы она любила его и восхищалась им. Но в то же время в его
душе была стальная нить правдивости, и ложь, наткнувшись на нее с налету,
ссекала себе голову. Он поглядел на волосы Мэри, белые, как лен, и туго
заплетенные, чтоб не мешали, а конец у косы грязноватый, потому что Мэри
обтирает об нее руку, прежде чем уцелить дальний шарик. Поглядел Том в ее
холодные, враждебные глаза.
- Нет, не можешь ты этого хотеть всерьез, Мэри.
- Я - хочу - всерьез.
Том ошибался - у нее это было донельзя всерьез.
- Но стать мальчиком нельзя, - сказал Том.- И когда-нибудь ты будешь
рада, что ты девочка.
- Не буду я рада, - отрезала Мэри и, повернувшись ко мне, сказала с
ледяным презрением:- Он попросту не знает!
Том дернул плечом неуютно, а меня пробрал озноб от этого грозного
приговора. Мэри была отважна и безжалостна. Недаром она обыгрывала в шарики
всю салинасскую ребятню.
- Если мама позволит, я с утра закажу каравай и вечером принесу, -
смущенно проговорил Том.
- Не люблю эти караваи, - сказала Мэри и гордо ушла в нашу спальню,
хлопнув дверью.
Том горько поглядел ей вслед,
- Девочка, да еще на все сто процентов, - сказал он.
Теперь, оставшись с ним вдвоем, я почувствовал, что должен загладить
нанесенную ему обиду.
- А я люблю "устричные" караваи, - сказал я.
- Кто ж их не любит. И Мэри любит.
- Дядя Том, а ей и правда никак нельзя стать мальчиком?
- Никак, - ответил он печально.- А то бы я сказал ей.
- У нас на Западной стороне она лучше всех подает, когда в лапту
играем.
Том вздохнул и снова опустил взгляд не свои руки, как бы признав, что
бессилен, - и мне стало жаль его, до жути жаль. Я вынул из кармаана большую
пробку, в которой выдолбил дупло и зарешетил вход булавками.
- Дядя Том, хочешь мою мушиную клетку?
- А тебе не жалко с ней расставаться? (О, Том был джентльмен!)
- Нисколько. Надо вот так вынуть булавку, впустить туда муху, и она
сидят там и жужжит.
- С удовольствием беру. Спасибо, Джон.
Весь тот день Том возился с деревянной чурочкой, работал крохотным и
острым перочинным ножом, и когда мы пришли из школы, он уже кончил вырезать
человечье лицо. Глаза, уши, губы лица двигались; к ним присоединялись
рычажки-поперечины внутри полой головы. А снизу шея затыкалась. Я был в
восторге. Поймай только муху, впусти ее внутрь, заткни шею - и вдруг голова
оживает. Вертит глазами, шевелит губами, ушами - это муха там ползает,
бьется о поперечины. Даже Мэри слегка смягчилась, однако Том так и не вернул
себе ее доверия; потом она поняла, что хорошо быть девочкой, но было уже
поздно. Том подарил эту голову не одному мне, а нам обоим. Она у нас
хранится еще где-то и до сих пор действует.
Иногда Том брал меня на рыбную ловлю. Мы отправлялись до рассвета,
ехали в пролетке напрямую к Фримонт-Пику, и, когда подъезжали к горам,
звезды бледнели и гасли, и горы чернели на фоне зари. Я помню, как сидел в
пролетке, прижимаясь ухом и щекой к Тому, к его куртке. И помню - обняв за
плечи, он иногда похлопывал меня по руке. И вот мы останавливались под
дубом, выводили коня из оглобель и, напоив у ручья, привязывали к задку
пролетки.
Том, кажется мне, все молчал. Собственно, я вообще теперь не помню
звука его голоса, не помню, какие слова он произносил. Вот голос и слова
дедушки Самюэла помню, а от Тома осталось в памяти лишь ощущение теплоты и
безмолвия. Может, он вообще на рыбалке молчал. Рыболовная снасть у Тома была
чудесная, блЁсны он сам делал. Но ему, пожалуй, было все равно, наловим мы
форелей или нет. Ему не требовалось побеждать животных.
Ручей тек круто, и под маленькими водопадами, помню, рос папоротник, и
его зеленые перья вздрагивали от капель. И помню запахи холмов - дикую
азалию, и дальний душок скунса, и сладко-приторный люпин, и конский пот на
упряжи. Помню в высоком небе вольный, размашистый, красивый танец сарычей;
подолгу любовался ими Том, но, кажется мне, всегда молча. Помню, как Том
вбивал колышки, сплеснивал лесу, а я держал ее, помогая. Помню запах
папоротника, устлавшего корзину, и тонкий аромат свежепойманной и мокрой
радужной форели, тек прелестно легшей на зеленое ложе. И помню даже, как,
подойдя к пролетке, сыпал плющеный ячмень в кожаную торбу и навешивал ее на
морду лошади. Но не звучат, не воскресают в моих ушах слова и голос Тома; он
в моей памяти нечто безмолвное, огромно-теплое, темное.
Том чувствовал в себе эту темность. Отец его был светло красив, умен,
мать была крошечного роста и нерушимой, как таблица умножения, уверенности в
себе. У братьев и сестер была пригожесть, или природный дар, или удача. Том
всех их беззаветно любил, а в себе ощущал тяжкую пригнетенность к земле. Он
то карабкался на вершины экстатических восторгов, то копошился в каменистой
тьме ущелий. Порывы мужества перемежались приступами робости.
Том мучился над выбором, как сказал Самюэл, решаясь и не решаясь
принять величие и холод ответственности. Самюэл знал своего сына, знал, что
в нем таится необузданность, и она пугала его, ибо сам он не был буен - даже
когда он сбил Адама Траска наземь кулаком, в нем не было злобы. И отношение
к книгам, проникавшим в дом, было у них разное: Самюэл плыл по книге легко,
балансируя весело среди идей, как байдарочник скользит по белопенной
быстрине. А Том погружался в книгу с головой, вгрызался в ее мысли,
кротовьими ходами прорывал ее всю от корки до корки, и, даже вынырнув из ее
мира, он долго потом продолжал жить в нем.
Буйство и робость... Чресла Тома требовали женщин, и в то же время он
считал, что недостоин женщины. Он подолгу кис в кромешно-неприкаянном
воздержании, потом, сев на поезд, ехал в Сан-Франциско и кидался там в
разгул, а затем тихонько возвращался на ранчо, ощущая себя слабым,
неудовлетворенным, недостойным, - и наказывал себя трудом, вспахивал,
засеивал неплодородные участки, рубил кряжистый дубняк, покуда не сводило
спину ломотой и руки не обвисали тряпками.
Вероятно, на Тома падала тень Самюэла - отец застил сыну солнце. Том
тайком писал стихи; в те времена разумный человек только и мог писать их
тайно. Постов считали жалкими кастратами и на Западе их презирали.
Стихотворство было признаком хилости, вырождения, упадка. Читать стихи вслух
значило напрашиваться на издевки. Писать их значило записываться в
отщепенцы, в подозрительные личности. Поэзия была тайным пороком, и скрывали
его неспроста. Неизвестно, хороши ли были стихи Тома, потому что он показал
их одному-едииственному человеку, а перед смертью все сжег. Судя по пеплу,
он написал их немало.
Никого так не любил Том из родни, как свою сестру Десси. Веселье било в
ней ключом. В доме у Десси царил смех.
Ее швейное заведение было достопримечательностью Салинаса. Здесь был
особый женский мир. Здесь теряли силу все незыблемые правила поведения; весь
страх, породивший их, исчезал. Мужчинам вход был воспрещен. В этом своем
прибежище женщины могли быть такими, какие они есть, - пахучими, шальными,
суеверными, тщеславными, правдивыми и любопытными. У Десси сбрасывались
прочь корсеты на китовом усе - священные корсеты, уродливо и туго
формовавшие из женщины богиню. У Десси женщины обретали свободу - они
объедались, ходили в туалет, почесывались и попукивали. И освобождение
порождало смех - взрывы и раскаты хохота.
Сквозь затворенную дверь к мужчинам доносился этот хохот, и они оробело
догадывались, что смеются-то над ними, и догадка была небезосновательной.
Я вижу Десси как живую - золотое пенсне чуть держится на невысоком
переносье, из глаз текут развеселые слезы, и всю Десси гнут и сотрясают
конвульсии хохота. Волосы выбились из высокой прически, упали на глаза, а
вот и пенсне слетело с потного носа и болтается на черной ленточке...
Платье у Десси заказывалось за несколько месяцев вперед, и делалось не
меньше двадцати визитов, чтобы выбрать ткань и фасон. У Десси была настоящая
женская здравница, небывалая до тех пор в Салинасе. У мужчин имелись клубы.
Ложи, бордели, а уженщин до Десси - ничего кроме "Алтарной лиги" с
кокетливым сюсюканьем священника.
И вдруг Десси влюбилась. Не знаю никаких подробностей - ни кто он был,
ни что привело к разрыву, разность ли вероисповеданий или обнаружившаяся
жена, недуг или эгоизм. Мама-то моя наверняка знала, но такие вещи наглухо
упрятывались в семейный тайник. А если и другие салинасцы знали, то из
городской солидарности держали язык за зубами. Знаю только, что от любви
этой веяло безнадежностью, тоскливым ужасом. Она продлилась год - и вся
радость иссякла в Десси, ее смех умолк.
Том раненой пумой метался по холмам. Однажды среди ночи он вдруг
оседлал коня и поскакал в Салинас, дожидаясь утреннего поезда, Самюэл
кинулся следом, из Кинг-Сити дал телеграмму шерифу.
И когда утрем, почернев лицом и шпоря изнуренного коня, Том въехал а
Салинас, там его уже ждал шериф. Он отнял у Тома пистолет, посадил в камеру
и отпаивал черным кофе и бренди, пока Самюэл не приехал за сыном.
Самюэл не стал читать Тому наставлений. Увез его домой и потом ни разу
не упомянул об этом пpоисшествии. И на ранчо опустилась тишина.
2
В ноябре 1911 года, в День благодарения <Праздник в память первых
колонистов Новой Англии, отмечаемый в четвертый четверг ноября.>, все
семейство собралось на ранчо - все дети Самюэла, кроме Деко, который жил в
Нью-Йорке, и Лиззи, вышедшей замуж и прилепившейся к новой родне, и умершей
Уны. Гости навезли подарков и столько съестного, что даже й1изнерадостному
клану Гамильтонов было не под силу все это потребить. У всех, кроме Десси и
Тома, были уже свои семьи. Детвора наполнила усадьбу шумом и гамом, какого
здесь еще не слыхивали. Дом заходил ходуном - крик, писк, потасовки...
Мужчины то и дело удалялись в кузницу и возвращались, конфузливо утирая усы.
Круглое личико Лизы разрумянивалось все сильнее. Она распоряжалась и
повелевала. Огонь в плите не угасал. Все кровати были заняты, и детей
уловили спать па полу, на подушках, укрыв стегаными одеялами.
Самюэл растормошил в себе былую веселость. Его сардонический ум
пламенел, речь обрела былой поющий ритм. Он неугомонно говорил, пел,
вспоминал - и вдруг, еще до полуночи, утомился. Усталость овладела им, и он
озадаченно лег в постель, где уже два часа спала Лиза. Озадачило Самюэла не
то, что пришлось лечь, а то, что лечь захотелось.
Когда и мать и отец легли, Уилл принес виски из кузницы, пошли в ход
баночки из-под джема, и в кухне началось совещание клана. Матери на цыпочках
сходили в спальни поглядеть, не сбросили ли одеяло дети, и тихонько
возвратились. Все говорили вполголоса, чтобы не разбудить детвору и
стариков. Здесь были Том и Десси, Джордж и его миловидная Мейми (урожденная
Демпси), Молли и ее муж, Уильям Дж. Мартин, Оливия с Эрнестом Стейнбеком,
Уилл со своей Дилой.
У всех на языке было одно и то же - у всех десятерых. Самюэл обратился
в старика. Точно они вдруг узрели привидение - так поразило их это
превращенье. Им до сих пор не верилось, что такое возможно. Они пили из
баночек, тихо обсуждая свое открытие.
- Вы заметили, как он сгорбился? И походка стала тяжелая.
- Пришаркивает на ходу подошвами, но не это главное, - главное, глаза
померкли. Стали стариковскими.
- Он никогда прежде не уходил до конца застолья.
- А заметили, как среди рассказа он забыл, на чем остановился?
- Я увидел его кожу и сразу понял. Морщинками пошла и как бы прозрачной
стала на тыльной стороне руки.
- Правой ногой ступать стал осторожно.
- Но ему же эту ногу лошадь копытом сломала.
- Знаю, но раньше он ступал нормально.
Все это говорилось взволнованно и возмущенно. Нет, не может того быть.
Не может отец состариться. Самюэл молод, как утренняя заря - как вечный,
нескончаемый рассвет, И уж, во всяком случае, не старей полдня. О Боже
милостивый, неужто может настать вечер, ночь?.. Нет, о Господи, нет!
Толкнувшись мыслями о смерть и, естественно, отпрянув, они умолкли, но
в мозгу билось: "Без Самюэла мир существовать не может".
"Как можно подумать о чем-то - и не знать, что отец об этом думает?"
"Какая без него весна, дождь, Рождество? Без него не может быть
Рождества".
Устрашенные грядущим, они стали искать, на ком выместить свою боль. И
накинулись на Тома.
- Ты же был тут. Ты все время с ним.
- Как это случилось? Когда оно случилось?
- Кто его до этого довел?
- А не ты ли со своим сумасбродством?
И Том стал отвечать, ибо давно уже горевал, видя все. - Это из-за Уны,
- сказал он хрипло. - Он не снес ее смерти. Он все толковал мне, что
мужчина, настоящий мужчина, не имеет права поддаваться губящему горю.
Повторял и повторял мне: "Верь, время излечит рану". Так часто повторял, что
я понял: не излечится отец.
- Почему же ты нам не сообщил? Мы бы, может, как-то помогли.
Том вскочил, вместе и оправдываясь, и бунтуя.
- Будь оно проклято. О чем же было сообщать? Что он умирает от горя?
Что тает мозг его костей? О чем сообщать? Вас-то не было здесь. Вы-то не
видели, как меркнут его глаза, а мне пришлось видеть, будь оно проклято.
И Том убежал во двор, тяжко стуча башмаками по кремнистой земле.
Им стало стыдно. Уилл Мартин сказал:
- Пойду верну его.
- Не ходи, - поспешил сказать Джордж, и братья-сестры тоже замотали
головами. - Не ходи. Дай ему остыть. Мы его нутро знаем - оно же нам родное.
И вскоре Том воротился со двора.
- Я должен извиниться, - сказал он.- Прошу простить. Наверно, я немного
пьян. Когда я такой, отец говорит: "Ты навеселе". Я однажды ночью вернулся
на лошади, - продолжал он, не щадя себя, - пошел шатаясь через двор, упал,
смял розовый куст, на четвереньках всполз по лестнице к себе и наблевал на
пол у постели. Утром стал перед отцом извиняться, а он мне угадайте что? "Да
ну. Том, ты был просто навеселе". Если я все же явился домой, тогда это у
него "просто навеселе". Пьяный, мол, домой не дотащится.
Джордж остановил самобичевание Тома.
- Это мы у тебя просим прощения,- сказал он.- Получилось так, будто мы
виним тебя. А мы вовсе не винили. А может, и винили. Уж прости нас.
- Тут на ранчо жизнь чересчур суровая, - рассудительно сказал Уилл
Мартин.- Давайте убедим отца продать землю и переехать в город. В городе он
сможет жить еще долго и счастливо. Молли и я с радостью примем их к себе.
- Вряд ли он согласится, - сказал Уилл Гамильтон. Он упрям, как мул, и
горд, как породистая лошадь. Гордость его не переломишь.
- Попытаться поговорить можно, - сказал муж Оливии, Эрнест.- Мы будем
рады принять его, то есть их обоих.
И опять помолчали, ибо мысль, что не будет у всех у них этого ранчо,
этой сухой пустыни - изнуряюще-каменистых склонов и тощих ложбин, - мысль
эта с непривычки огорошивала,
Благодаря чутью и деловому навыку Уилл Гамильтон неплохо разбирался в
тех людских побуждениях, которые не слишком глубоки.
- Если мы прямо предложим ему уйти на покой, сказал он, - то для него
это прозвучит, как уйти из жизни, и он откажется.
- Ты прав, Уилл, - согласился Джордж.- Для него это будет равносильно
сдаче.