Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
ть в США! Впервые индивидуально. И бабочка живет уже четыре дня!
14 апреля. Итак - Америка! После Нью-Йорка - Лос-Анджелес. Уже вторую
неделю живу в Лос-Анджелесе, у тети Эльзы. Прихожу я в гости в один
армянский дом, а там на самом почетном месте фотография Зыкиной, в
серебряной раме. Оказывается, в этой семье Людмила Георгиевна - самая
любимая женщина на свете. В далекой армянской колонии она - национальная
героиня. Почему, собственно? В шестидесятых годах после одного из концертов
в Лос-Анджелесе к ней за кулисы пришла шумная армянская семья, выходцы из
России. Выразив свой восторг, они пригласили ее в гости. За ужином
разговорились, и Людмила Георгиевна узнала такую историю.
Во время немецкой оккупации Краснодарского края группа наших парней
сидела в станичной тюрьме, ожидая депортации. Среди них были два брата
Сухияны, Серго и Арсен, лет 15-16. Ну, какая там тюрьма в станице, просто
согнали всех в клуб, заколотили окна и поставили фрица с ружьем. И вот ночью
парни, оглушив конвойного, бежали. Среди них братья Сухияны. Уже в лесу они
услышали погоню. Братья старались держаться вместе, но Арсен, оступившись,
упал, раздались выстрелы, и Серго юркнул в овраг. Стрельба, стрельба...
Кто-то убежал, кого-то поймали. Арсена схватили, Серго скрылся, и
потерявшись в темноте леса, они ничего не знали друг о друге. Каждый думал
про другого, что тот убит. Вскоре Серго прибился к партизанам, после
освобождения вернулся на пепелище и, узнав от уцелевших соседей, что Арсен
не возвращался, горько его оплакивал. Родителей угнали, станицу сожгли
дотла, и Серго, осиротев, был в отчаянии.
А Арсена в лесу схватили. И отправили в Германию, где он батрачил. В
конце войны, узнав, как именно Сталин расправляется с пленными, Арсен махнул
в США. Он тоже оплакивал и брата и отца с матерью, и писал в станицу, но ее
уже не было на земле... В США он обзавелся семьей, купил дом, открыл бизнес.
Так вот, хозяин дома, где сидела в гостях Людмила Георгиевна (и где нынче
был я) - был тот самый Арсен Сухиян, которого изловили ночью в лесу. И
просил он Людмилу Георгиевну: нельзя ли там в Москве узнать - вдруг Серго
жив? Она такая знаменитая женщина, у нее, наверно, большие связи, она все
может! И та безо всяких "больших связей", а через адресный стол находит
этого Серго! Он живет в Москве, и даже его старый отец - он уцелел в огне
оккупации! - с ним.
Она тут же набирает номер:
- Можно попросить Серго Сухияна?
- Это я.
- Здравствуйте. С вами говорит Людмила Зыкина.
Легкое замешательство:
- Зыкина? А вы не шутите?
- Не шучу (а сама смеется). Так вот, я вам привезла из Америки привет от
вашего брата Арсена!
Прямо так и бухнула! Можно себе представить, что там началось... Через
полчаса к ней приехала огромная семья Сухиянов с дедушкой и внуками, а к
этому времени Людмила Георгиевна заказала разговор с Лос-Анджелесом, и когда
отец услышал голос Арсена, начались такие рыданья и крики, и в Москве, и в
Америке, что Зыкина тоже залилась в три ручья...
Мне всю историю рассказал сам Арсен. Это был тихий, скромный человек.
Среди шумного застолья, смеха и страстных тостов, он сидел какой-то
утомленный, и мне сказали, что недавно он перенес операцию и дела его
плохи... Мы сидели в саду, в тени пальм, среди огромных диковинных цветов
гуляли павлины, стол ломился от невиданных яств и экзотических фруктов.
Арсен тихим голосом рассказывал о ночном лесе под Краснодаром, про полицаев
и про то, как плакали отец и брат на том конце провода, в России...
10 июня. Записываю по возвращении из США:
В Нью-Йорке я жил в квартире у Гены Шмакова, с которым в конце концов
сдружились на почве экстерриториальности.
Мы с Инной познакомились с ним в Гагре в 1973 году, куда приехали поздней
осенью отдохнуть от телефона и где мне надо было писать сценарий про
Стасова, что всех очень смешило - где я, а где Стасов...
Гена, Валерий Головицер и мы жили в одном доме, ходили на пустой пляж и
помогали хозяйке давить виноград. Гена был голубоглазый, энергичный, много
знал и прекрасно кулинарил. Он уже был кандидат наук, и у него вышла книга в
серии "Жизнь в искусстве" о Жераре Филипе. Гена жил в Ленинграде и вдруг
вскоре объявился в Москве, выяснилось, что он эмигрирует в США, сидел у нас
целый вечер и простился. Ну, уехал и уехал. Мы не успели ни подружиться, ни
привязаться друг к дружке, не знали его жену и сына, которых он оставлял в
Ленинграде. Словом, "была разлука без печали". А через какое-то время я
получил от него письмо с оказией из Нью-Йорка, он просил прислать 2-3
хороших фото Плисецкой, ибо собирался открыть артистическую хинкальную(!) и
хотел украсить стены знаменитостями. Фото я послал, он удивился моей
обязательности, но заведения так и не открыл. На первых порах он зарабатывал
рецензированием (язык он знал в совершенстве, и не один), а также брал по
телефону заказы на кулебяки и пирожки, которые развозил на велосипеде его
приятель.
Вышло так, что когда я теперь, в 1979 году, прилетел в Нью-Йорк, то меня
там никто не встретил. Я позвонил Гене, к счастью, он был дома и велел мне
немедленно брать такси и ехать к нему - с минуты на минуту за ним придет
машина, он уедет на уик-энд к знакомым и, если я его не застану, то останусь
просто на мостовой. "Что за провинциальная манера прилетать без телеграммы?"
И вправду. Я примчался, когда его уже ждала машина, мы торопливо
поздоровались, он бросил мне ключи: "Я вернусь через три дня, тогда
поговорим. Я уезжаю на дачу к Татьяне Яковлевой". Я оторопел:
- Господи! Ужель та самая Татьяна?
- Да, да, та самая!
Он сел в машину и умчался.
Гена очень дружил с Татьяной Яковлевой и с Алексом Либерманом, ее мужем.
Тот был скульптор абстрактно-конструктивистского направления и
художественный редактор журнала "Vogue". Разница в возрасте была не помехой
- им за семьдесят, ему за тридцать. У них были одни и те же интересы, они
великолепно знали живопись, поэзию и балет. Круг их знакомых -
космополитическая элита - вскоре стал и его кругом. Татьяна дружила с Марлен
Дитрих, фон Караяном, Сен-Лораном, Марией Каллас, на приемах у нее бывали
Грета Гарбо, Сальвадор Дали, а потом уже и знакомые Шмакова - Наталья
Макарова, Иосиф Бродский, Лимонов и Годунов - кто хотите.
Целый месяц я жил в его квартире на Парк-авеню и чувствовал себя
непринужденно. А ведь мы знакомы были еле-еле. Гена был человек широкий,
щедрый, общительный и добрый, многим помог и мне кажется, что люди остались
ему должны больше, чем он им.
В 1979 году он работал над книгой о Наталье Макаровой, много с нею
беседовал и до глубокой ночи стучал на машинке. В конце апреля мы зашли к
ней за кулисы в "Метрополитен". Она возвращалась после класса, и седьмой пот
сверкал на ее челе так же, как некогда после класса у Дудинской. Тут она
занимается у Елены Чернышовой, тоже эмигрантки.
- Вы здесь снимаете? Нашли работу по специальности?
- А мне не нужно, я здесь в гостях.
- И уезжаете обратно? Зачем же?
Ну что ей сказать!
Она пригласила меня через несколько дней на гала-концерт, в "Мет", где
танцевала акт из "Манон" - балета, поставленного специально для нее. Она
резко отличалась от всех балерин - кантиленностью, музыкальностью, техникой,
ярко выраженной индивидуальностью. Она имела самый большой успех.
Запомнился, но не произвел впечатления Нуреев в "Пьеро" на музыку Шенберга -
в железной клетке-конструкции.
После спектакля, окруженная гостями в просторной балеринской уборной,
Макарова лежала на оттоманке в позе Клеопатры, в простеньком халате. Вокруг
толпились гости, служители расставляли цветы. Улыбаясь и оживленно
разговаривая, она угощала напитками собравшихся, сама изредка пригубляла
джин-тоник, а массажист-негр мял ей стопы. Там была Дина Макарова, ее
секретарь и фотограф; жена балетмейстера Мясина и еще какие-то люди, среди
них - Николай Сличенко. Откуда вдруг? При ближайшем рассмотрении оказалось,
что это муж Макаровой, нефтяник-бизнесмен, как две капли воды похожий на
нашего цыганского премьера. Но больше всех говорил Сергей Лифарь, который
горячо ругал выставку Дягилевского балета, открывшуюся в
"Метрополитен-музее" - и повешено все не так, и темно, и это было не таким,
а это как раз наоборот... Ему было виднее, конечно, чем кому бы то ни было
из присутствующих. В какой-то момент Наташа обратилась ко мне:
- Вася, я сейчас восстанавливаю "Баядерку", но некоторые подробности не
помню. Не могли ли вы попросить Веру Красовскую написать мне про вторую
картину вот что: смеркается, слева выходит брамин, он идет по диагонали, но
я не помню, где он останавливается - то ли у пальмы, то ли у фонтана? И
потом в загробных тенях...
- Извините, Наташа, я могу перепутать, кто куда идет, где сумерки, а где
пальма. Напишите письмо, я его отвезу Вере, и она вам ответит.
- А вы не боитесь? Вас могут обыскать в таможне.
- Если найдут письмо про баядерку и пальму - чего же тут страшного?
- Действительно. Тогда, может быть, вы возьмете фото моего сыночка,
перешлете моей маме в Ленинград из Москвы? Она его еще не видела, все
карточки, посланные отсюда - пропадают. Понимаете? Про-па-да-ют.
- Чего же тут не понять? Их перехватывают, как только на почте видят
заграничное письмо. Что ж, давайте и сына. Там баядерка и загробные тени,
здесь бабушка и внук.
- Тогда сделаем так: завтра после репетиции мы с Диной к вам заедем,
завезем фото и письма. Что вы делаете в четыре?
- Хочу пойти в "Александер", ведь послезавтра вечером я улетаю.
- Прекрасно, я заеду к вам после репетиции, привезу фото и письма и
подвезу до универмага.
Дело в том, что с Макаровой мы были знакомы еще в СССР. Я впервые увидел
ее на выпускном вечере в Кировском театре в 1959 году. Были белые ночи. Она
танцевала из "Жизели" с Никитой Долгушиным, это было молодо и талантливо.
Очаровательно. Никто больше не запомнился, но они - навсегда. Я даже написал
на программке, что понравились только они. Потом в шестидесятых я видел ее
все в той же "Жизели" опять с Долгушиным. Он так интересно интерпретировал
Альберта, что затмил Жизель - хотя чего там можно придумать, в этом
Альберте? Оказалось - можно.
В декабре 1966 года я видел ее на концерте в "Сиринксе" на музыку
Дебюсси, поставленном Г. Алексидзе как оживший рисунок Пикассо. Успех был
такой, что номер бисировался. Через несколько лет я приехал в Ленинград,
чтобы снять о ней очерк для киноальманаха "По Советскому Союзу" и тут уже
познакомился с нею. До этого звонил несколько раз к ней домой и говорил по
телефону с пожилой дамой. Думал, что ее мама, а оказалась соседка.
Выяснилось, что она жила в коммуналке, будучи балериной первого положения -
впрочем, чему удивляться? Замужем она была за Леонидом Квинихидзе,
кинорежиссером. Он тогда работал над сценарием с Анатолием Рыбаковым, с
которым мы жили в одном отеле. Я как-то купил кило замечательных конфет,
глазированные грецкие орехи! - и послал их через Леню Наташе. Но тот забыл
их в номере, и дело кончилось тем, что их съел Рыбаков. Наташа наказала мне
впредь дарить ей цветы и конфеты из рук в руки! Хризантемы я отнес ей за
кулисы после "Шопенианы" самолично, а глазированных орехов я больше в
Ленинграде не видел никогда в жизни.
Когда в свое время я затеял снимать Макарову, она сказала, что директор
театра разрешает снимать только Федичеву и что мы наткнемся на
сопротивление. И наткнулись. Вообще в Ленинграде чуть что - обком. Самая
ерундовая съемка - и обязательно обком.
Макарова занималась в числе других звезд в классе усовершенствования
Натальи Дудинской. Дудинская мне очень понравилась - и как давала урок, и
как держалась, и что говорила, и как моментально исчезала. Потом снимали в
Русском музее возле Брюллова, тогда любимого художника Макаровой. А в театре
все же добились разрешения(!) и снимали Седьмой вальс "Шопенианы", который
Наташа танцевала пленительно. После спектакля поехали к ней домой, было
несколько человек, ужин был импровизированный в тесноте маленькой столовой.
Помню, что посуда была разрозненная, старинная, красивая. Сюжет получился
симпатичный. Во время монтажа в Москву приезжал Квинихидзе и попросил
посмотреть материал, чтобы не попало туда чего-нибудь некрасивого и
неправильного, но поскольку я сам с усам, то его все устроило.
Вскоре мы услышали, что Макарова убежала, она осталась в Лондоне. В одной
западногерманской газете мы прочли ее интервью. Она сказала, что в СССР она
имела все, о чем может мечтать советская женщина - и даже больше, благодаря
зарубежным поездкам. И что поступок ее вызван соображениями творческими -
нельзя всю жизнь танцевать только Жизель или Одетту, она хочет - и может -
танцевать всю классику, танцевать новое, поставленное на нее специально. В
дальнейшем все так и вышло, но тогда... Вся труппа уехала дальше в
Голландию, а Константин Сергеев остался в Лондоне, в надежде вернуть
заблудшую овцу. Овца получила от него три письма.
Итак, Нью-Йорк, 8 мая 1979. В 4 часа, как было уговорено, Наташа
заезжает, но никаких фото и писем не привозит, а приглашает утром прийти
завтракать, тогда все у нее будет готово. А сейчас она поедет со мной в
"Александер" и поможет мне в покупках. "Боже, у меня остались какие-то
гроши, и эта знаменитая женщина будет ходить за мною, удивляться и
досадовать, что я смотрю какую-то дребедень, не зная, что купить. Как
неудобно!"
- Право, Наташа, мне жаль ваши ноги - после класса и репетиции еще ходить
по этажам. Я вполне справлюсь сам.
- Но все советские любят, чтобы я ходила с ними. Я вам куплю, что хотите.
Вот З.Б. недавно ходила со мною несколько часов и, уверяю вас, осталась
довольна. Правда, я два дня не могла отдышаться...
- Вот видите. Я не З., и мне жаль ваши ноги, я же знаю балетных.
- Ну хорошо, я от вас отстану при условии, что вы возьмете у меня денег,
у вас наверняка ничего нет. Нет, нет, не спорьте, что, я не знаю? Не
стесняйтесь, пожалуйста, я ведь миллионерша, - сказала она, смеясь и
раскрывая сумку.
- Ну, раз миллионерша, то спасибо.
И она укатила, а я почувствовал себя богатеем и вскоре вышел из магазина,
спустив все деньги, нагруженный красивыми вещами - в том числе синим
замшевым пиджаком, мечтой пижонов.
На следующее утро, купив желтых ирисов, еду завтракать к Макаровой. Живет
она в шикарном небо-скребе на Пятой авеню. Ну, думаю... Оказалось же, что в
квартире кончают ремонт, и бедлам соответствующий, хозяева в халатах, стола
нет и никакого элегантного завтрака на горизонте не видно. Дина сварила
кофе, и мы, сидя на тахте, а кто и просто на полу, пожевали плюшки,
купленные в ближайшей лавочке, роняя крошки на колени. Это только так
волнующе звучит "завтрак у прима-балерины", а на самом деле все очень
непринужденно и просто. Ребенок оказался очень миленьким, тихим, он не
говорит, хотя уже должен бы, и родители огорчаются. Муж - Сличенко -
любезный, улыбается и подливает кофе. Наташа затеяла писать письмо, но среди
беспорядка найти карандаш было немыслимо. "Есть такие дома, где постоянно
ищут паспорт", - вспомнил я, пока хозяйка металась по бесчисленным комнатам,
проклиная маляров, растянувших ремонт на полгода - "прямо как в Ленинграде!"
С оказией я все передал в Ленинград, и бабушка впервые увидела фотографию
внука, а баядерка в спектакле Макаровой появилась именно оттуда, откуда
привыкла появляться испокон веков.
Мы с Геной подходим к дому Татьяны Яковлевой. Она живет в трехэтажном
особняке в центре Нью-Йорка, на тихой улочке.
Дверь открывает слуга. Сверху спускается хозяйка. Ей за семьдесят, но
выглядит она, как женщины, про которых говорят - без возраста. Высокая,
красиво причесана, элегантна. Говорит по-русски очень хорошо, голос низкий,
хриплый.
Поднимаемся в гостиную, это большая белая комната с белым ковром, белой
мебелью. В соломенных кашпо кусты азалий, гигантские гортензии. Я
рассматриваю стены, они тесно завешаны - Пикассо, Брак, Дали...
...О Татьяне Яковлевой у нас в стране всегда говорили глухо и
неправдоподобно. Имя ее в печати не появлялось. "Письмо Татьяне Яковлевой"
Маяковского опубликовали лишь двадцать восемь лет спустя. Оно и естественно
для той поры - разве мог "талантливейший поэт советской эпохи" влюбиться в
невозвращенку? Но вот в недоброй памяти софроновском "Огоньке" появились в
1968 году статьи, где впервые в советской прессе написали об их романе - в
лучших традициях бульварных газет. Акценты были намеренно смещены, и то, что
Маяковский писал пером, вырубали топором. Целое поколение читателей
находилось в плену "свято сбереженных сплетен" (выражение Ахматовой).
О статьях в "Огоньке" Татьяна Алексеевна говорила с презреньем, несмотря
на то, что в них (всяческими подтасовками) ее роль в жизни поэта старались
возвысить:
- Конечно, я их помню, ведь там же было напечатано обо мне. Со слов
Шухаева пишут о нашем знакомстве с Маяковским у какого-то художника на
Монмартре. Если называть знаменитые имена, то почему бы не быть точным? К
примеру - мы познакомились с ним у врача Симона, он практиковал на
Монпарнасе. А эти мои письма в Пензу! Я никогда так не сюсюкала "мамуленька"
и прочее, они явно кем-то стилизованы, чтобы не сказать хуже... И почему
какие-то люди, которые меня никогда в глаза не видели, говорят о том, что я
была причастна к его трагедии? И Каменский и Шкловский, не зная меня,
рассуждают о нашей любви, не считаются ни с Лилей, ни с Полонской. Как это
вульгарно! В первую очередь это неуважительно по отношению к Маяковскому.
Кто эти желтые журналисты?
Несмотря на то, что Татьяна Яковлева и Лиля Брик внешне были очень
различны и каждая из них обладала неповторимой индивидуальностью, тем не
менее чем-то они мне кажутся похожими: отличным знанием поэзии и живописи,
умением располагать к себе людей, искусством вести беседу с остроумием,
изысканностью и простотой одновременно, уверенностью суждений... Обеим было
свойственно меценатство - желание свести людей, которые творчески работают
над какой-нибудь одной темой, помочь им участием, создать благоприятные
условия для творчества. Обе до глубокой старости сохранили интерес к жизни,
любили дружить с молодыми, были элегантны, ухожены, и даже улыбка в их
преклонные годы была похожа - не то сочувствующая, не то сожалеющая...
Татьяна Алексеевна говорила о Цветаевой и Гончаровой, Бродском и
Ахмадулиной, Марии Каллас и фон Караяне - ее знакомых и друзьях из разных
эпох. В тот же вечер я подробнейше записал наш разговор - вернее, ее рассказ
в ответ на мои вопросы. О Маяковском она говорила охотно, часто его цитируя
- недаром, по словам Романа Якобсона, поэта поражала в Татьяне ее редкая
память на стихи.
- О Маяковском? Это было осенью двадцать восьмого года. У меня был
бронхит, и я пошла к доктору Симону. Там в это время была его знакомая Эльза
Триоле с Маяковским. Так мы с ним впервые увиделись. В стихотворении "Письмо
Кострову..." он пишет: "Входит красавица в зал, в меха и бусы оправленная",
но это образно, это впечатление. Я же вошла в гостиную к доктору с
за