Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
обнять
Арбузова. - Я только чичас окончил мой repetition [репетицию (фр.)].
Allons done prendre quelque chose. Пойдем что-нибудь себе немножко взять?
Один рюмок коньяк? О-о, только не сломай мне руку. Пойдем на буфет.
Этого акробата любили в цирке все, начиная с директора и кончая
конюхами. Артист он был исключительный и всесторонний: одинаково хорошо
жонглировал, работал на трапеции и на турнике, подготовлял лошадей высшей
школы, ставил пантомимы и, главное, был неистощим в изобретении новых
"номеров", что особенно ценится в цирковом мире, где искусство, по самым
своих свойствам, почти не двигается вперед, оставаясь и теперь чуть ли не
в таком же виде, в каком оно было при римских цезарях.
Все в нем нравилось Арбузову: веселый характер, щедрость, утонченная
деликатность, выдающаяся даже в среде цирковых артистов, которые вне
манежа - допускающего, по традиции, некоторую жестокость в обращении -
отличаются обыкновенно джентльменской вежливостью. Несмотря на свою
молодость, он успел объехать все большие города Европы и во всех труппах
считался наиболее желательным и популярным товарищем. Он владел одинаково
плохо всеми европейскими языками и в разговоре постоянно перемешивал их,
коверкая слова, может быть, несколько умышленно, потому что в каждом
акробате всегда сидит немного клоуна.
- Не знаете ли, где директор? - спросил Арбузов.
- Il est a l'ecurie. Он ходил на конюшен, смотрел один больной лошадь.
Mats aliens done. Пойдем немножка. Я очень имею рад вас видеть. Мой
голюбушка? - вдруг вопросительно сказал Антонио, смеясь сам над своим
произношением и продевая руку под локоть Арбузова. - Карашо, будьте
здоровы, самовар, извочик, - скороговоркой добавил он, видя, что атлет
улыбнулся.
У буфета они выпили по рюмке коньяку и пожевали кусочки лимона,
обмокнутого в сахар. Арбузов почувствовал, что после вина у него в животе
стало сначала холодно, а потом тепло и приятно. Но тотчас же у него
закружилась голова, и по всему телу разлилась какая-то сонная слабость.
- Oh, sans dout [о, без сомнения (фр.)], вы будете иметь une victoire,
- одна победа, - говорил Антонио, быстро вертя между пальцев левой руки
палку и блестя из-под черных усов белыми, ровными, крупными зубами. - Вы
такой brave homine [смелый человек (фр.)], такой прекрасный и сильный
борец. Я знал один замечательный борец - он назывался Карл Абс... да, Карл
Абс. И он теперь уже ist gestorben... он есть умер. О, хоть он был немец,
но он был великий профессор! И он однажды сказал: французский борьба есть
одна пустячок. И хороший борец, ein guter Kampfer, должен иметь очень,
очень мало: всего только сильный шея, как у один буйвол, весьма крепкий
спина, как у носильщик, длинная рука с твердым мускул und ein gewaltiger
Griff... Как это называется по-русску? (Антонио несколько раз сжал и
разжал перед своим лицом пальцы правой руки.) О! Очень сильный пальцы. Et
puis [и затем (фр.)], тоже необходимо иметь устойчивый нога, как у один
монумент, и, конечно, самый большой... как это?.. самый большой тяжесть в
корпус. Если еще взять здоровый сердца, les pounions... как это
по-русску?.. легкие, точно у лошадь, потом еще немножко кладнокровие и
немножко смелость, и еще немножко savoir les regles de la lutte, знать все
правила борьба, то консе консов вот и все пустячки, которые нужен для один
хороший борец! Ха-ха-ха!
Засмеявшись своей шутке, Антонио нежно схватил Арбузова поверх пальто
под мышками, точно хотел его пощекотать, и тотчас же лицо его сделалось
серьезным. В этом красивом, загорелом и подвижном лице была одна
удивительная особенность: переставая смеяться, оно принимало суровый и
сумрачный, почти трагический характер, и эта смена выражений наступала так
быстро и так неожиданно, что казалось, будто у Антонио два лица, - одно
смеющееся, другое серьезное, - и что он непонятным образом заменяет одно
другим, по своему желанию.
- Конечно, Ребер есть опасный соперник... У них в Америке борются comme
les bouchers, как мьясники. Я видел борьба в Чикаго и в Нью-Йорке... Пфуй,
какая гадость!
Со своими быстрыми итальянскими жестами, поясняющими речь, Антонио стал
подробно и занимательно рассказывать об американских борцах. У них
считаются дозволенными все те жестокие и опасные трюки, которые безусловно
запрещено употреблять на европейских аренах. Там борцы давят друг друга за
горло, зажимают противнику рот и нос, охватывая его голову страшным
приемом, называемым железным ошейником - collier de fer, лишают его
сознания искусным нажатием на сонные артерии. Там передаются от учителя к
ученикам, составляя непроницаемую профессиональную тайну, ужасные
секретные приемы, действие которых не всегда бывает ясно даже для врачей.
Обладая знанием таких приемов, можно, например, легким и как будто
нечаянным ударом по triceps'у [трицепс, трехглавая мышца плеча (лат.)]
вызвать минутный паралич в руке у противника или не заметным ни для кого
движением причинить ему такую нестерпимую боль, которая заставит его
забыть о всякой осторожности. Тот же Ребер привлекался недавно к суду за
то, что в Лодзи, во время состязания с известным польским атлетом
Владиславским, он, захватив его руку через свое плечо приемом tour de
bras, стал ее выгибать, несмотря на протесты публики и самого
Владиславского, в сторону, противоположную естественному сгибу, и выгибал
до тех пор, пока не разорвал ему сухожилий, связывающих плечо с
предплечьем. У американцев нет никакого артистического самолюбия, и они
борются, имея в виду только один денежный приз. Заветная цель
американского атлета - скопить свои пятьдесят тысяч долларов, тотчас же
после этого разжиреть, опуститься и открыть где-нибудь в Сан-Франциско
кабачок, в котором потихоньку от полиции процветают травля крыс и самые
жестокие виды американского бокса.
Все это, не исключая лодзинского скандала, было давно известно
Арбузову, и его больше занимало не то, что рассказывал Антонио, а свои
собственные, странные и болезненные ощущения, к которым он с удивлением
прислушивался. Иногда ему казалось, что лицо Антонио придвигается совсем
вплотную к его липу, и каждое слово звучит так громко и резко, что даже
отдается смутным гулом в его голове, но минуту спустя Антонио начинал
отодвигаться, уходил все дальше и дальше, пока его лицо не становилось
мутным и до смешного маленьким, и тогда его голос раздавался тихо и
сдавленно, как будто бы он говорил с Арбузовым по телефону или через
несколько комнат. И всего удивительнее было то, что перемена этих
впечатлений зависела от самого Арбузова и происходила от того, поддавался
ли он приятной, ленивой и дремотной истоме, овладевавшей им, или стряхивал
ее с себя усилием воли.
- О, я не сомневаюсь, что вы будете его бросать, mon cher Arbousoff,
мой дюшенька, мой голюпшик, - говорил Антонио, смеясь и коверкая русские
ласкательные имена. - Ребер c'est un animal, un accapareur [это скотина,
спекулянт (фр.)]. Он есть ремесленник, как бывает один водовоз, один
сапожник, один... un tailleur [портной (фр.)], который шить панталон. Он
не имеет себе вот тут... dans le coeur... [в сердце (фр.)] ничего, никакой
чувство и никакой temperament [темперамент (фр.)]. Он есть один большой
грубый мьясник, а вы есть настоящий артист. Вы есть кудожник, и я всегда
имею удовольствие на вас смотреть.
В буфет быстро вошел директор, маленький, толстый и тонконогий человек,
с поднятыми вверх плечами, без шеи, в цилиндре и распахнутой шубе, очень
похожий своим круглым бульдожьим лицом, толстыми усами и жестким
выражением бровей и глаз на портрет Бисмарка. Антонио и Арбузов слегка
притронулись к шляпам. Директор ответил тем же и тотчас же, точно он долго
воздерживался и ждал только случая, принялся ругать рассердившего его
конюха.
- Мужик, русская каналья... напоил потную лошадь, черт его побирай!.. Я
буду ходить на мировой судья, и он будет мне присудить триста рублей штраф
с этого мерзавца... Я... черт его побирай!.. Я пойду и буду ему разбивать
морду, я его буду стегать с моим Reitpeitsch! [кнутом (нем.)]
Точно ухватившись за эту мысль, он быстро повернулся и, семеня тонкими,
слабыми ногами, побежал в конюшню. Арбузов нагнал его у дверей.
- Господин директор...
Директор круто остановился и с тем же недовольным лицом выжидательно
засунул руки в карманы шубы.
Арбузов стал просить его отложить сегодняшнюю борьбу на день или на
два. Если директору угодно, он, Арбузов, даст за это вне заключенных
условий два или даже три вечерних упражнений с гирями. Вместе с тем не
возьмет ли на себя господин директор труд переговорить с Ребером
относительно перемены дня состязания.
Директор слушал атлета, повернувшись к нему вполоборота и глядя мимо
его головы в окно. Убедившись, что Арбузов кончил, он перевел на него свои
жесткие глаза, с нависшими под ними землистыми мешками, и отрезал коротко
и внушительно:
- Сто рублей неустойки.
- Господин директор...
- Я, черт побирай, сам знаю, что я есть господин директор, - перебил
он, закипая. - Устраивайтесь с Ребером сами, это не мое дело. Мое дело -
контракт, ваше дело - неустойка.
Он резко повернулся спиной к Арбузову и пошел, часто перебирая
приседающими ногами, к дверям, но перед ними вдруг остановился, обернулся
и внезапно, затрясшись от злости, с прыгающими дряблыми щеками, с
побагровевшим лицом, раздувшейся шеей и выкатившимися глазами, закричал,
задыхаясь:
- Черт побирай! У меня подыхает Фатиница, первая лошадь парфорсной
езды!.. Русский конюх, сволочь, свинья, русская обезьяна опоил самую
лучшую лошадь, а вы позволяете просить разные глупости. Черт побирай!
Сегодня последний день этой идиотской русской масленицы, и у меня не
хватает даже приставной стулья, и публикум будет мне делать ein grosser
Scandal [большой скандал (нем.)], если я отменю борьбу. Черт побирай! У
меня потребуют назад деньги и разломать мой цирк на маленькие кусочки!
Schwamm druber! [Пропади он пропадом! (нем.)] Я не хочу слушать глупости,
я ничего не слышал и ничего не знаю!
И он выскочил из буфета, захлопнув за собой тяжелую дверь с такой
силой, что рюмки на стойке отозвались тонким, дребезжащим звоном.
3
Простившись с Антонио, Арбузов пошел домой. Надо было до борьбы
пообедать и постараться выспаться, чтобы хоть немного освежить голову. Но
опять, выйдя на улицу, он почувствовал себя больным. Уличный шум и суета
происходили где-то далеко-далеко от него и казались ему такими
посторонними, ненастоящими, точно он рассматривал пеструю движущуюся
картину. Переходя через улицы, он испытывал острую боязнь, что на него
налетят сзади лошади и собьют с ног.
Он жил недалеко от цирка в меблированных комнатах. Еще на лестнице он
услышал запах, который всегда стоял в коридорах, - запах кухни,
керосинового чада и мышей. Пробираясь ощупью темным коридором в свой
номер, Арбузов все ждал, что он вот-вот наткнется впотьмах на какое-нибудь
препятствие, и к этому чувству напряженного ожидания невольно и мучительно
примешивалось чувство тоски, потерянности, страха и сознания своего
одиночества.
Есть ему не хотелось, но когда снизу, из столовой "Эврика", принесли
обед, он принудил себя съесть несколько ложек красного борща, отдававшего
грязной кухонной тряпкой, и половину бледной волокнистой котлеты с
морковным соусом. После обеда ему захотелось пить. Он послал мальчишку за
квасом и лег на кровать.
И тотчас же ему показалось, что кровать тихо заколыхалась и поплыла под
ним, точно лодка, а стены и потолок медленно поползли в противоположную
сторону. Но в этом ощущении не было ничего страшного или неприятного;
наоборот, вместе с ним в тело вступала все сильнее усталая, ленивая,
теплая истома. Закоптелый потолок, изборожденный, точно жилами, тонкими
извилистыми трещинами, то уходил далеко вверх, то надвигался совсем
близко, и в его колебаниях была расслабляющая дремотная плавность.
Где-то за стеной гремели чашками, по коридору беспрерывно сновали
торопливые, заглушаемые половиком шаги, в окно широко и неясно несся
уличный гул. Все эти звуки долго цеплялись, перегоняли друг друга,
спутывались и вдруг, слившись на несколько мгновений, выстраивались в
чудесную мелодию, такую полную, неожиданную и красивую, что от нее
становилось щекотно в груди и хотелось смеяться.
Приподнявшись на кровати, чтобы напиться, атлет оглядел свою комнату. В
густом лиловом сумраке зимнего вечера вся мебель представилась ему совсем
не такой, какой он ее привык до сих пор видеть: на ней лежало странное,
загадочное, живое выражение. И низенький, приземистый, серьезный комод, и
высокий узкий шкап, с его деловитой, но черствой и насмешливой
наружностью, и добродушный круглый стол, и нарядное, кокетливое зеркало -
все они сквозь ленивую и томную дремоту зорко, выжидательно и угрожающе
стерегли Арбузова.
"Значит, у меня лихорадка", - подумал Арбузов и повторил вслух:
- У меня лихорадка, - и его голос отозвался в его ушах откуда-то
издалека слабым, пустым и равнодушным звуком.
Под колыхание кровати, с приятной сонной резью в глазах, Арбузов
забылся в прерывистом, тревожном, лихорадочном бреде. Но в бреду, как и
наяву, он испытывал такую же чередующуюся смену впечатлений. То ему
казалось, что он ворочает со страшными усилиями и громоздит одна на другую
гранитные глыбы с отполированными боками, гладкими и твердыми на ощупь, но
в то же время мягко, как вата, поддающимися под его руками. Потом эти
глыбы рушились и катились вниз, а вместо них оставалось что-то ровное,
зыбкое, зловеще спокойное; имени ему не было, но оно одинаково походило и
на гладкую поверхность озера, и на тонкую проволоку, которая, бесконечно
вытягиваясь, жужжит однообразно, утомительно и сонно. Но исчезала
проволока, и опять Арбузов воздвигал громадные глыбы, и опять они рушились
с громом, и опять оставалась во всем мире одна только зловещая, тоскливая
проволока. В то же время Арбузов не переставал видеть потолок с трещинами
и слышать странно переплетающиеся звуки, но все это принадлежало к чужому,
стерегущему, враждебному миру, жалкому и неинтересному по сравнению с теми
грезами, в которых он жил.
Было уже совсем темно, когда Арбузов вдруг вскочил и сел на кровати,
охваченный чувством дикого ужаса и нестерпимой физической тоски, которая
начиналась от сердца, переставшего биться, наполняла всю грудь, подымалась
до горла и сжимала его. Легким не хватало воздуху, что-то изнутри мешало
ему войти. Арбузов судорожно раскрывал рот, стараясь вздохнуть, но не
умел, не мог этого сделать и задыхался. Эти страшные ощущения продолжались
всего три-четыре секунды, но атлету казалось, что припадок начался много
лет тому назад и что он успел состариться за это время. "Смерть идет!" -
мелькнуло у него в голове, но в тот же момент чья-то невидимая рука
тронула остановившееся сердце, как трогают остановившийся маятник, и оно,
сделав бешеный толчок, готовый разбить грудь, забилось пугливо, жадно и
бестолково. Вместе с тем жаркие волны крови бросились Арбузову в лицо, в
руки и в ноги и покрыли все его тело испариной.
В отворенную дверь просунулась большая стриженая голова с тонкими,
оттопыренными, как крылья у летучей мыши, ушами. Это пришел Гришутка,
мальчишка, помощник коридорного, справиться о чае. Из-за его спины весело
и ободряюще скользнул в номер свет от лампы, зажженной в коридоре.
- Прикажете самоварчик, Никит Ионыч?
Арбузов хорошо слышал эти слова, и они ясно отпечатлелись в его памяти,
но он никак не мог заставить себя понять, что они значат. Мысль его-в это
время усиленно работала, стараясь уловить какое-то необыкновенное, редкое
и очень важное слово, которое он слышал во сне перед тем, как вскочить в
припадке.
- Никит Ионыч, подавать, что ли, самовар-то? Седьмой час.
- Постой, Гришутка, постой, сейчас, - отозвался Арбузов, по-прежнему
слыша и не понимая мальчишки, и вдруг поймал забытое слово: "Бумеранг".
Бумеранг - это такая изогнутая, смешная деревяшка, которую в цирке на
Монмартре бросали какие-то черные дикари, маленькие, голые, ловкие и
мускулистые человечки. И тотчас же, точно освободившись от пут, внимание
Арбузова перенеслось на слова мальчишки, все еще звучавшие в памяти.
- Седьмой час, ты говоришь? Ну, так неси скорее самовар, Гриша.
Мальчик ушел. Арбузов долго сидел на кровати, спустив на пол ноги, и
прислушивался, глядя в темные углы, к своему сердцу, все еще бившемуся
тревожно и суетливо. А губы его тихо шевелились, повторяя раздельно все
одно и то же, поразившее его, звучное, упругое слово:
- Бу-ме-ранг!
4
К девяти часам Арбузов пошел в цирк. Большеголовый мальчишка из
номеров, страстный поклонник циркового искусства, нес за ним соломенный
сак с костюмом. У ярко освещенного подъезда было шумно и весело.
Непрерывно, один за другим, подъезжали извозчики и по мановению руки
величественного, как статуя, городового, описав полукруг, отъезжали
дальше, в темноту, где длинной вереницей стояли вдоль улицы сани и кареты.
Красные цирковые афиши и зеленые анонсы о борьбе виднелись повсюду - по
обеим сторонам входа, около касс, в вестибюле и коридорах, и везде Арбузов
видел свою фамилию, напечатанную громадным шрифтом. В коридорах пахло
конюшней, газом, тырсой, которой посыпают арену, и обыкновенным запахом
зрительных зал - смешанным запахом новых лайковых перчаток и пудры. Эти
запахи, всегда немного волновавшие и возбуждавшие Арбузова в вечера перед
борьбою, теперь болезненно и неприятно скользнули по его нервам.
За кулисами, около того прохода, из которого выходят на арену артисты,
висело за проволочной сеткой освещенное газовым рожком рукописное
расписание вечера с печатными заголовками: "Arbeit. Pferd. Klown" [Работа.
Лошадь. Клоун (нем.)]. Арбузов заглянул в него с неясной и наивной
надеждой не найти своего имени. Но во втором отделении, против знакомого
ему слова "Kampf" [борьба (нем.)], стояли написанные крупным, катящимся
вниз почерком полуграмотного человека две фамилии: Arbusow u. Roeber.
На арене кричали картавыми, деревянными голосами и хохотали идиотским
смехом клоуны. Антонио Батисто и его жена, Генриетта, дожидались в проходе
окончания номера. На обоих были одинаковые костюмы из нежно-фиолетового,
расшитого золотыми блестками трико, отливавшего на сгибах против света
шелковым глянцем, и белые атласные туфли.
Юбки на Генриетте не было, вместо нее вокруг пояса висела длинная и
частая золотая бахрома, сверкавшая при каждом ее движении. Атласная
рубашечка фиолетового цвета, надетая прямо поверх тела, без корсета, была
свободна и совсем не стесняла движений гибкого торса. Поверх трико на
Генриетте был наброшен длинный белый арабский бурнус, мягко оттенявший ее
хорошенькую, черноволосую, смуглую головку.
- Et bien, monsieur Arboussoff? [Ну как, господин Арбузов? (фр.)] -
сказала Генриетта, ласково улыбаясь и протягивая из-под бурнуса
обнаженную, тонкую, но сильную и красивую руку. - Как вам нравятся наши
новые костюмы? Это идея моего Антонио. Вы придете на манеж смотреть наш
номер? Пожалуйста, приходите. У вас хороший глаз, и вы мне приносите
у