Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
колодца.
- Час, должно, первый в начале? - спрашивает нехотя, вялым голосом солдат
пятой роты. - Вы с какого года?
По изменившемуся звуку голоса Меркулов догадывается, что солдат повернулся
к нему лицом. Повертывается и Меркулов, но в темноте не видит даже фигуры
своего собеседника.
- Я с девяностого. А вы?
- И я с девяностого. Вы - тоже орлоцкие?
- Мы - кромские, - отвечает Меркулов. - Наша деревня Мокрые Верхи
прозывается. Может, слышали?
- Не... Мы дальние... мы из-под самого Ельца. И скука же, братец ты мой! -
Последние слова он произносит вместе с зевком, глухим, нутряным голосом и
неразборчиво, так что у него выходит: "ы гугу ы аатец ты мой!"
Оба они замолкают на некоторое время. Солдат, из Ельца плюет сквозь зубы
прямо в колодец. Проходит около десяти секунд, в течение которых Меркулов с
любопытством прислушивается, наклонив голову набок. Вдруг из темноты
доносится необычно чистый и ясный - точно удар двух гладких камней друг о
друга - звук шлепка.
- И глыбоко же тута! - говорит солдат иэ Ельца и опять плюет в колодец.
- Грех в воду плевать. Не годится это, - поучительно замечает Меркулов и
тотчас же сам плюет в свою очередь.
Обоих солдат чрезвычайно занимает то, что между плевком и звуком,
раздающимся потом из колодца, проходит так много времени.
- А что, ежели туда сигануть? - вдруг спрашивает солдат из Ельца. - Небось,
покамест долетишь, так об стенки головой изобьешься?
- Как не избиться... Изобьешся, - уверенно отзывается Меркулов. - В лучшем
виде изобьешься.
- Бяда! - говорит другой солдат, и Меркулов догадывается, что он качает
головой.
Опять наступает долгое молчание, и опять солдаты плюют в колодец. Вдруг
Меркулов оживляется:
- Вот штука-то была, братец мой! Сижу я сейчас в казарме и того...
задремал, должно быть, немножко... И какой мне это... чудной сон приснился.
Ему хочется рассказать свой сон со всей прелестью мелких поэтических
подробностей, с чарующим ароматом родной земли и далекой, привычной,
любимой жизни. Но у него выходит что-то слишком простое, бледное и
неинтересное.
- Вижу я, будто бы я, значит, у себя в деревне. И как будто бы вечер... И
все мне скрозь видно... то есть так видно, так видно, точно и не во сне...
- Н-на... это бывает, - равнодушно и небрежно вставляет другой солдат,
почесывая щеку.
- А я сам как будто бы еду верхом на лошади... на мерине... Есть у нас
такой мерин белый, годов двадцать ему небось будет... Может, уж поколел
теперь...
- Лошадь видеть - это означает ложь... Омманет тебя кто-нибудь, - замечает
солдат.
- А я будто бы еду на мерине, и все мне скрозь видно... Ну вот просто как
наяву... То есть такой это чудный сон мне приставился...
- Н-на... разные сны бывают, - лениво вставляет солдат. - Одначе прощенья
просим, - говорит он, подымаясь со сруба. - У нас фитьфебель - черт, по
ночам шляется. До свиданья вам.
- До свиданьичка... Ночь-то, ночь какая... ах ты, господи боже мой... зги
не видно.
Со свежего воздуха казарменная атмосфера в первые минуты кажется просто
невыносимой. Воздух весь пропитан тяжелыми человеческими испарениями, едким
дымом махорки, кислой затхлостью шинельного сукна и густым запахом
невыпеченного хлеба. Люди спят неспокойно, мечутся, стонут и так храпят,
как будто бы им каждый вздох стоит громадных усилий. Когда Меркулов
проходит третьим взводом, какой-то солдат быстро вскакивает и садится на
нарах. Он несколько секунд дико озирается вокруг, точно в недоумении, и
долго чавкает губами. Потом он начинает яростно скрести пятерней: сначала
голову, затем грудь, и вдруг, точно подкошенный сном, мгновенно падает на
бок. Другой деревянным и хриплым голосом быстро бормочет длинную фразу.
Меркулов прислушивается с суеверным страхом и разбирает отдельные слова:
"Не обрывай... Завяжи узлом!.. Узлом завяжи, говорят тебе!.." В бреде,
раздающемся среди ночи, всегда есть что-то ужасное для Меркулова. Ему
кажется, что эти отрывочные, внезапные слова произносит не человек, а
кто-то другой, незримый, вселившийся в его душу и овладевший ею.
Часы по-прежнему тикают неровно, точно задерживая второй удар, но стрелки
их, по-видимому, остались все в том же положении. В голове Меркулова вдруг
проносится дикое, нелепое, фантастическое предположение, что, может быть,
время совсем остановилось и что целые месяцы, целые года - вечно будет
длиться эта ночь; будут так же тяжело дышать и бредить спящие, так же
тускло будут светить умирающие ночники, так же равнодушно и медлительно
стучать маятник. Это темное, быстрое, непонятное самому Меркулову ощущение
переполняет его душу злобой и тоской. И он грозит в пространство крепко
сжатым кулаком и шепчет, не раскрывая стиснутых челюстей:
- У-у, дьяволы!.. Погодите ужотко!
Он опять садится на то же самое место, между течкой и ружейной пирамидкой,
и почти тотчас же мягко и нежно сжимает его виски дремота. "О чем? О чем я
теперь? - спрашивает себя шепотом Меркулов, зная, что теперь в его власти
вызвать перед глазами что-то очень приятное и знакомое. - Ах, да!
Деревня... речка... А ну-ка, ну-ка... Ну, пожалуйста, ну, прошу тебя..."
И снова змеится в зеленой свежей траве речка, то скрываясь за бархатными
холмами, то опять блестя своей зеркальной грудью, снова тянется широкая,
черная, изрытая дорога, благоухает талая земля, розовеет вода в полях,
ветер с ласковой, теплой улыбкой обвевает лицо, и снова Меркулов
покачивается мерно взад и вперед на остром лошадином хребте, между тем как
сзади тащится по дороге соха, перевернутая сошником вверх.
Вы, сады-ы ль, мои са-ды! -
громко, во всю мочь голоса поет Меркулов и с удовольствием думает о том,
как сладко ему будет сейчас вытянуться усталым телом на высоко взбитой
охапке соломы. По обеим сторонам дороги идут вспаханные поля, и по ним
ходят, степенно переваливаясь с боку на бок, черно-сизые, блестящие грачи.
Лягушки в болотцах и лужах кричат дружным, звенящим, оглушительным хором.
Тонко пахнет цветущая верба.
Ах, и вы, сады-ы ль мои са-ды!..
Одно только кажется Меркулову странным: как-то неровно идет сегодня белый
мерин. Так и шатает его из стороны в сторону... Ишь как качнуло. Насилу
удержался Меркулов, чтобы не полететь с лошади вперед головой. Нет, надо
усесться верхом как следует. Пробует Меркулов перебросить правую ногу "а
другую сторону, но нога не шевелится, отяжелела - точно к ней кто привязал
страшную тяжесть. А лошадь так и ходит, так и шатается под ним. "Но, ты,
че-ерт! Засну-ул?.."
Меркулов стремглав падает с лошадиной спины, с размаху ударяется лицом об
землю и... открывает глаза.
- Черт! Заснул! - кричит над Меркуловым чей-то голос.
Меркулов вскакивает с табуретки и растерянно нащупывает на голове фуражку.
Перед ним стоит со взлохмаченной головой, в одном нижнем белье, фельдфебель
Тарас Гаврилович. Это он разбудил сейчас Меркулова, ткнув его кулаком в
щеку.
- Заснул! - повторяет грозно фельдфебель. - Ах, ты!.. Спать на дневальстве?
Я т-тебе покажу, как спать!..
Меркулов отшатывается назад от быстрого удара по скуле, встряхивает головой
и хрипло бормочет:
- Намаялся, господин фитьфебель.
- А-а! Намаялся? Так вот, чтобы ты не маялся, будешь еще два раза не в
очередь дневалить. Когда сменяешься?
- В два, господин фитьфебель.
- Ах, мерзавец... Ты и смену-то свою проспал! Ну!.. Живо, буди
очередного... Марш!..
Фельдфебель уходит. Меркулов бегом бросается к той наре, где спит очередной
дневальный - старый солдат Рябошапка. "Спать, спать, спать, спать, - кричит
в душе Меркулова какой-то радостный, ликующий голос. - Два лишних
дневальства? Это пустяки, это потом, а теперь спать, спать!.."
- Дядька Рябошапка, а дядька Рябошапка, - пугающим шепотом вскрикивает
Меркулов, теребя за ногу спящего солдата.
- Мрмр... брайсь...
- Дядька Рябошапка, вставайте... Смена...
- Поди ссе...
Бессонница так измучила Меркулова, что у него больше не хватает терпения
будить Рябошапку. Он бежит к своему месту на нарах, торопливо раздевается и
протискивается между двумя соседями, которые тотчас же грузно, безжизненно
наваливаются на него боками.
На секунду встает в воображении Меркулова колодец, густая темнота ночи,
мелкий дождик, журчанье воды, бегущей из желоба, и шлепанье по грязи
чьих-то невидимых ног. О! Как там теперь холодно, неприятно и жутко... Все
тело, все существо Меркулова проникается блаженной животной радостью. Он
крепко прижимает локти к телу, съеживается, уходит поглубже головой в
подушку и шепчет самому себе:
- Ну, а теперь... поскорее - дорогу... дорогу...
Снова перед его глазами отчетливо и красиво извивается черная изрытая
дорога, снова смотрится в зеркало реки нежная зелень ветел... И внезапно
Меркулов летит со страшной, но приятной быстротой в какую-то глубокую,
мягкую мглу...
--------------------------------
1 На пречистую... - Имеется в виду отмечаемый православной церковью 8
сентября (по старому стилю) праздник - "Рождество пресвятыя богородицы",
нередко называемой "пречистая". "Пречистой" в народе называли также
"праздник успения пресвятыя богородицы", отмечавшийся 15 августа, и
"праздник Покрова пресвятыя богородицы", отмечавшийся 1 октября. Но
поскольку в рассказе упоминание о "пречистой" содержится в письме,
"пущенном" из родной деревни солдата Меркулова 20 сентября, можно думать,
что речь идет о первом из трех названных праздников.
А.И. Куприн
Тапер
Источник: | А.И. Куприн. Собрание сочинений в 5 т. Том 1. Библиотека
"Огонђк" |
----------------------------------------------------------------------------
Издательство: | Москва, 1982. Издательство Правда |
----------------------------------------------------------------------------
Ocr, проверка: | Читальный зал |
--------------------------------
Впервые опубликовано в газете "Одесские новости", 1900, ‘ 5167, 25 декабря.
--------------------------------
Двенадцатилетняя Тиночка Руднева влетела, как разрывная бомба, в комнату,
где ее старшие сестры одевались с помощью двух горничных к сегодняшнему
вечеру. Взволнованная, запыхавшаяся, с разлетевшимися кудряшками на лбу,
вся розовая от быстрого бега, она была в эту минуту похожа на хорошенького
мальчишку.
- Mesdames, а где же тапер? Я спрашивала у всех в доме, и никто ничего не
знает. Тот говорит - мне не приказывали, тот говорит - это не мое дело... У
нас постоянно, постоянно так, - горячилась Тиночка, топая каблуком о пол. -
Всегда что-нибудь перепутают, забудут и потом начинают сваливать друг на
друга...
Самая старшая из сестер, Лидия Аркадьевна, стояла перед трюмо. Повернувшись
боком к зеркалу и изогнув назад свою прекрасную обнаженную шею, она, слегка
прищуривая близорукие глаза, закалывала в волосы чайную розу. Она не
выносила никакого шума и относилась к "мелюзге" с холодным и вежливым
презрением. Взглянув на отражение Тины в зеркале, она заметила с
неудовольствием:
- Больше всего в доме беспорядка делаешь, конечно, ты, - сколько раз я тебя
просила, чтобы ты не вбегала, как сумасшедшая, в комнаты.
Тина насмешливо присела и показала зеркалу язык. Потом она обернулась к
другой сестре, Татьяне Аркадьевне, около которой возилась на полу модистка,
подметывая на живую нитку низ голубой юбки, и затараторила:
- Ну, понятно, что от нашей Несмеяны-царевны ничего, кроме наставлений, не
услышишь. Танечка, голубушка, как бы ты там все это устроила. Меня никто не
слушается, только смеются, когда я говорю... Танечка, пойдем, пожалуйста, а
то ведь скоро шесть часов, через час и елку будем зажигать...
Тина только в этом году была допущена к устройству елки. Не далее как на
прошлое рождество ее в это время запирали с младшей сестрой Катей и с ее
сверстницами в детскую, уверяя, что в зале нет никакой елки, а что "просто
только пришли полотеры". Поэтому понятно, что теперь, когда Тина получила
особые привилегии, равнявшие ее некоторым образом со старшими сестрами, она
волновалась больше всех, хлопотала и бегала за десятерых, попадаясь
ежеминучно кому-нибудь под ноги, и только усиливала общую суету, царившую
обыкновенно на праздниках в рудневском доме.
Семья Рудневых принадлежала к одной из самых безалаберных, гостеприимных и
шумных московских семей, обитающих испокон века в окрестностях Пресни,
Новинского и Конюшков и создавших когда-то Москве ее репутацию
хлебосольного города. Дом Рудневых - большой ветхий дом доекатерининской
постройки, со львами на воротах, с широким подъездным двором и с массивными
белыми колоннами у парадного, - круглый год с утра до поздней ночи кишел
народом. Приезжали без всякого предупреждения, "сюрпризом", какие-то соседи
по наровчатскому или инсарскому имению, какие-то дальние родственники,
которых до сих пор никто в глаза не видал и не слыхал об их существовании,
- и гостили по месяцам. К Аркаше и Мите десятками ходили товарищи, менявшие
с годами свою оболочку, сначала гимназистами и кадетами, потом юнкерами и
студентами и, наконец, безусыми офицерами или щеголеватыми, преувеличенно
серьезными помощниками присяжных поверенных. Девочек постоянно навещали
подруги всевозможных возрастов, начиная от Катиных сверстниц, приводивших с
собою в гости своих кукол, и кончая приятельницами Лидии, которые говорили
о Марксе и об аграрной системе и вместе с Лидией стремились на высшие
женские курсы. На праздниках, когда вся эта веселая, задорная молодежь
собиралась в громадном рудневском доме, вместе с нею надолго водворялась
атмосфера какой-то общей наивной, поэтической и шаловливой влюбленности.
Эти дни бывали днями полной анархии, приводившей в отчаяние прислугу. Все
условные понятия о времени, разграниченном, "как у людей", чаем, завтраком,
обедом и ужином, смешивались в шумной и беспорядочной суете. В то время
когда одни кончали обедать, другие только что начинали пить утренний чай, а
третьи целый день пропадали на катке в Зоологическом саду, куда забирали с
собой гору бутербродов. Со стола никогда не убирали, и буфет стоял открытым
с утра до вечера. Несмотря на это, случалось, что молодежь, проголодавшись
совсем в неуказанное время, после коньков или поездки на балаганы,
отправляла на кухню депутацию к Акинфычу с просьбой приготовить "что-нибудь
вкусненькое". Старый пьяница, но глубокий знаток своего дела, Акинфыч
сначала обыкновенно долго не соглашался и ворчал на депутацию. Тогда в ход
пускалась тонкая лесть: говорили, что теперь уже перевелись в Москве
хорошие повара, что только у стариков и сохранилось еще неприкосновенным
уважение к святости кулинарного искусства и так далее. Кончалось тем, что
задетый за живое Акинфыч сдавался и, пробуя на большом пальце острие ножа,
говорил с напускной суровостью:
- Ладно уж, ладно... будет петь-то... Сколько вас там, галчата?
Ирина Алексеевна Руднева - хозяйка дома - почти никогда не выходила из
своих комнат, кроме особенно торжественных, официальных случаев. Урожденная
княжна Ознобишина, последний отпрыск знатного и богатого рода, она раз
навсегда решила, что общество ее мужа и детей слишком "мескинно"^1 и
"брютально"^2, и потому равнодушно "иньорировала" его, развлекаясь визитами
к архиереям и поддержанием знакомства с такими же, как она сама,
окаменелыми потомками родов, уходящих в седую древность. Впрочем, мужа
своего Ирина Алексеевна не уставала даже и теперь тайно, но мучительно
ревновать. И она, вероятно, имела для этого основания, так как Аркадий
Николаевич, известный всей Москве гурман, игрок и щедрый покровитель
балетного искусства, до сих пор еще, несмотря на свои пятьдесят с лишком
лет, не утратил заслуженной репутации дамского угодника, поклонника и
покорителя. Даже и теперь его можно было назвать красавцем, когда он,
опоздав на десять минут к началу действия и обращая на себя общее внимание,
входил в зрительную залу Большого театра - элегантный и самоуверенный, с
гордо поставленной на осанистом туловище, породистой, слегка седеющей
головой.
Аркадий Николаевич редко показывался домой, потому что обедал он постоянно
в Английском клубе, и по вечерам ездил туда же играть в карты, если в
театре не шел интересный балет. В качестве главы дома он занимался
исключительно тем, что закладывал и перезакладывал то одно, то другое
недвижимое имущество, не заглядывая в будущее с беспечностью избалованного
судьбой грансеньора. Привыкнув с утра до вечера вращаться в большом
обществе, он любил, чтобы и в доме у него было шумно и оживленно. Изредка
ему нравилось сюрпризом устроить для своей молодежи неожиданное развлечение
и самому принять в нем участие. Это случалось большей частью на другой день
после Крупного выигрыша в клубе.
- Молодые республиканцы! - говорил он, входя в гостиную и сияя своим свежим
видом и очаровательной улыбкой. - Вы, кажется, скоро все заснете от ваших
серьезных разговоров. Кто хочет ехать со мной за город? Дорога прекрасная:
солнце, снег и морозец. Страдающих зубной болью и мировой скорбью прошу
оставаться дома под надзором нашей почтеннейшей Олимпиады Савичны...
Посылали за тройками к Ечкину, скакали сломя голову за Тверскую заставу,
обедали в "Мавритании" или в "Стрельне" и возвращались домой поздно
вечером, к большому неудовольствию Ирины Алексеевны, смотревшей брезгливо
на эти "эскапады^3 дурного тона". Но молодежь нигде так безумно не
веселилась, как именно в этих эскападах, под предводительством Аркадия
Николаевича.
Неизменное участие принимал ежегодно Аркадий Николаевич и в елке. Этот
детский праздник почему-то доставлял ему своеобразное, наивное
удовольствие. Никто из домашних не умел лучше его придумать каждому подарок
по вкусу, и потому в затруднительных случаях старшие дети прибегали к его
изобретательности.
- Папа, ну что мы подарим Коле Радомскому? - спрашивали Аркадия Николаевича
дочери. - Он большой такой, гимназист последнего класса... нельзя же ему
игрушку...
- Зачем же игрушку? - возражал Аркадий Николаевич. - Самое лучшее купите
для него хорошенький портсигар. Юноша будет польщен таким солидным
подарком. Теперь очень хорошенькие портсигары продаются у Лукутина. Да,
кстати, намекните этому Коле, чтобы он не стеснялся при мне курить. А то
давеча, когда я вошел в гостиную, так он папироску в рукав спрятал...
Аркадий Николаевич любил, чтобы у него елка выходила на славу, и всегда
приглашал к ней оркестр Рябова. Но в этом году^4 с музыкой произошел целый
ряд роковых недоразумений. К Рябову почему-то послали очень поздно; оркестр
его, разделяемый на праздниках на три части, оказался уже разобранным.
Маэстро в силу давнего знакомства с домом Рудневых обещал, однако,
как-нибудь устроить это дело, надеясь, что в другом доме переменят день
елки, но по неизвестной причине замедлил ответом, и когда бросились искать
в другие места, то во всей Москве не оказалось ни одного оркестра. Аркадий
Николаевич рассердился и велел отыскать хорошего тапера, но кому отдал это
приказание, он и сам теперь не помнил. Этот "кто-то", наверно, свалил
данное ему поручение на другого, другой - на третьего, переврав, по
обыкновению, его смысл, а третий в общей сумятице и совсем забыл о нем...
Между тем пылкая Тина успела уже взбудоражить весь дом. Почтенная экономка,
толстая, добродушная Олимпиада Савична, говорила, что и взаправду барин ей
наказывал распорядиться о тапере, если не приедет музыка, и что она об этом
тогда же сказала камердинеру Луке. Лука в свою очередь оправдывался тем,
что его дело ходить около Аркадия Николаевича, а не бегать по городу за
фортепьянщиками. На шум прибежала из барышниных комнат горничная Дуняша,
подвижная и ловкая, как обезьяна, кокетка и болтунья, считавшая долгом
ввязываться непременно в каждое неприятное происшествие. Хотя ее и никто не
спрашивал, но она совалась к каждому с жаркими уверениями, что пускай ее
бог разразит на этом месте, если она хоть краешком уха что-нибудь слышала о
тапере. Неиз