Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
вица томится в тяжком плену
у страшного медведя и что он приехал ее освободить. Зербиэт-ханум,
услыша песню, вышла из шатра и неосторожно приблизилась к
всаднику. А тот схватил ее, положил поперек седла и умчался. Слуги
не успели задержать. Не казни их!
И все снова упали на колени и завыли.
- Наказывать я вас не стану, но и хвалить тоже не буду.
Гаврила Олексич строго приказал слугам пока никому не
говорить о похищении, дивясь и радуясь неожиданному случаю,
который избавил его от опасного ханского подарка. Он стал
готовиться спешно к от®езду, еще опасаясь новой вспышки милости,
либо гнева монгольского владыки.
Глава девятая. НАКОНЕЦ ДОМ!
Ее глаза все время светились перед ним, вспыхивая искрами то
радости, то укоризны. В тот последний далекий день, когда она, вся
запорошенная снегом, стояла на высоком крыльце родного дома,
накинув на плечи малиновую шубку, опушенную темным соболем, и
махнула ему узорчатым платочком, а он обернулся в воротах, сдержал
коня и, не утерпев, помчался обратно к крыльцу, сжал маленькую
руку, горячую и крепкую, и, выхватив ее платочек, понесся вскачь,
вздымая снежную пыль. Этот день он вспоминал потом много, много
раз, доставал тайком заветный платочек, расшитый по краям алыми
шелками, и вдыхал нежный, чуть заметный аромат весенних цветов.
Не забыл он ее, свою Любаву, но помимо воли одурманила голову
прекрасная татарка, зачаровала своей грустной песней, знойной
пляской, змеиной гибкостью тела, и он проводил в ее шатре дни и
ночи, все забывая, слушая ее бархатный голос, заливая свою кручину
крепким янтарным вином.
И как хорошо все же, что теперь ему не придется, как приказал
Батый, везти ее с собой в Новгород. Он снова один, свободен и
гибельного дурмана как не бывало.
Теперь впереди дальняя дорога, такая же бесконечная и
томительная, как щемящая сердце тоска. Его дружинники и слуги, все
на лохматых вз®ерошенных конях, растянулись по узкому бечевнику
вдоль застывшей бескрайней реки и делали короткие остановки в
редких селениях, утонувших в снежных сугробах.
Наконец наступил желанный день, и путь окончен. Знакомые
ворота с медным складнем на поперечной балке. Высокие шапки снега
венчают боковые столбы. Мощный стук кулака разбудил дворовых псов,
и они, гремя цепями, отозвались яростным лаем.
Узнав зычный голос хозяина, заохали, забегали слуги,
распахивая створки тесовых ворот.
Гаврила Олексич медленно в®ехал во двор, окидывая зорким
взглядом и блистающие на утреннем солнце слюдяные окошки с
зелеными резными ставенками, и сани, и крытый возок под навесом, и
свисающие, готовые рухнуть глыбы снега на крыше, и ледяные
сосульки, и крыльцо с красными витыми столбиками.
Крыльцо, видимо, старательно подметено и так же, как тогда,
запорошено легким снегом, но лапушки еще нет... На ступеньках
видны чьи-то следы. Гаврила Олексич придержал коня, ожидая, что
вот-вот распахнется тяжелая дверь и выбежит его хозяюшка,
простоволосая, не успев по-замужнему заложить тяжелые шелковистые
косы... А из дому уже стали доноситься визги и радостные крики
женских голосов.
Отворилась знакомая с детства дверь, и в ней показался седой
сторож, Оксен Осипович, в синем охабне. Он спускался по ступенькам
медленно и, сняв меховую шапку, низко поклонился боярину. А где же
лапушка?
- Здравствуй, друже родной! - сказал Гаврила Олексич. - Где
же моя хозяюшка? Или занемогла? - сходя с коня и отдавая поводья
подбежавшему челядинцу, спрашивал он.
А во двор уже в®езжали веселые дружинники, и все кругом
наполнилось шумом, звоном оружия и громкими приветствиями.
Оксен Осипович бросился к Олексичу и припал к его плечу:
- Нету боярыни нашей, Любавушки твоей! Нянюшки тебе все
расскажут. Мне невмоготу. Эх! - и старик, махнул безнадежно рукой,
быстро засеменил к воротам, пробираясь между шумевшими всадниками.
Из дверей выбежала старая кормилица. Одной рукой она
придерживала накинутую на плечи шубейку, другой поправляла
с®ехавший на сторону платок на седой голове. Семеня слабыми
ногами, она опустилась на колени и стала причитать:
- Зачем долго не приезжая? Зачем в Орде гулял, женушку-
лапушку свою позабыл?
Гаврила Олексич наклонился, нежно поцеловал старушку в
голову, сильными руками поднял ее и сказал тихо:
- Да говори толком всю правду, что случилось с моей боярыней?
Кормилица, всхлипывая и вытирая широким рукавом глаза,
принялась рассказывать:
- Она много плакала и мне так говорила: "Узнала я, что мой
хозяин в Орде себе другую жену завел, меня, бедную, позабыл. Жить
больше не хочу. Руки бы на себя наложила, да боюсь гнева
божьего..." И два дня назад обняла она меня крепко, так горячо,
будто прощалась, просила детей беречь и к вечеру на коне уехала из
дому, никому ничего не сказав.
Пока старушка об®ясняла, на крыльце уже собрались другие
нянюшки и служанки, прибежали и дети его: мальчик и девочка. Все
говорили, перебивая друг друга, некоторые утирали слезы. Гаврила
Олексич, схватив на руки обоих детей, закричал:
- Эй, хватит! Довольно охать и кудахтать! Я знаю, куда уехала
боярыня. Завтра я ее домой привезу на тройке с бубенцами. А сейчас
ступайте обратно в хоромы. Принимайте гостей долгожданных.
Накормите моих дружинников.
Все бросились в дом. А перед Гаврилой Олексичем остановилась
высокая и дородная главная домовница Фекла Никаноровна и,
удерживая его за рукав, вкрадчиво сказала:
- Я тебе открою, свет наш ненаглядный, где ты найдешь свою
боярыню. Я уже все разведала. Она побывала у бабок вещих, и те
наговорили ей бог весть чего. Вот и уехала она в женский скит.
Постриг хочет принять, монахиней сделаться. Молодая женская кровь
играет, - чего с досады не придумаешь!.. Постриг! Шуточное ли
дело! Вот какой узел скрутился! А ты его сумей распутать...
Глава десятая. НЕЗАДАЧА
В день приезда Гаврила Олексич вел себя необычно, дружинники
косились на него, но спрашивать не решались.
- Затуманился наш сокол!.. Вестимо дело: сколько ден ехал,
подарков сколько на вьючных конях вез, а лапушка дома его и не
встретила.
- Сидит теперь туча тучей за столом и прямо из ендовы романею
пьет.
- Куда же боярыня уехала?
- Да не уехала, говорят тебе... Сбежала.
- Ой ли! Может, ее какой лихой молодец чернобровый силой
увез?
- Тише ты! Не смей такого слова молвить!
- Не я говорю. От боярских поварих слышал.
- Поварихи же мне иное сказывали: в скит боярыня на богомолье
уехала, а домовница обмолвилась, будто решила она постриг принять.
Надоело без сроку Гаврилу Олексича ждать, а он, говорят, в Орде
завел себе другую жену, татарку. Вот боярыня и затужила. Кровь-то
у нее молодая, горячая, кипит, - вестимо, дурман-то в голову и
кинется.
- Верно! А может, ее опоили. У боярина недругов немало.
- Зачем! Это она от обиды. Такую умницу-красавицу, как наша
боярыня, и вдруг на басурманку сменить.
- А где же она, басурманка-то? Может, ее и не было?
- Нет, была! Пленные сами видели. Вот они и обмолвились...
- Все же сам подумай: постриг! Шуточное ли дело, ведь опосля
оттуда возврата нет...
Все разговоры, однако, сразу оборвались, когда забегали слуги
и стали сзывать некоторых близких дружинников гридницу на беседу к
боярину.
Не всех удалось собрать: одни ушли по своим дворам, других не
могли добудиться, - спали крепким сном после тяжелой дороги.
Оправляя кафтаны, приглаживая длинные кудри, туже затягивая
пояса, дружинники поднимались по скрипевшим ступеням в знакомую
издавна гридницу. Все, казалось, на месте, как раньше бывало: и
большие образа в углу в серебряных ризах, и скамьи, крытые
червленым аксамитом. Так же сквозь обледенелые слюдяные оконца
пробивались солнечные лучи и веселыми пятнами играли на широкой
скатерти, расшитой мудреным узором.
Еще утром, повидав всех домашних, Гаврила Олексич собрался
пойти к Александру Ярославичу, чтобы подробнее рассказать ему о
своей поездке к Батыю, но узнал, что князь на охоте и вернется в
Новгород только дня через два. Значит, тем временем можно было
заняться своими делами и отдохнуть.
Сейчас, без кафтана, в расстегнутой рубашке, с голой грудью,
на которой виднелась серебряная цепочка с иконкой и ладанкой, он
сидел, откинувшись назад, в красном углу, широко расставив на
медвежьей шкуре длинные босые ноги. Татарские пестрые сафьяновые
сапоги небрежно валялись под скамьей.
Он тяжело дышал и обводил угрюмым взглядом входивших, которые
ему низко кланялись и становились кучкой близ двери. Возле Гаврилы
Олексича, на краю стола, красовалась большая деревянная ендова и
чеканной работы ковшик.
- Здравствуй на многие лета, Гаврила Олексич, - сказал
старший из дружинников, высокий и степенный, поглаживая густую
рыжеватую бороду и пытливо всматриваясь в побледневшее, но по-
прежнему красивое лицо Гаврилы, то и дело облизывавшего сухие,
воспаленные губы.
- Здравствуйте, ребятушки! - воскликнул тот, будто очнувшись
от забытья. - Садитесь поближе. Сейчас потолкуем. Эй, челядь!
Подайте новый жбан с медом и чаши, да не малые, .а побольше.
Слуги забегали, доставая с деревянных резных полок,
тянувшихся вдоль стен, серебряные кубки и узорчатые заморские
чаши.
Олексич подождал, пока слуга, стоя на коленях, обернул ему
ноги цветными онучами, и сам натянул сапоги. Он встал, слегка
покачиваясь, пока другой слуга помог ему надеть кафтан и
опоясаться серебряным поясом. Поведя плечами, он провел рукой по
волосам и сел в старое резное кресло. Держался он прямо, глядел
зорко и только воспаленные, покрасневшие глаза говорили о долгих
часах раздумья, проведенных в одиночестве возле жбана с заморской
романеей.
- А где Кузьма Шорох? Эй, Кузя! - крикнул Гаврила Олексич так
громко, что, казалось, на дворе его услышали.
- Здесь я, здесь, - ответил весело Кузьма, входя в двери и
застегивая кафтан. - Едва меня отлили ледяной водой. Теперь я в
полной справе. - Он улыбнулся задорно, низко поклонился и скромно
уселся на скамье возле двери, всматриваясь в боярина, стараясь
разгадать, что он надумал.
Тот выждал, пока слуги не расставили посуду и не налили в
кубки и чаши темного меду или заморского густого вина.
- Ну, живо поворачивайтесь и уходите отсюда, - сказал он
челядинцам. - Да прикройте двери. А здесь, кто помоложе, пусть
подливает ковшиком из жбана.
Все взяли в руки чаши и кубки и ждали.
- Я вас призвал к себе, други, - сказал Олексич и замолчал,
прикрывая глаза большой крепкой ладонью.
- Верно, немец опять зашевелился? - осторожно прервал
воцарившуюся тишину старший дружинник.
- Это дело нам не новое, - ответил, медленно опуская руку,
Гаврила Олексич. - Немцы всегда против нас зубы точат, и с ними
счеты мы сведем очень скоро.
- То-то мы разгуляемся! - весело воскликнул Кузьма Шорох.
- Погуляем! - поддержали другие голоса.
- Нет!.. Сейчас у меня другое дело. На это нужна ваша
хитрость... - Он задумался на мгновение и, тряхнув головой,
добавил: - Нужна еще... малая толика озорства. Недаром же мы все
Васьки Буслаева внучата.
- Верно, верно, - загудели дружинники. - С тобой мы не прочь
и поозорничать... Только пока нам невдомек, куда ты речь клонишь.
- Так и не угадали? А ты как смекаешь, Кузя?
- Мне думается: не на охоту ли ты нас зовешь? Бурнастая
лисичка сбежала, да не простая, а с серебристой спинкой.
- Верно, Кузя, верно! И вот что нам нужно сделать. Тут
главное - мешкать нельзя. Кое-кто уже норовит захватить
драгоценную лисичку. А вот как надо этих охотников перехитрить...
- Поймаем, непременно поймаем! - воскликнули дружинники и
переглянулись, сообразив, к чему клонит речь Гаврила Олексич.
- И медведя мы ловили и на волков ходили. Нам ли не
освободить лисичку.
Гаврила Олексич встал и, опираясь руками на стол вполголоса
начал об®яснять свой план:
- Смотрите, сейчас домой к своим женам да сестрам не
отлучаться! Там если вы обмолвитесь одним словом, завтра уже будет
знать весь Новгород. Берите из моих конюшен свежих коней,
седлайте, и мы тотчас же выезжаем.
Глава одиннадцатая. ЗАМУТИЛА ТУГА-ТОСКА
Верстах в двадцати от Новгорода, вниз по течению седого
пенистого Волхова, на правом его берегу, среди березовых
перелесков, затаилась женская обитель святой Параскевы-Пятницы.
Купцы-кожевники братья Ноздрилины сперва возвели каменную церковь
в память усопшей бабки своей Прасковьи Дормидонтовны, прозванной
"Кремень", положившей начало богатству семьи Ноздрилиных, которые
развернули большую торговлю с заморскими городами, поставляя им
кожи, волос, щетину и шерсть, а главное - всевозможные меха.
В эту церковь с тех пор потекло паломничество, главным
образом женщин, приходивших со всех концов новгородской земли. В
народе укрепилось поверье, что горячая молитва святой Параскеве-
Пятнице помогает и в бабьих болестях и во всяких женских печалях.
Сведущие странницы-богомолки об®ясняли, что сама святая Параскева
в жизни много претерпела от изверга мужа и от тринадцати детей,
рождавшихся с великой трудностью. И после смерти великомученица
продолжала жалеть всех, кто приходит к ней изливать в слезах и
молитвах свою тяжелую бабью долю.
Братья Ноздрилины не ограничились постройкой церкви, а
срубили целый скит из еловых и сосновых бревен, со всеми службами,
общежитиями, конюшнями, складами, баней, погребом, коптильней для
рыбы и пристанью для монастырских рыбачьих лодок.
Игуменьи избирались с высокого благословения новгородского
архиепископа особо суровые, неулыбчивые, которые сумели бы держать
в страхе божьем и повиновении всех монахинь и послушниц,
прибывавших из ближних и дальних новгородских пятин. Игуменьи
должны были строго и неусыпно блюсти монастырский порядок и добро,
не допускать расточительности и наказывать нерадивых, зорко
присматривая за мастерскими - ткацкой, вышивальной, иконописной,
златошвейной, за пасекой и монастырским садом, где зрели яблоки,
вишни и тянулись гряды кустов крыжовника и смородины.
Однажды после благовеста к заутрене в покои игуменьи, матери
Евфимии, прибежала юная Феклуша, "послушница на побегушках", и,
запыхавшись, рассказала:
- Сегодня, только что сторож Михеич пошел ворота отпирать, -
глянь, а к скиту кто под®ехал-то! Боярыня, настоящая боярыня,
молодая, с жемчужными подвесками в ушах. Сама видела, как она
платок с головы сдернула и, простоволосая, пошла к воротам. А
Михеич чего-то перепугался и перед ней ворота снова запер. И
говорит, что боярыне не иначе как грозит большая беда, наверное,
старый муж убить хочет. Почему, говорит, она руки все ломает и
тайком слезы смахивает, а сама пригожая да нарядная... И с нею две
чернавки. Все трое на конях верхами, точно из татарской неволи
прискакали.
- Да где ж они? Сюда, что ли, идут?
- Нет, нет, мати Евфимия! Михеич их не пускает и никак не
хочет отпереть ворота.
- Экой старый корень!
- Не хочет, ей-ей не хочет! Я говорю ему: "Отворяй, Михеич,
пущай боярыню. Видишь, как устала с дороги". А он все одно
отмахивается: "Может, за ней вдогонку сейчас боярин прискочит с
молодцами и первому мне накладет по загривку. Знаю мужей
обманутых!" Так и сказал: "Коли ежели мать-игуменья прикажет, то
пусть и принимают гостью послушницы. А я от беды ухожу подальше на
Волхов сига ловить".
- Вот неуемный старик, путаник! Беги к матери Павле скажи,
что я велела ворота отворить, а боярыню у себя в келье принять. Да
чтобы сейчас же затопили баньку.
Феклуша помчалась со всех ног, а мать-игуменья стал
облачаться, чтобы показаться прибывшей во всем свое великолепии.
Прибывшую молодую боярыню поместили в келье ключницы, матери
Павлы, и та сама с ней сходила в жарко натопленную баньку, где они
обе мылись и обливались квасом. Мать Павла потом шептала на ухо
игуменье, что у молодой боярыни все исправно, никаких бесовских
знаков или синяков не видно. Сама мочалкой ей терла и спину и
живот. Тоже неприметно, чтобы она была на сносях, хоть небольшая,
но складная и в юном теле. Жить бы ей и поживать в любви и
радости, а вот заладила одно: "Примите меня в скит, хочу постриг
принять".
- Мать честная! - воскликнула игуменья. - Да ведь если она к
нам в обитель вступит, то вклад богатейший внесет и казной и
угодьями. Какие земли, пашни и покосы наш скит сможет от нее
заполучить в вечное владенье! Надо немедленно свершить над
боярыней постриг, пока она не одумалась и назад домой не уехала.
Феклуша, попроси ко мне отца Досифея. Мы с ним все обсудим.
Глава двенадцатая. В СКИТУ
Любава стояла на коленях на подложенной черной бархатной
подушке посреди храма, перед аналоем с образом пресвятой
богородицы. Рядом с ней старая монахиня бережно держала на руках
длинную черную одежду и черный же куколь. В эту одежду будет
облачена после пострига молодая боярыня. Ее длинные белокурые
распущенные волосы ниспадали по спине. Сегодня, после пострига,
шелковистые волосы будут отхвачены резаками и упадут на холодный
каменный пол.
Пока еще только послушница, Любава крепко сжимала маленькие
руки. Полубезумным взглядом она уставилась на большой образ
богоматери с младенцем на руках и сухими дрожащими губами тихо
шептала то слова молитвы, то какие-то бессвязные жалобы: "Господи,
укрепи веру мою! Помоги, мати божия, исполнить волю господню!
Изгони мою слабость!"
Позади молившейся стояла величавая и суровая игуменья
Евфимия. Строго сдвинув черные брови, она опиралась на высокий
посох с золотым набалдашником. Игуменья зорким, как бы скорбным, а
иногда хмурым взглядом посматривала то на маленькую боярыню, то на
лицо Досифея, иеромонаха, стоявшего возле боярыни и тихо
твердившего, склоняясь к ее уху:
- Молись, чадо мое... и повторяй слова, издревле реченные:
"Аз, раба .божия, грешная..."
Но боярыня как будто его не слышала, и совсем другие слова
слетали с ее бледных дрожащих губ.
Игуменья сделала глазами строгий знак монашке, стоявшей
поблизости с небольшим медным подносом, на котором был серебряный
ковшик с теплым вином, подносимым причастникам. Монашка подошла
ближе. Стоявший рядом с Досифеем громоздкий, краснолицый, с рыжей
бородой дьякон взял ковшик, поднес к устам Любавы и пробасил:
- Испей, дочь моя, теплоты на поддержание сил телесных.
Хор монахинь на клиросе пел необычайно скорбный псалом,
говоривший о бренности земной жизни, о тщете и суетности всех
мирских стремлений и радостей.
- "Свете тихий святые славы, пришедый на запад солнца,
видеста свет вечерний..." - жалобно выводили нежные женские
голоса, и делались более грустными лица стоявших рядами монахинь,
старых и молодых, в черных рясах, истово крестившихся и
одновременно опускавшихся на колени или бесшумно встававших.
"Послушница для побегушек", Феклуша, мышью пробралась среди
стоявших монахинь и проскользнула к самой игуменье. Та сурово
скосила на нее глаз, но, увидев встревоженное лицо черницы,
величаво скл