Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
обыватель натыкался на объявление, что
учреждение, в котором он работает, закрыто, или слилось с другим, или
реорганизовано, и его должность упразднена. Потеря службы означала потерю
продкарточки и ряда льгот и привилегий. Все сколь возможно
"совместительствовали" в нескольких учреждениях. Понятно, что в учреждениях
не столько работали, сколько разговаривали. Бытовал неофициальный лозунг:
"По деньгам и работа".
Среди киевлян господствовали упадочнические настроения. Привольная
жизнь обывателя при "проклятом царском самодержавии" многим, если не
большинству, казалась идеалом по сравнению с жизнью в "свободной стране
социализма". Однако реставрации самодержавия или деникинцев не желал почти
никто.
Многие мечтали о счастливой поре временного правительства князя
Львова-Керенского, добавляя всегда при этом - "при условии сильной власти",
которая бы обеспечила "жизнь по закону", т.е. без произвольных арестов и
расстрелов, свободу мнений, более сытое существование и известное
материальное довольство теплое жилище без военных постоев, свет и воду,
одежду и обувь.
Украина за годы гражданской войны была трижды освобождена от советской
власти в результате наступления войск немцев, Деникина и поляков. Но в
возможность и спасительность новой, четвертой военной акции мало кто верил,
хотя слухов о возможной интервенции, например, со стороны немцев (поляки
после 1920 г. считались слишком слабыми), было великое множество. Молодежь
гораздо больше верила и надеялась на внутреннюю эволюцию советского режима в
сторону либерализма или, применяя более позднее словечко, на "оттепель".
Постепенно настроения покорности и подчинения большевистскому режиму стали
преобладающими среди киевской интеллигенции, в частности, среди молодежи.
Ученье, работа, раздумья...
В 1917 году я встретил октябрьскую революцию как великий переворот,
несущий обновление жизни человечества. Мессианские настроения и надежды
Александра Блока и Андрея Белого были близки "рожденным в года глухие". Они
звучали в моей душе вплоть до осени 1919 года. После второй встречи с
советской властью в феврале-августе 1919 г. мессианизм у меня исчез, но идея
свободной жизни, основанной на равенстве, равноправии, свободе мнений и
печати, словом, идея советской демократии и демократического социализма все
еще жили в моем сознании, в сознании всей восторженной свободолюбивой
молодежи.
С победой советской власти в России и на Украине этой молодежи было
нетрудно принять советский строй, и если не примириться с ним, то
подчиниться ему и работать с ним, стараясь всячески улучшить его систему
управления и хозяйствования, смягчить и очеловечить жестоко-доктринерский
советский строй. Но скоро и я, и многие другие идеалистические и наивные
караси поняли, что мы, в сущности, обломки сгоревшего и пережившего самого
себя в огне гражданской войны, потерянного поколения, которое любило свободу
и хотело жить в свободах социалистической демократии. Это поколение
чувствовало себя чужим любому диктаторскому режиму, в том числе и диктатуре
большевистской партии. Нашему поколению досталась тяжелая жизнь и тяжелая
смерть, потому что наш век - век буржуазно-демократической революции - умер
в России раньше нас... Наше поколение в течение 8 месяцев перескочило из
одного самодержавного режима в другой, еще более самодержавный, и мы,
интеллигенция начала XX века, осознали себя обреченными на гибель.
События последних 6 лет показали мне лично, что по своей натуре и
характеру я - не деятель, не активный участник событий, а зритель,
созерцатель и свидетель их. Книга и наука были мне милее и ближе, чем
какое-либо действие - административное или хозяйственное. Я не любил быть
администратором и начальником, не любил начальствовать, управлять,
приказывать и распоряжаться. Для меня это было мукой. В течение своей долгой
трудовой жизни мне пришлось трижды занимать административные посты в мире
науки (не в управлении) и в свое время я расскажу о том, как я избавился от
каждого из них.
Мне хотелось быть лишь свидетелем великих потрясений той эпохи, в
которой я жил, но не участником и тем более - движущей силой их. Это был
своего рода уход от действительности, как оказалось потом - большей частью
кровавой и жуткой, в "башню из слоновой кости"; я хотел жить, не принимая
участия в насилиях и эксцессах советского режима, не обагряя своих рук
кровью, которую проливала, подавляя "классовых врагов" и "инакомыслящих",
советская власть.
Самым простым и легким способом добиться этого было одно: ни при каких
условиях, ни при каких обстоятельствах не вступать в большевистскую партию.
Я выполнил это решение и беспартийным прожил всю свою жизнь. В советском
государстве я работал более 50 лет. Правда, в условиях "партии-государства"
быть беспартийным значило авансом отказаться от продвижения по служебной
лестнице, от желания сделать карьеру. Но мне всегда хотелось "быть", а не
казаться. Карьера означала "действовать". Она была связана с необходимостью
так или иначе ублаготворить начальство и плясать под его дудку. Это меня не
прельщало. В 1918-1919 гг. я рассуждал примерно так: исторический факультет
я окончил хорошо и оставлен при университете для подготовки к научной и
преподавательской деятельности. Если я окажусь способным, то стану
приват-доцентом, преподавателем университета. Если я окажусь бесталанным и
неспособным к научной работе, неспособным написать хорошее научное
исследование и защитить его как магистерскую диссертацию, то я буду учителем
истории в средней школе (гимназии) и постараюсь быть таким, как мои
гимназические учителя.
Неясным для меня в 1918-1919 гг. было лишь одно: окажусь ли я хорошим
учителем и сумею ли заслужить уважение и привязанность со стороны учеников.
Если и это не удастся, то я постараюсь найти скромную работу в библиотеке
или архиве и проживу жизнь скромным "винтиком" со спокойной совестью и
сознанием, что никого не убил, не зарезал, не предал, не продал.
Поэтому все последующие десятилетия (20-40 гг.) я наблюдал с интересом
политическую борьбу в советском государстве, относясь равнодушно к победе и
поражению всех фракций и "оппозиционных" группировок внутри партии
большевиков. Для меня Сталин, Зиновьев, Троцкий, Бухарин были одним и тем
же: носителями диктатуры, представителями тоталитарного режима, но не
апостолами свободы.
Сталин в борьбе за власть, быть может, пролил больше крови, чем могли
пролить его соперники, но программа их - диктатура - была у всех одной и той
же. Вспоминая прошлые годы, я не сомневаюсь в том, что, если бы оппозиции -
все равно, "левой" или "правой" - удалось свалить Сталина, то режим
Зиновьева, или Троцкого, или Бухарина мало бы чем разнился от режима
Сталина. Закономерностью развития и "углублением" всех революций,
подмеченной еще в середине XIX века французским историком Токвилем, были все
более и более предписываемые, навязываемые и усиливаемые верхами
революционной власти униформизм (однообразие) мышления, беспрекословное
повиновение начальству, запрещение критики. Это можно было наблюдать и в
развитии английской революции XVII в., и во французской революции XVIII в.,
и это же подтвердила и социалистическая революция 1917-1921 гг. в России.
Моя беспартийность послужила мне "во спасение". Никто не считал меня,
беспартийного, конкурентом в борьбе за пост, "за кусок власти", связанный с
этим постом. С точки зрения советских карьеристов я стал "мнимой величиной",
которой можно пренебречь, конкуренции которой не надо было опасаться. Это
позволяло мне спокойней жить и наблюдать за ходом исторических событий.
Крупной переменой в моей жизни был распад нашей группы
студентов-конотопчан, жившей в доме Кульженко. Все мы были и остались
хорошими друзьями, но двое из нашей группы женились, и холостякам пришлось
искать пристанища в другом месте.
Знакомые указали мне квартиру на Мариинско-Благовещенской. Точный адрес
и фамилию хозяев я не имею права называть. Это была еврейская семья, мои
будущие хозяева искали приличного и спокойного жильца. В деньгах они были не
заинтересованы, да и никто не мог дать их. Они просто не хотели иметь у себя
в квартире какого-нибудь хулигана или антисемита, вселенного к ним в
квартиру "по ордеру" жилотдела. Мне, как и в Саратове в 1915 г., повезло.
Хозяйка - Богдана Исааковна М., преподававшая идиш в еврейской школе, и ее
брат Бенцион Исаакович ("дядя Бенця") с первых минут разговора увидели во
мне "родственную душу", и за обязательство, вернее, обещание оплачивать
четверть расходов за воду, свет и центральное отопление, я получил комнату в
15 метров. Я прожил здесь почти три года, став другом всей семьи. В зимние
морозы я перебирался в комнату дяди Бенци, где была "буржуйка", пищу для
которой я поставлял. Муж Богданы Исааковны, бухгалтер по профессии, красивый
мужчина средних лет, был мобилизован Киевским губотделом труда и отправлен
на работу в Бердичев. В Киев он приезжал каждую субботу и воскресенье. Он
был главным поставщиком рассказов о еврейском житье-бытье в мелких городах и
местечках Правобережной Украины.
Но особая дружба у меня возникла с дядей Бенцей. Он был детский поэт и
писатель, писавший на идиш, знал немецкий и французский языки. Его печатали
в еврейских газетах и журналах, он страстно любил книгу, и тут наши души
сошлись. До сих пор с трогательным чувством любви и благодарности я
вспоминаю эту семью, в которой меня приняли как брата. С дядей Бенцей мы
учили иностранные языки и жили душа в душу. Летом 1922 г. он нелегально
перешел польскую границу для того, чтобы направиться в Палестину. Я знал обо
всех его планах, от меня ничего не скрывали. В 1923 г. были сведения, что он
благополучно добрался до Хайфы или Яффы, нашел работу и женился. Но, к
сожалению, в суматохе бурных лет я забыл его фамилию. В Киеве же я не был, и
когда спустя двадцать пять лет я в 1947 г. побывал в Киеве и зашел в дом на
Мариинско-Благовещенской (ул. Пятакова до 1939 г., а затем улица
Саксаганского), то семьи, в которой я жил почти три года, на этой квартире
уже не нашел и о судьбе ее ничего не смог узнать.
В 1922 г. я начал работать учителем средней школы и стал "шкрабом", как
тогда говорили, то есть школьным работником. Под это название подходили все
- и учителя, и сторожа, и уборщицы. Средние школы искали преподавателей:
старики-учителя вымирали, школ в Киеве становилось все больше и больше, и
директора их охотно брали молодежь, понимая, что она может легче
приспособиться к новым условиям работы, то есть к полному отсутствию
школьной дисциплины, которая фактически свелась к тому, сумеет или не сумеет
учитель привлечь к себе внимание школьников и заставить их слушать себя и
сидеть тихо.
1 сентября 1921 г. с трепетом и сомнениями я вошел в здание школы.
Гомон и крик ребячьих голосов оглушили меня. У меня было два урока - в 6
классе (мальцы 14-15 лет) об Иване Грозном и в 8 классе (молодежь 17-18 лет)
о декабристах. Темы уроков я, конечно, знал и подготовился к ним. После
переклички приступил к делу. Какое ужасное ощущение и какой страх в душе
были у меня, когда сорок пар ребячьих глаз обратились ко мне, готовые
подхватить и высмеять мое любое неудачное выражение или неудачный жест!
Но оказалось, что я "выплыл". Я говорил просто, понятным языком.
Оратором и лектором я был неважным, красотой речи не отличался. Но я сумел
заинтересовать учеников, и они сидели как миленькие: и в шестом, и в восьмом
классах царила тишина.
Мои уроки в обоих классах прошли в одном и том же помещении. Когда я
окончил последний урок с восьмиклассниками и вышел в коридор, то из
соседнего класса вышел директор школы и, подойдя ко мне, сказал:
"Поздравляю, Николай Павлович, в недалеком будущем вы можете стать хорошим
учителем".
Оказалось, что он сидел два часа в соседнем классе и через окно (без
стекла) слушал мои уроки. Я не обиделся. Ведь он слушал мои уроки не для
того, чтобы сделать политический донос на меня (как это делалось в вузах в
30-60-е годы).
Мне пришлось быть преподавателем и в военных училищах. В 1921 г. я
начал преподавать во Второй украинской школе "червоних старшин". У меня
сохранилось смутное впечатление о моей работе, но, повидимому, начальство
было мною довольно. Сужу об этом по тому, что мне, как штатному
преподавателю военной школы (а их приравнивали к строевому командному
составу) дали военный продовольственный паек не только для меня, но и для
моих родителей в Конотопе. Родителям сразу стало легче. Мало того,
повидимому, в порядке "премии" я получил английскую серо-зеленую шинель, из
числа захваченных Красной армией у деникинцев, и я перешил ее на штатское
осеннее пальто "реглан".
Я работал и продолжал учебу на юридическом факультете университета.
Великое бешенство реформ, реорганизаций и переименований в 1920-1923
гг. обрушилось прежде всего и больше всего на высшую школу. Здесь
мудрствовали харьковские "начальнички" УВУЗа (Управления высших учебных
заведений) и Главпрофобра (Главного Управления профессионального
образования) . В самом Киеве старался начальник Киевского Губпрофобра А.Я.
Вышинский, приобретший впоследствии печальную славу, когда он выступил в
роли прокурора на политических судебных процессах "врагов народа".
Неопытные советские реформаторы бросались из одной крайности в другую.
Сначала в вузах обучение стало бесплатным. Посещение лекций было не
обязательным, были отменены экзамены и отметки. Конечно, на лекции я ходить
не мог, но старательно изучал учебники дореволюционного периода
(революционные учебники еще не успели создать). Прием в вузы был ограничен
лишь классовой принадлежностью студентов - в первую очередь принимали детей
рабочих, затем детей беднейших крестьян и только потом - детей советских
служащих. Потомки "паразитических -классов", т.е. купцов, промышленников,
помещиков и кулаков, служителей культа (священников) всех религий
принимались в вузы только после публичного отречения от своих родителей
путем примерно следующей публикации в газетах: "Я, такой-то, настоящим
извещаю, что отрекаюсь от своих родителей, таких-то, как представителей
паразитических классов и заявляю, что не имею ничего общего с ними".
Иногда подобное отречение открывало дорогу в вуз, а иногда и оно не
помогало. Такие отречения я часто встречал, правя корректуру в киевских
газетах. Они производили не столько гнусное, сколько горькое впечатление. На
какое же унижение человеческого достоинства приходилось идти людям, и как
должны были нравственно страдать и дети, и родители, соглашавшиеся на все,
чтобы младшее поколение получило возможность учиться!
Проверка и отсеивание "социально непригодных" студентов происходила в
течение всех лет их учебы в вузе. Она выражалась в бесконечных регистрациях
и перерегистрациях студентов в двухдневный и даже в однодневный срок. Но
этого оказывалось недостаточным, начались бесконечные анкеты, в которых надо
было ответить на 20-30 вопросов. Самыми важными вопросами были следующие:
кем были (соц. происхождение) и чем занимались родители до революции, чем
они занимались во время революции - при Центральной Раде и гетмане, при
добровольцах и при советской власти. Затем шли такие же вопросы о работе и
деятельности самого студента на разных этапах революции и по периодам смены
властей. Спрашивали, нет ли родственников за границей, степень родства с
ними, где они живут и чем занимаются. Затем следовали вопросы политического
характера: каково отношение к советской власти? какой политической партии
симпатизировали? И так далее.
Заполнение анкеты требовало особого искусства. Небрежное отношение к
этому делу могло иметь печальные последствия: профком или партком вуза,
набрав несколько анкет у одного студента, сравнивал их, а затем студента
вызывали и спрашивали, почему, скажем, в анкете №1 он на такой-то вопрос дал
один ответ, а в анкете №2 на тот же приблизительно вопрос он лал другой
ответ или ничего не ответил. Значит, он что-то скрывает.
Для проверки анкет создавались особые "тройки" из представителей
администрации и надежных студентов, членов партии и комсомола. Эти тройки
вызывали "подозрительных" студентов на допрос, и от их решения зависело
дальнейшее пребывание студента в институте.
В 30-х годах анкетные расследования о прошлом студента и его родителей
ослабели. К этому времени в руках властей были собраны уже целые досье,
дававшие достаточно полное представление о социальном происхождении и облике
каждого.
Более осторожные и предусмотрительные студенты заполняли каждую анкету
в двух экземплярах и оставляли себе одну стандартную сводку ответов по всем
вопросам анкеты. Эта сводка повторялась во всех последующих анкетах. Мне
пришлось заполнить в вузах как студенту, а затем как преподавателю примерно
100-200 анкет.
Вскоре, однако, выяснилось, что при такой постановке дела нельзя
получить нужных стране инженеров, докторов и учителей. Тогда ввели экзамены
и отметки, собственно говоря, одну отметку - "зачтено", то есть
"удовлетворительно", так как новые студенты пролетарского происхождения,
иногда не окончившие среднюю школу, не могли равняться ни с детьми
"паразитических", ни просто интеллигентных родителей.
Но и это не помогло. Тогда была введена система студенческих стипендий.
Получавшие стипендию приравнивались к государственным служащим, а
государственные служащие, как известно, обязаны ходить на работу. Студентов
обязали ходить на лекции и практические занятия. Была введена строгая
система контроля над посещением лекций, студенты стали считаться
мобилизованными и обязанными сдавать в известный срок определенное
количество экзаменов. В случае неповиновения студент исключался из вуза, имя
его сообщалось в "Губернскую комиссию по борьбе с дезертирством"
("Губкомдезертир"), которая посылала его на принудительные работы.
Факультеты и специализации быстро менялись. Медицинский факультет
Киевского Университета был выделен и реформирован в Киевский медицинский
институт. Юридический факультет одно время был закрыт, а потом воскрес в
Киевском институте народного хозяйства (быв. Коммерческий институт, название
которого было сочтено неуместным при социалистическом строе). Мне удалось в
течение 1919-1921 гг. сдать большую часть экзаменов за первые два курса
юридического факультета, в том числе и самые трудные предметы - историю и
догму римского права. На правовом факультете эти предметы затем выскочили из
учебного плана, но в 1923-1924 гг. и позже в Петроградском Университете
история римского права появилась под стыдливым наименованием "история
института гражданского права". Из учебного плана были изъяты уголовное право
и уголовный процесс, которые вскоре возродились под новыми названиями -
"криминальная социология" и "криминальная политика". Были введены и новые
предметы - например, "история социалистических учений".
Мне в эти годы просто повезло. Первым ди