Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
дам Кюри и Ева
обедают вдвоем. Множество обстоятельств протекшего рабочего дня занимают ум
Мари, и она не может удержаться, чтобы не обсуждать их вслух. Так, от вечера
к вечеру, из ее не связанных между собой замечаний вырисовывается
таинственная, волнующая картина напряженной деятельности лаборатории,
которой Мари предана и душой и телом. Хотя Ева никогда и не увидит всех этих
приборов, но они становятся для нее чем-то дружественным, близким, как и
сотрудники лаборатории, о которых Мари говорит тепло, почти нежно, с большим
упором на притяжательные местоимения:
- Я очень довольна "моим" молодым Грегуаром. Я знала, что он очень
даровит... (Кончив суп.) Представь себе, что сегодня я застала "моего"
китайца в физическом кабинете. Мы говорили по-английски, и наш разговор
продолжался бесконечно. В Китае неприлично противоречить, и, когда я
высказываю гипотезу, в неточности которой он перед этим убедился, он
все-таки любезно поддакивает мне. А я должна сама догадываться, что у него
есть возражения. Перед моими учениками с Дальнего Востока мне приходится
стыдиться своих плохих манер. Они более цивилизованные, чем мы! (Приступая к
компоту.) Ах, Евочка, надо бы пригласить к нам на вечер "моего" поляка
нынешнего года. Боюсь, как бы он не пропал в Париже.
В такой Вавилонской башне, как Институт радия, различные национальности
сменяются одна другой. Но среди них всегда есть хоть один поляк. Если мадам
Кюри не может дать университетскую стипендию своему соотечественнику, так
как есть более способный кандидат, она за свой счет оплачивает занятия
молодого человека, приехавшего из Варшавы, но он никогда не узнает об этом.
Мари сразу прерывает овладевающие ею мысли. Наклонившись к дочери, она
говорит другим голосом:
- Теперь, дорогая, расскажи мне что-нибудь. Какие новости в мире?
С ней можно говорить обо всем, в особенности о вещах по-детски наивных.
Рассказ восторженной Евы о достижении ею средней скорости в семьдесят
километров на автомобиле находит в Мари понятливую слушательницу. Сама мадам
Кюри, хотя и осторожная, но страстная автомобилистка, с волнением следит за
спортивными возможностями своего "форда". Анекдоты о ее внучке Элен,
какое-нибудь детское ее словцо вызывают у Мари нежданно молодой смех до
слез.
Она умеет говорить и о политике без резкости. "Ах, этот оптимистический
либерализм!" Когда французы хвалят преимущество диктатуры, она мягко говорит
им: "Я жила под политическим гнетом. Вы - нет. Вы не понимаете вашего
собственного счастья жить в свободной стране..." Сторонники революционного
насилия встречают у нее отпор: "Вам никогда не убедить меня, что было бы
полезно отправить Лавуазье на гильотину!.."
У Мари не было времени стать настоящей воспитательницей своих дочерей.
Но благодаря ей Ирен и Ева каждодневно пользуются одним несравненным благом:
счастьем жить совместно с исключительным человеком - исключительным не
только по таланту, но и по своей гуманности, по своему внутреннему отрицанию
всякой пошлости, всякой мелочности. Мадам Кюри избегает даже такого
проявления тщеславия, какое было бы вполне простительно: ставить себя в
пример другим женщинам. "Нет необходимости вести такую противоестественную
жизнь, какую вела я, - говорит она своим чересчур воинственным поклонницам.
- Я отдала много времени науке, потому что у меня было к ней стремление,
потому что я любила научное исследование... Все, чего я желаю женщинам и
молодым девушкам, это простой семейной жизни и работы, какая их интересует".
* * *
Вечерами во время тихих обедов случается, что Мари и Ева заводят
разговор о любви. Эта женщина, пострадавшая так трагически, так
несправедливо, не питает большого уважения к страсти. Она охотно
присоединилась бы к словам одного крупного писателя: "Любовь - чувство не
почтенное".
Я думаю, - пишет она Еве, - что нравственную силу мы должны черпать в
идеализме, который, не развивая самомнения, внушает нам высокие стремления и
мечты; я также думаю, что обманчиво ставить весь интерес к жизни в
зависимость от таких бурных чувств, как любовь.
Она умеет выслушивать всякие признания, хранить их в полной тайне так
тонко, как если бы она их никогда не слышала. Умеет бежать на помощь своим
близким, если им угрожает несчастье или опасность. Но разговоры с ней о
любви никогда не удаются.
В ее суждениях и философии все личное упорно исключается, и Мари ни при
каких обстоятельствах не открывает дверей в свое горестное прошлое с целью
извлечь из него какие-нибудь поучительные случаи или воспоминания. Это ее
внутренний мир, куда никто, даже самый близкий человек, не имеет права
проникать.
Обеим дочерям она дает понять только свою тоску из-за того, что
старится вдали от своих двух сестер и брата, к которым по-прежнему питает
нежную привязанность. Сначала изгнание, а потом вдовство лишили ее былой
ласки, теплоты семейного уюта. Она пишет грустные письма своим друзьям,
жалуясь, что видится с ними слишком редко: Жаку Кюри, живущему в Монпелье,
брату Юзефу, Эле, наконец Броне - тоже с разбитой жизнью: она потеряла обоих
детей, а в 1930 году и своего мужа Казимежа Длусского.
Мари - Броне, 12 апреля 1932 года:
Дорогая Броня, я тоже грущу от того, что мы разлучены. Хотя ты
чувствуешь себя одинокой, у тебя все же есть утешение: в Варшаве вас трое, и
ты можешь находить поддержку и заботу о себе. Поверь мне, родственная связь
все же единственное благо. Я это знаю потому, что у меня его нет. Старайся
извлечь из него нравственную поддержку и не забывай свою парижскую сестру:
давай видеться почаще...
* * *
Если после обеда Ева собирается уйти из дому, поехать на какой-нибудь
концерт, Мари приходит к ней в комнату и ложится на диван. Смотрит, как
одевается дочь.
Их мнения о женском туалете и эстетике различны. Но Мари уже давно
отказалась от навязывания своих взглядов. Из них двоих скорее Ева подавляет
мать, категорически настаивая, чтобы Мари меняла свои черные платья раньше,
чем они вытрутся до основы. Споры обеих женщин остаются чисто
академическими, и мать, уже примирившись, весело, с юмором делает дочери
замечания:
- О, бедняжка, какие ужасные каблуки! Нет, ты никогда не убедишь меня,
что женщины созданы для хождения на ходулях... И что это за новая мода
делать вырез на спине. Спереди это еще куда ни шло, но целые гектары голых
спин?! Во-первых, это неприлично; во-вторых, риск заболеть плевритом;
в-третьих, просто некрасиво! Если первые два довода не производят на тебя
впечатления, то третий должен подействовать. А вообще - платье красивое! Но
ты слишком часто ходишь в черном. Черный цвет не для твоего возраста...
Самые тяжкие минуты - косметический грим. Когда Ева оценивает
окончательные результаты продолжительной работы над своим лицом, она внимает
ироническому зову матери: "Ну-ка, повернись ко мне, я полюбуюсь!" Мадам Кюри
оглядывает ее беспристрастно, научно. Она - в ужасе.
- Что с тобой поделаешь, я не возражаю против этой мазни в принципе. Я
знаю, что так было всегда. В Древнем Египте женщины выдумывали и похуже...
Могу сказать тебе только одно: я нахожу это ужасным. Без всякого смысла ты
коверкаешь брови, раскрашиваешь рот...
- Мэ, уверяю тебя, что так лучше.
- Лучше!! Так слушай, я, чтобы утешиться, приду тебя поцеловать завтра
утром, когда ты будешь еще в постели и не успеешь навести на свое лицо весь
этот ужас. Я люблю, когда ты ходишь без искусственной отделки... Теперь,
дочка, можешь удирать...
Можешь удирать, дочка. До свидания... Ах да! Нет ли у тебя чего-нибудь
мне почитать?
- Конечно! Чего тебе хочется?
- Не знаю... Ну, чего-нибудь полегче. Только в твоем возрасте нужно
читать мрачные, гнетущие романы.
Несмотря на разные литературные вкусы, у них с Евой есть и общие
любимцы: Коллет, Киплинг... В "Книге джунглей", в "Рождении дня", в "Сидо",
в "Киме" Мари неустанно перечитывает великолепные, живые описания природы,
которая всегда являлась для нее источником бодрости и силы.
Она знает наизусть множество стихов французских, немецких, английских,
русских, польских...
Взяв выбранный Евой том, она уединяется у себя в кабинете, усаживается
в красный бархатный шезлонг, подкладывает под голову мягкую пуховую
подушечку и перелистывает несколько страниц.
Но через полчаса, может быть, через час она откладывает книгу. Встает,
берет карандаш, тетради, оттиски статей. И, как обычно, будет работать до
двух, до трех часов ночи.
Вернувшись домой, Ева видит сквозь круглое окошко узенького коридора
свет в комнате у матери. Она проходит по коридору, толкает дверь... Каждый
вечер картина одна и та же. Мадам Кюри, окруженная листами бумаги, счетными
линейками, брошюрами, сидит на полу. Она никогда не могла привыкнуть
работать за письменным столом, усевшись в кресло, по традиции "мыслителей".
Ей требуется неограниченное пространство, чтобы разложить свои записи,
таблицы, чертежи, диаграммы.
Она поглощена трудным теоретическим расчетом и не поднимает головы при
входе дочери, хотя и чувствует ее присутствие. Выражение лица
сосредоточенное, брови сдвинуты. На коленях тетрадь, карандашом она
набрасывает знаки, формулы. Губы что-то шепчут.
Можно разобрать, что это цифры. И так же, как шестьдесят лет тому назад
в классе арифметики у пани Сикорской, мадам Кюри, профессор Сорбонны,
считает по-польски.
"ЛАБОРАТОРИЯ"
- Мадам Кюри у себя?
- Я к мадам Кюри. Она приехала?
- Не видели мадам Кюри?
Такие вопросы задают молодые люди и молодые женщины в белых
лабораторных халатах, встречаясь в вестибюле, через который должна пройти
ученая, чтобы попасть в Институт радия. Пятьдесят научных сотрудников каждое
утро ждут здесь ее появления. Всякий стремится, "чтобы не беспокоить ее
после", спросить совета, получить на ходу какое-нибудь указание. Так
образуется то, что Мари в шутку называет "светом".
Совет ждет недолго. В девять часов старенький автомобиль въезжает за
ограду со стороны улицы Пьера Кюри, заворачивает на аллею. Дверца автомобиля
хлопает. Через садовый вход появляется мадам Кюри. Группа ожидающих радостно
окружает ее кольцом. Робкие, почтительные голоса докладывают о том, что
такое-то измерение закончено, сообщают новости о растворении полония,
вкрадчиво замечают: "Если бы мадам Кюри зашла посмотреть на камеру Вильсона,
то увидела бы нечто интересное".
Мари хотя и жалуется иногда, но очень любит этот вихрь энергии и
любознательности, налетающий на нее с самого утра. Вместо того чтобы
ускользнуть, бежать к собственной работе, она остается, как была - в шляпе и
мантилье, в кругу своих сотрудников.
Среди этих лиц, жадно смотрящих на нее, каждый взгляд напоминает ей о
каком-нибудь опыте, который она обдумывала в одиночестве.
- Месье Фурнье, я думала над тем, о чем вы говорили... Ваша идея
хороша, но способ ее осуществления, какой вы предлагаете, невыполним. Я
нашла другой, который должен удаться. Я сейчас зайду к вам, и мы поговорим.
Мадам Котель, какие получились у вас результаты? Вы уверены в точности
вычислений? Вчера вечером я проверила их, и у меня получились несколько иные
числа. Ну, да там увидим...
В ее замечаниях нет ни беспорядочности, ни недоговоренности. В течение
нескольких минут, которые она посвящает кому-нибудь из научных сотрудников,
мадам Кюри целиком сосредотачивается на изучаемой проблеме, известной ей во
всех подробностях. Через минуту она уже говорит с другим о другой работе. Ее
ум чудесно приспособлен к такой своеобразной гимнастике. В лаборатории, где
молодые люди напрягают все свои силы, она похожа на чемпиона по шахматам,
который играет одновременно тридцать - сорок партий.
Люди проходят, здороваются, останавливаются. Дело кончается тем, что
Мари садится на ступеньку лестницы, не прерывая заседания, мало пригодного
для ведения протокола. Сидя на лестнице и глядя снизу вверх на сотрудников,
стоящих перед ней или прислонившихся к стене, она ничуть не похожа на
классический тип начальника. И тем не менее!.. Это она сама, тщательно
изучив способности каждого, подобрала младших сотрудников лаборатории. И
почти всегда она же намечает им темы работ. К ней приходят ее ученики в
минуты своего отчаяния, твердо веря, что мадам Кюри обнаружит ошибку в
опыте, которая увела их на ложный путь.
За сорок лет научной работы эта седовласая ученая приобрела огромный
запас знаний. Мадам Кюри является живой библиографией по радию: владея в
совершенстве пятью языками, она перечитала все печатные работы об
исследованиях в этой области.
В явлениях, уже известных, она открывает возможность дальнейших
исследований. Благодаря своему здравому суждению Мари обладает бесценной
способностью - разбираться в запутанных клубках познания и гипотез.
Расплывчатые теории и соблазнительные, но необоснованные предложения
некоторых ее учеников встречают отрицание и в выражении ее красивых глаз, и
в твердых, как металл, аргументах. С какой уверенностью работаешь у такого
учителя, и смелого и мудрого!
Сборище у лестницы мало-помалу распыляется. Получившие от Мари указания
на данный день исчезают со своими записными книжками. Мадам Кюри провожает
кого-нибудь из них в "физическую" или в "химическую" и, наконец
освободившись, идет в свою особую лабораторию, надевает рабочий черный халат
и отдается собственным работам.
Ее сосредоточенность на себе самой длится недолго. Кто-то стучится в
дверь. Появляется один из научных работников, держа в руках исписанные листы
бумаги. За ним ждет очереди другой сотрудник... Сегодня понедельник -
обычный день заседаний Академии наук, и авторы сообщений, которые должны
быть зачитаны сегодня во второй половине дня, приносят их мадам Кюри на
просмотр.
Для чтения этих рукописей Мари уходит в очень светлую, небольшую
комнату, которую посторонний человек вряд ли без колебаний признает
кабинетом известной ученой. Большой дубовый письменный стол, стенная полка
для бумаг, книжные шкафы, старенькая пишущая машинка, кожаное кресло,
похожее на сотни других таких же кресел, придают комнате достойный вид. На
столе мраморная чернильница, стопка брошюр, бокал, откуда щетиною торчат
ручки и остро очиненные карандаши, какая-то хорошенькая художественная
вещица - подарок студенческого общества... и - о чудо! - восхитительная
матово-коричневая маленькая урна из раскопок Ишии.
Нередко случается, что руки, подающие мадам Кюри заметки для академии,
дрожат от волнения. Авторы знают, что суд будет суровый! По мнению Мари,
изложение их никогда не бывает достаточно ясным, достаточно изящным. Она
устраняет не только технические погрешности, но переделывает фразы целиком,
исправляет синтаксические ошибки. "Ну вот, теперь, я думаю, сойдет", -
говорит она, возвращая ни живому, ни мертвому юному ученому его "мазню".
Но когда Мари довольна работой своего ученика, то ее улыбка, выражение
довольства: "Очень хорошо... Превосходно" - вознаграждают работника за его
труд, и, окрыленный, тот летит в лабораторию профессора Перрена, так как
обычно он докладывает академии сообщения сотрудников Института радия.
* * *
Тот же Жан Перрен говорит всем: "Мадам Кюри не только знаменитый физик,
но и лучший руководитель лаборатории из всех мне известных".
В чем тайна этого превосходства Мари? Прежде всего необычный,
вдохновляющий патриотизм по отношению к Институту радия. Она - пламенный
служитель и защитник достоинства и интересов этой любимой ею обители.
Она сама терпеливо добывает радиоактивные вещества в количестве,
необходимом для проведения исследований в широком масштабе. Обмены
любезностями и кокетничанье мадам Кюри с директорами бельгийского завода
"Рудное объединение Горной Катанги" заканчивается неизменно одним и тем же:
"Рудное объединение" любезно посылает мадам Кюри тонны отработанной руды, а
Мари с восторгом сейчас же принимается за извлечение желанных элементов.
Из года в год Мари обогащает свою лабораторию. Вместе с Жаном Перреном
она бегает по министерствам, требует субсидий, ассигнований на научные
работы. Таким путем она добивается в 1930 году особого кредита в пятьсот
тысяч франков.
Временами она чувствует себя утомленной и несколько униженной этими
хлопотами и тогда описывает Еве свои ожидания в приемных, свои страхи, а в
заключение говорит с улыбкой:
- По-моему, в конце концов нас выставят за дверь, как нищих.
Научные работники лаборатории Кюри под руководством такого надежного
рулевого вторгаются в еще не исследованные области учения о радиоактивности.
С 1919 по 1934 год физики и химики Института радия опубликовали
четыреста восемьдесят три научные работы, из них тридцать четыре дипломные и
диссертации. Из этих четырехсот восьмидесяти трех исследований лишь тридцать
одно падает на долю мадам Кюри.
Здесь необходимо дать пояснения. В последний период своей жизни мадам
Кюри думает больше о будущем, может быть чересчур жертвуя собой, и отдает
лучшую часть своего времени обязанностям директора, руководителя. Сколько бы
она создала сама, если бы могла, подобно окружающей ее молодежи, посвятить
каждую минуту научной работе!
И кто может сказать, как велика роль Мари в работах, предложенных и
руководимых ею шаг за шагом? Мари не задает себе таких вопросов. Она
радуется победам, одержанным той коллективной личностью, которую она зовет
даже не "моей лабораторией", но тоном затаенной гордости просто
"лабораторией". Она произносит это слово так, как будто на земле не
существует никакой другой лаборатории.
* * *
Духовные, гуманные качества этой одинокой ученой помогают ей стать
вдохновительницей других. Не очень общительная мадам Кюри умеет внушить
преданность к себе своим товарищам по работе, продолжая и после многих лет
ежедневного сотрудничества звать их "мадемуазель" или "месье".
Стоит Мари, увлекшись научным спором, задержаться где-нибудь в саду, на
скамейке, как встревоженный, нежный голос одной из ассистенток возвращает
Мари к действительности: "Мадам, вы простудитесь! Мадам, умоляю вас, идите в
помещение!" Если Мари забывает пойти позавтракать, чьи-то руки тихо
подкладывают ей ломтик хлеба и фрукты...
И служители, и рабочие лаборатории также испытывают на себе силу ее
обаяния, единственного в своем роде. Когда Мари наняла себе отдельного
шофера, то институтский "мастер на все руки" Жорж Буато - и чернорабочий, и
механик, и шофер, и садовник - плакал горькими слезами от одной мысли, что
теперь не он, а кто-то другой будет возить мадам Кюри с улицы Пьера Кюри на
набережную Бетюн.
Чувство привязанности к своим соратникам, малозаметное внешне, помогает
Мари выделять в этой большой семье самых больших энтузиастов своего дела,
людей с наиболее возвышенной душой. Я редко видела свою мать такой
подавленной, как при известии о неожиданной смерти одного из ее учеников в
августе 1933 года:
Прибыв в Париж, я была крайне огорчена, - пишет она. - Молодой химик
Реймонд, которого я так любила, утонул в Ардеше. Его мать пишет