Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
на наблюдала за ним. Он поставил ее корзинку и жестянку на
землю, размещал краску кистью, торчавшей в жестянке, и стал выводить
большие квадратные буквы на средней из трех досок перелаза, ставя после
каждого слова запятую, словно желая дать передышку, чтобы слово проникло в
сердце читающего:
ПОГИБЕЛЬ, ТВОЯ, НЕ, ДРЕМЛЕТ.
2-е Посл. ап. Петра, П, 3.
На фоне мирного пейзажа, бледных, блеклых тонов рощи, голубого неба и
замшелых досок перелаза эти алые слова выглядели особенно яркими.
Казалось, они выкрикивали себя и звенели в воздухе. Быть может, кто-нибудь
и воскликнул бы: "Увы, бедное богословие!" - при виде этого
отвратительного искажения - последней нелепой фазы религии, которая в свое
время хорошо послужила человечеству, - но в душу Тэсс они проникли как
беспощадное обвинение. Словно этот человек знал все, что с ней случилось;
однако она видела его впервые.
Дописав это изречение, он подхватил ее корзинку, и Тэсс машинально
последовала за ним.
- Вы верите в то, что пишете? - тихо спросила она.
- В эти апостольские слова? Верю ли я в то, что живу?
- Но допустим, - с дрожью в голосе продолжала она, - человек не
стремился к греху?
Он покачал головой.
- Дело это такое важное, что я не могу вдаваться в тонкости. Этим летом
я прошел сотню миль, исколесил вдоль и поперек всю округу и на всех
стенах, калитках и перелазах писал слово божие. А толкование я
предоставляю сердцам людей, которые их читают.
- По-моему, они ужасны, - сказала Тэсс. - Жестоки! Убийственны!
- Такими они и должны быть! - ответил он тоном профессионала. - А вот
почитали бы вы самые мои горяченькие изречения - я их приберегаю для
трущоб и морских портов. Прямо в дрожь бросает! Ну, а это очень хорошее
изречение для сельской местности... А... вон там, у амбара, чистый кусок
стены пропадает зря. Напишу-ка я заповедь - ту, которую полезно помнить
опасным красоткам вроде вас. Вы подождете, мисс?
- Нет, - сказала она.
И взяв свою корзинку, Тэсс пошла дальше. Отойдя на несколько шагов, она
оглянулась. Старая серая стена начала покрываться огненными письменами, и
вид у нее был странный, непривычный, словно ее угнетала эта новая
обязанность, которая возлагалась на нее впервые. И вдруг Тэсс, вспыхнув,
поняла, какова будет надпись, дописанная им до половины:
ТЫ, НЕ, СОТВОРИШЬ...
Ее веселый приятель, заметив, что она оглянулась, придержал свою кисть
и крикнул:
- Если захотите порасспросить о тех вещах, о каких мы с вами толковали,
то сегодня в том приходе, куда вы идете, будет говорить проповедь один
очень ревностный священник, мистер Клэр из Эмминстера. Я теперь расхожусь
с ним в убеждениях, но человек он хороший и объяснит все не хуже любого
другого священника. Он-то и заронил в меня искру.
Но Тэсс ничего не ответила; охваченная волнением, она пошла дальше, не
отрывая глаз от земли.
- Вздор! Не верю я, чтобы бог говорил такие вещи! - сказала она
презрительно, когда румянец сбежал с ее лица.
Перистый дымок внезапно вырвался из трубы отцовского дома, при виде
которого у нее сжалось сердце. И еще тяжелее стало на сердце, когда она
вошла в комнату. Мать только что спустилась вниз, теперь стояла на коленях
перед очагом, подкладывая дубовые ветки под котелок с завтраком,
повернулась к ней. Дети были еще наверху, как и отец, который по случаю
воскресенья считал себя вправе полежать лишние полчаса.
- Как? Тэсс, милая! - изумленно воскликнула мать, вскакивая и целуя
девушку. - Ну, как же ты живешь? А я тебя и не заметила, пока ты не
подошла ко мне. Ты приехала домой справить свадьбу?
- Нет, мать, я не за тем приехала.
- Значит, на праздник?
- Да, и это будет долгий праздник, - сказала Тэсс.
- А разве твой кузен не собирается поступить по-хорошему?
- Он мне не кузен, и он не собирается на мне жениться.
Мать пристально посмотрела на нее.
- Послушай, ты мне не все сказала, - проговорила она.
Тогда Тэсс подошла к матери, спрятала лицо на ее груди и рассказала ей
все.
- И ты все-таки не заставила его на тебе жениться? - сказала мать. -
Любая женщина добилась бы этого - только не ты!
- Может, это и правда - любая добилась бы, только не я.
- Вот тогда бы было тебе с чем вернуться домой! - продолжала миссис
Дарбейфилд, чуть не плача от досады. - После всех этих толков о тебе и о
нем, - они и до нас дошли, - кто бы мог ждать, что это так кончится?
Почему ты не постаралась помочь семье, вместо того чтобы думать только о
себе? Знаешь ведь, что я должна работать не покладая рук, а у твоего
бедного больного отца сердце обросло жиром, как сковородка. А я-то
надеялась, что из этого что-нибудь выйдет! Поглядеть только на такую
славную парочку, как ты с ним, когда вы уехали вместе четыре месяца назад!
Подарки нам дарил. И все это, думали мы, потому, что мы ему родственники.
Ну, а если он нам не родственник, значит, это делалось из любви к тебе. А
ты все-таки не заставила его на тебе жениться!
Заставить Алека д'Эрбервилля жениться на ней! Ему жениться на ней! О
женитьбе он никогда не говорил ни слова. А если бы сказал? Она не знала,
смогла ли бы она сделать усилие, чтобы согласиться и спасти себя в глазах
окружающих. Но бедная сумасбродная мать ничего не знала о чувствах ее к
этому человеку. Быть может, при этаких обстоятельствах это было необычно,
неестественно, необъяснимо, но факт оставался фактом, и, как она сказала,
это-то и заставляло ее ненавидеть самое себя. Он никогда ей не нравился
по-настоящему, а теперь и вовсе был ей неприятен. Она боялась его, дрожала
в его присутствии, не устояла перед ним, когда он ловко воспользовался ее
беспомощностью, потом, какое-то время ослепленная его щеголеватой
внешностью, она покорно уступала ему, - но вдруг почувствовала к нему
презрение, неприязнь и ушла. Вот и все. Ненависти к нему она, в сущности,
не питала, но для нее это было золой и пеплом; и даже ради спасения своего
доброго имени она вряд ли захотела бы выйти за него замуж.
- Тебе следовало быть поосторожнее, раз ты не собиралась женить его на
себе.
- Ох, мама, мама! - крикнула измученная девушка, страстно бросаясь к
матери, словно ее бедное сердце готово было разорваться. - Могла ли я
что-нибудь знать? Я была ребенком, когда ушла отсюда четыре месяца назад.
Почему ты не сказала, что мне надо опасаться мужчин? Почему не
предостерегла меня? Богатые дамы знают, чего им остерегаться, потому что
читают романы, в которых говорится о таких проделках; но я-то ничего не
могла узнать, а ты мне не помогла.
Мать была побеждена.
- Я думала, ты будешь его сторониться и упустишь удобный случай, если я
заговорю о его чувствах и о том, что может из этого выйти, - прошептала
она, вытирая глаза передником. - Ну да теперь это дело прошлое. Что
поделаешь! Не мы первые, не мы последние.
13
Молва о возвращении Тэсс Дарбейфилд из поместья ее богатых
родственников распространилась по округе - если "молва" не слишком громкое
слово для местечка, занимающего квадратную милю. К вечеру несколько
молоденьких девушек, бывшие школьные товарки и знакомые Тэсс, пришли
навестить ее, разодевшись в свои лучшие накрахмаленные и выглаженные
платья, как и подобает, когда идешь в гости к особе, которая (по их
предположениям) одержала великую победу; усевшись в кружок, они смотрели
на нее с большим любопытством. Этот тридцатиюродный кузен, влюбившийся в
нее джентльмен из другой округи, мистер д'Эрбервилль, пользовался
репутацией дерзкого волокиты и сокрушителя сердец; слух об этом начал
распространяться и за пределами Трэнтриджа, благодаря чему завидное
положение Тэсс казалось к тому же опасным и всех очень интересовало, - а
этого бы не было, если бы ей ничто не угрожало.
Они были так глубоко заинтересованы, что девушки помоложе шептали за ее
спиной:
- Какая она хорошенькая! И как ей идет это нарядное платье. Должно
быть, оно стоит очень дорого и, наверное, его подарок!
Тэсс, достававшая из буфета чайную посуду, не слышала этих замечаний, а
если бы услыхала, то могла бы быстро разубедить своих подруг. Но мать ее
слышала, и тщеславие простодушной Джоан, потерявшей надежду на блестящий
брак, упивалось сенсацией, вызванной блестящим флиртом. В общем, она
чувствовала удовлетворение, хотя столь незначительный и мимолетный триумф
лишь вредил репутации ее дочери, - в конце концов дело еще могло кончиться
браком; и в благодарность за их восхищение она пригласила гостей остаться
выпить чаю.
Их болтовня, смех, добродушные намеки, а главное - мимолетные вспышки
зависти подействовали и на Тэсс, к концу вечера заразившись их
возбуждением, она почти развеселилась. Мраморная суровость сбежала с лица,
к ней вернулась прежняя легкость движений, и она была красива, как
никогда.
Иногда, не задумываясь, она отвечала тоном превосходства на их вопросы,
словно признавая, что опыту ее действительно можно позавидовать. Но так
мало была она, говоря словами Роберта Саута, "влюблена в собственную
гибель", что иллюзия оказалась мимолетной, как молния, - вновь вступил в
свои права холодный рассудок, издевающийся над минутной слабостью;
ужаснувшись суетной своей гордости, она вновь замкнулась в своем
безразличии.
А уныние на рассвете следующего дня... Вот миновало воскресенье, и
настал понедельник, - и не было больше праздничного наряда, ушли смеющиеся
гости, и проснулась она одна на своей старой кровати, а вокруг слышалось
ровное дыхание невинных малюток. Миновало волнение, вызванное ее
возвращением, угас интерес к нему, и она увидела перед собой длинную
каменистую дорогу, по которой должна была идти, не находя ни помощи, ни
сочувствия. Ее охватило черное отчаяние, и она готова была укрыться в
могиле.
Прошло несколько недель, и Тэсс ожила настолько, что решилась
показаться на людях, - и воскресным утром отправилась в церковь. Она
любила слушать пение - каким бы оно ни было, - любила старые псалмы,
любила петь вместе с хором утренний гимн. Эта врожденная любовь к мелодии,
унаследованная от распевающей баллады матери, приводила к тому, что даже
самая незатейливая музыка имела могучую власть над ее сердцем.
По некоторым причинам, желая избежать излишнего внимания односельчан, а
также любезностей молодых парней, она вышла из дому еще до колокольного
звона и заняла место на задней скамье под навесом галереи, куда
заглядывали только старики да старухи и где среди церковной утвари и
всякого хлама стояли прислоненные к стене похоронные носилки.
Прихожане входили по двое и по трое, усаживались перед ней рядами, на
три четверти минуты склоняли голову, словно молясь, хотя в
действительности не молились, потом, выпрямившись, принимались
оглядываться по сторонам. Когда началось пение, случайно был выбран один
из ее любимых гимнов - старинный лэнгдоновский напев на два голоса -
впрочем, она не знала, как он называется, хотя и очень хотела бы узнать.
Она думала, не облекая свои мысли в слова, о том, как необычайна и
божественна власть композитора, который из своей могилы может взволновать
чувствами, им одним впервые пережитыми, девушку, подобную ей, - девушку,
которая никогда не слышала его имени и никогда не узнает, каким человеком
он был.
Люди, оглядывавшиеся вначале, смотрели по сторонам и теперь, во время
службы, и, наконец заметив ее, стали перешептываться. Она поняла, о чем
они шепчутся, сердце у нее заныло, и она почувствовала, что дорога в
церковь для нее закрыта.
Теперь она почти не выходила из спальни. Эта комната, которую Тэсс
разделяла с детьми, была теперь ее главным прибежищем. Здесь, под
несколькими квадратными ярдами соломенной крыши, следила она за ветром,
снегопадами и дождями, великолепными солнечными закатами и луной в период
полнолуния. Она скрывалась так старательно, что в конце концов почти все
решили, что она уехала.
В эту пору своей жизни Тэсс гуляла только после заката; уйдя в лес, она
меньше ощущала свое одиночество. Она умела угадывать тот сумеречный час,
когда свет и тьма столь гармонично уравновешены, что напряжение дня
растворяется в предчувствии ночи и человек испытывает чувство полной
духовной свободы. И тогда-то тяжесть существования уменьшается до
ничтожных размеров. Она не боялась теней; казалось, единственной ее мечтой
было избегать людей - или, вернее, той холодной накипи, именуемой
обществом, которая, столь грозная в массе, не страшна и даже достойна
жалости в лице отдельных своих представителей.
Среди этих уединенных холмов и долин ее тихая скользящая походка
гармонировала с окружающей природой. Ее гибкая фигура становилась
неотъемлемой частью пейзажа. Иногда причудливая фантазия Тэсс одушевляла
стихийные явления, и они как бы входили в ее жизнь; вернее - они
действительно в нее входили, ибо мир есть лишь психологический феномен, и
явления были таковы, какими казались. Полуночные вздохи и порывы зимнего
ветра, стонущего среди ветвей, усыпанных тепло укутанными почками, звучали
горькой укоризной. Дождливый день говорил о неисцелимой скорби, вызванной
ее слабостью, - о скорби, охватившей душу какого-то неведомого высшего
существа, которое она уже не могла назвать богом своих детских дней и не
могла постигнуть как нечто иное.
Но этот мир, возникший из разрозненных и условных представлений,
населенный враждебными ей призраками и голосами, был мрачным и ошибочным
порождением фантазии Тэсс, скопищем химер, терзающих ее ложными страхами.
Не она, а они дисгармонировали с реальным миром. Глядя на птиц, спящих в
кустах, следя за кроликами, прыгающими на залитой лунным светом поляне,
или стоя под деревом, на ветвях которого дремлют фазаны, она смотрела на
себя как на олицетворение Вины, вторгшейся в царство Невинности. Но она
усматривала антагонизм там, где его на самом деле не было. Чувствовавшая
себя враждебной пришелицей была гармоничной частью природы. Ее заставили
нарушить искусственный закон общества, но этот закон был неведом тому
миру, чуждой которому она себя вообразила.
14
Туманный восход августовского солнца. Густые ночные пары под ударами
теплых лучей рассеивались и отдельными хлопьями забивались в ложбинки и
рощицы, ожидая той минуты, когда будут обращены в ничто.
В тумане солнце имело странный вид существа мыслящего, одухотворенного
и для адекватного своего выражения требовало местоимения мужского рода. И
вид этот - в особенности при абсолютном безлюдье вокруг - сразу объяснял
происхождение древнего культа солнца. Казалось, никогда еще не
существовало под небом более разумной религии. Светило было златокудрым
богоподобным существом с лучистым ликом и кроткими глазами, с юным пылом
взирающим на землю, которая, до краев была переполнена любовью к нему.
Немного позднее свет его проник сквозь щели ставней в дом, отбрасывая
полосы, подобные докрасна раскаленной кочерге, на буфеты, комоды и другую
мебель, и разбудил тех жнецов, которые еще не вставали.
Все было румяно в то утро, но ярче всего разрумянились две широкие
деревянные выкрашенные лопасти, которые поднимались у края желтой нивы,
примыкающей к деревне Марлот. Эти две лопасти и две другие, нижние,
образовывали вращающийся мальтийский крест жнейки, которую накануне
вечером привезли на поле, чтобы все было готово к сегодняшнему дню. В
солнечном свете цвет краски, покрывающей их, стал гуще, словно их окунули
в жидкий огонь.
Поле было уже "открыто", то есть по всей его окружности узкая полоска
пшеницы была сжата серпами, чтобы проложить путь для лошадей и машины.
Две группы - одна состояла из мужчин и подростков, другая из женщин -
появились на дороге в тот час, когда тень, отбрасываемая живой изгородью с
восточной стороны, коснулась кустов с западной стороны, так что головы
идущих озарялись восходящим солнцем, а ноги были окутаны предрассветными
тенями. Люди свернули с дороги на поле, пройдя между двумя каменными
столбами ближайших ворот.
Вскоре послышалось стрекотанье, напоминающее любовную песенку
кузнечика. Это заработала жнейка и за изгородью показалось длинное
вибрирующее тело машины, которую тащили три лошади. На одной из них ехал
погонщик, а другой работник управлял жнейкой. Жнейка проехала вдоль края
поля, медленно вращая лопастями, и скрылась за гребнем холма; через минуту
она выехала с другой стороны поля, двигаясь тем же ровным ходом; над
жнивьем сверкнула медная звезда на лбу передней лошади, затем показались
яркие лопасти и, наконец, вся машина.
Узкая полоса жнивья, охватывающая поле после каждого объезда,
становилась шире и шире, и, по мере того как проходили утренние часы,
площадь, где еще не сжата была пшеница, все уменьшалась. Кролики, зайцы,
змеи, крысы, мыши отступали дальше в хлеба, словно в крепость, не
подозревая, сколь эфемерно их убежище и какая судьба ждет их к концу дня,
когда до ужаса маленьким будет оставленный им уголок и они собьются в кучу
- друзья и враги; а потом ляжет под зубцами неумолимой жнейки пшеница, еще
покрывающая последние несколько ярдов, и жнецы перебьют всех зверьков
палками и камнями.
Пшеница ложилась позади жнейки маленькими кучками, и каждой кучки было
достаточно, чтобы связать из нее сноп; этим и занимались энергичные
вязальщики, шедшие сзади, - главным образом женщины, хотя среди них были и
мужчины в ситцевых рубахах и штанах, стянутых кожаным ремнем, так что
можно было свободно обойтись без двух задних пуговиц, которые при каждом
движении вязальщика поблескивали в солнечных лучах, словно два глаза, на
пояснице.
Но значительно интереснее в этой компании вязальщиков были
представительницы другого пола, ибо женщина приобретает особое очарование,
когда становится неотъемлемой частью природы, а не является, как в обычное
время, лишь случайным предметом на ее фоне. Работник на поле остается
индивидом; работница есть неотъемлемая часть поля, - каким-то образом она
теряет грани своей личности, впитывает в себя окружающее и с ним
ассимилируется.
Женщины - вернее, девушки, ибо почти все они были молоды, - надели
чепцы с длинными развевающимися оборками, защищающими от солнца, и
перчатки, чтобы жнивье не изранило им рук. Одна была в бледно-розовой
кофте, другая в кремовом платье с узкими рукавами, третья в юбке, красной,
как лопасти жнейки. Женщины постарше надели коричневые грубые "робы", или
халаты, - привычный и наиболее удобный костюм для работницы, от которого
отказывались молодые. В это утро взгляд невольно возвращается к девушке в
розовой ситцевой кофте, так как фигура у нее более гибкая и изящная, чем у
других. Но она так низко надвинула на глаза чепец, что, когда она вяжет
снопы, оборки скрывают даже щеки, хотя о цвете ее лица можно догадаться по
темно-каштановой пряди волос, выбившейся из-под чепчика. Быть может, она
обращает на себя внимание отчасти потому, что совсем к этому не стремится,
а другие женщины частенько посматривают по сторонам.
Работает она монотонно, как часовой механизм; из последнего связанного
снопа выдергивает пучок колосьев и приглаживает их ладонью левой руки,
чтобы верхушки торчали на одном уровне, потом, низко наклонившись, идет
вперед, обеими руками под