Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
стию, необыкновенною скромностию, редкою рассудительностию и главное
благодарностию. До сих пор, повидимому, Даша оправдывала все ее ожидания. "В
этой жизни не будет ошибок", - сказала Варвара Петровна, когда девочке было
еще двенадцать лет, и так как она имела свойство привязываться упрямо и
страстно к каждой пленившей ее мечте, к каждому своему новому
предначертанию, к каждой мысли своей, показавшейся ей светлою, то тотчас же
и решила воспитывать Дашу как родную дочь. Она немедленно отложила ей
капитал и пригласила в дом гувернантку, мисс Кригс, которая и прожила у них
до шестнадцатилетнего возраста воспитанницы, но ей вдруг, почему-то, было
отказано. Ходили учителя из гимназии, между ними один настоящий француз,
который и обучил Дашу по-французски. Этому тоже было отказано вдруг, точно
прогнали. Одна бедная, заезжая дама, вдова из благородных, обучала на
фортепьяно. Но главным педагогом был все-таки Степан Трофимович.
По-настоящему, он первый и открыл Дашу: он стал обучать тихого ребенка еще
тогда, когда Варвара Петровна о ней и не думала. Опять повторю: удивительно
как к нему привязывались дети! Лизавета Николаевна Тушина училась у него с
восьми лет до одиннадцати (разумеется, Степан Трофимович учил ее без
вознаграждения и ни за что бы не взял его от Дроздовых). Но он сам влюбился
в прелестного ребенка и рассказывал ей какие-то поэмы об устройстве мира,
земли, об истории человечества. Лекции о первобытных народах и о первобытном
человеке были занимательнее арабских сказок. Лиза, которая млела за этими
рассказами, чрезвычайно смешно передразнивала у себя дома Степана
Трофимовича. Тот узнал про это и раз подглядел ее врасплох. Сконфуженная
Лиза бросилась к нему в объятия и заплакала. Степан Трофимович тоже, от
восторга. Но Лиза скоро уехала, и осталась одна Даша. Когда к Даше стали
ходить учителя, то Степан Трофимович оставил с нею свои занятия и
мало-по-малу совсем перестал обращать на нее внимание. Так продолжалось
долгое время. Раз, когда уже ей было семнадцать лет, он был вдруг поражен ее
миловидностию. Это случилось за столом у Варвары Петровны. Он заговорил с
молодою девушкой, был очень доволен ее ответами и кончил предложением
прочесть ей серьезный и обширный курс истории русской литературы. Варвара
Петровна похвалила и поблагодарила его за прекрасную мысль, а Даша была в
восторге. Степан Трофимович стал особенно приготовляться к лекциям, и
наконец они наступили. Начали с древнейшего периода; первая лекция прошла
увлекательно; Варвара Петровна присутствовала. Когда Степан Трофимович
кончил и уходя объявил ученице, что в следующий раз приступит к разбору
Слова о полку Игореве, Варвара Петровна вдруг встала и объявила, что лекций
больше не будет. Степан Трофимович покоробился, но смолчал, Даша вспыхнула;
тем и кончилась однако же затея. Произошло это ровно за три года до
теперешней неожиданной фантазии Варвары Петровны.
Бедный Степан Трофимович сидел один и ничего не предчувствовал. В
грустном раздумьи давно уже поглядывал он в окно, не подойдет ли кто из
знакомых. Но никто не хотел подходить. На дворе моросило, становилось
холодно; надо было протопить печку; он вздохнул. Вдруг страшное видение
предстало его очам: Варвара Петровна в такую погоду и в такой неурочный час
к нему! И пешком! Он до того был поражен, что забыл переменить костюм и
принял ее как был, в своей всегдашней, розовой ватной фуфайке.
- Ма bonne amie!.. - слабо крикнул он ей навстречу.
- Вы одни, я рада: терпеть не могу ваших друзей! Как вы всегда
накурите; господи, что за воздух! Вы и чай не допили, а на дворе двенадцатый
час! Ваше блаженство - беспорядок! Ваше наслаждение - сор! Что это за
разорванные бумажки на полу? Настасья, Настасья! Что делает ваша Настасья?
Отвори, матушка, окна, форточки, двери, все настежь. А мы в залу пойдемте; я
к вам за делом. Да подмети ты хоть раз в жизни, матушка!
- Сорят-с! - раздражительно-жалобным голоском пропищала Настасья.
- А ты мети, пятнадцать раз в день мети! Дрянная у вас зала (когда
вышли в залу). Затворите крепче двери, она станет подслушивать. Непременно
надо обои переменить. Я ведь вам присылала обойщика с образчиками, что же вы
не выбрали? Садитесь и слушайте. Садитесь же, наконец, прошу вас. Куда же
вы? Куда же вы? Куда же вы!
- Я... сейчас, - крикнул из другой комнаты Степан Трофимович, - вот я и
опять!
- А, вы переменили костюм! - насмешливо оглядела она его. (Он накинул
сюртук сверх фуфайки.) Этак действительно будет более подходить... к нашей
речи. Садитесь же, наконец, прошу вас.
Она объяснила ему все сразу, резко и убедительно. Намекнула и о восьми
тысячах, которые были ему до зарезу нужны. Подробно рассказала о приданом.
Степан Трофимович таращил глаза и трепетал. Слышал все, но ясно не мог
сообразить. Хотел заговорить, но все обрывался голос. Знал только, что все
так и будет, как она говорит, что возражать и не соглашаться дело пустое, а
он женатый человек безвозвратно.
- Mais, ma bonne amie, в третий раз и в моих летах... и с таким
ребенком! - проговорил он наконец. - Mais c'est une enfant!
- Ребенок, которому двадцать лет, слава богу! Не вертите пожалуста
зрачками, прошу вас, вы не на театре. Вы очень умны и учены, но ничего не
понимаете в жизни, за вами постоянно должна нянька ходить. Я умру, и что с
вами будет? А она будет вам хорошею нянькой; это девушка скромная, твердая,
рассудительная; к тому же я сама буду тут, не сейчас же умру. Она домоседка,
она ангел кротости. Эта счастливая мысль мне еще в Швейцарии приходила.
Понимаете ли вы, если я сама вам говорю, что она ангел кротости! - вдруг
яростно вскричала она. - У вас сор, она заведет чистоту, порядок, все будет
как зеркало... Э, да неужто же вы мечтаете, что я еще кланяться вам должна с
таким сокровищем, исчислять все выгоды, сватать! Да вы должны бы на
коленях... О, пустой, пустой, малодушный человек!
- Но... я уже старик!
- Что значат ваши пятьдесят три года? Пятьдесят лет не конец, а
половина жизни. Вы красивый мужчина, и сами это знаете. Вы знаете тоже, как
она вас уважает. Умри я, что с нею будет? А за вами она спокойна, и я
спокойна. У вас значение, имя, любящее сердце; вы получаете пенсион, который
я считаю своею обязанностию. Вы, может быть, спасете ее, спасете! Во всяком
случае честь доставите. Вы сформируете ее к жизни, разовьете ее сердце,
направите мысли. Нынче сколько погибают оттого, что дурно направлены мысли!
К тому времени поспеет ваше сочинение, и вы разом о себе напомните.
- Я именно, - пробормотал он уже польщенный ловкою лестью Варвары
Петровны, - я именно собираюсь теперь присесть за мои Рассказы из испанской
истории...
- Ну, вот видите, как раз и сошлось.
- Но... она? Вы ей говорили?
- О ней не беспокойтесь, да и нечего вам любопытствовать. Конечно вы
должны ее сами просить, умолять сделать вам честь, понимаете? Но не
беспокойтесь, я сама буду тут. К тому же вы ее любите...
У Степана Трофимовича закружилась голова; стены пошли кругом. Тут была
одна страшная идея, с которою он никак не мог сладить.
- Excellente amie! - задрожал вдруг его голос, - я... я никогда не мог
вообразить, что вы решитесь выдать меня... за другую... женщину!
- Вы не девица, Степан Трофимович; только девиц выдают, а вы сами
женитесь, - ядовито прошипела Варвара Петровна.
- Oui, j'ai pris un mot pour un autre. Mais... c'est йgal, - уставился
он на нее с потерянным видом.
- Вижу, что c'est йgal, - презрительно процедила она, - господи! да с
ним обморок! Настасья, Настасья! воды!
Но до воды не дошло. Он очнулся. Варвара Петровна взяла свой зонтик.
- Я вижу, что с вами теперь нечего говорить...
- Oui, oui, je suis incapable.
- Но к завтраму вы отдохнете и обдумаете. Сидите дома.. если что
случится, дайте знать, хотя бы ночью. Писем не пишите, и читать не буду.
Завтра же в это время приду сама, одна, за окончательным ответом, и надеюсь,
что он будет удовлетворителен. Постарайтесь, чтобы никого не было,. и чтобы
copy не было, а это на что похоже? Настасья, Настасья!
Разумеется, назавтра он согласился; да и не мог не согласиться. Тут
было одно особое обстоятельство...
VIII.
Так "называемое у нас имение Степана Трофимовича (душ пятьдесят по
старинному счету, и смежное со Скворешниками) было вовсе не его, а
принадлежало первой его супруге, а стало быть теперь их сыну, Петру
Степановичу Верховенскому. Степан Трофимович только опекунствовал, а потому,
когда птенец оперился, действовал по формальной от него доверенности на
управление имением. Сделка для молодого человека была выгодная: он получал с
отца в год до тысячи рублей в виде дохода с имения, тогда как оно при новых
порядках не давало и пятисот (а может быть и того менее). Бог знает как
установились подобные отношения. Впрочем, всю эту тысячу целиком высылала
Варвара Петровна, а Степан Трофимович ни единым рублем в ней не участвовал.
Напротив, весь доход с землицы оставлял у себя в кармане, и кроме того
разорил ее в конец, сдав ее в аренду какому-то промышленнику и, тихонько от
Варвары Петровны, продав на сруб рощу, то-есть главную ее ценность. Эту
рощицу он уже давно продавал урывками. Вся она стоила по крайней мере тысяч
восемь, а он взял за нее только пять. Но он иногда слишком много проигрывал
в клубе, а просить у Варвары Петровны боялся. Она скрежетала зубами, когда,
наконец, обо всем узнала. И вдруг теперь сынок извещал, что приедет сам
продать свои владения во что бы ни стало, а отцу поручал неотлагательно
позаботиться о продаже. Ясное дело, что при благородстве и бескорыстии
Степана Трофимовича ему стало совестно пред се cher enfant (которого он в
последний раз видел целых девять лет тому назад, в Петербурге, студентом).
Первоначально все имение могло стоить тысяч тринадцать или четырнадцать,
теперь вряд ли кто бы дал за него и пять. Без сомнения, Степан Трофимович
имел полное право, по смыслу формальной доверенности, продать лес и,
поставив в счет тысячерублевый невозможный ежегодный доход, столько лет
высылавшийся аккуратно, сильно оградить себя при расчете. Но Степан
Трофимович был благороден, со стремлениями высшими. В голове его мелькнула
одна удивительно красивая мысль: когда приедет Петруша, вдруг благородно
выложить на стол самый высший maximum цены, то-есть даже пятнадцать тысяч,
без малейшего намека на высылавшиеся до сих пор суммы, и крепко-крепко, со
слезами, прижать к груди се cher fils, чем и покончить все счеты. Отдаленно
и осторожно начал он развертывать эту картинку пред Варварой Петровной. Он
намекал, что это даже придаст какой-то особый, благородный оттенок их
дружеской связи... их "идее". Это выставило бы в таком бескорыстном и
великодушном виде прежних отцов и вообще прежних людей, сравнительно с новою
легкомысленною и социальною молодежью. Много еще он говорил, но Варвара
Петровна все отмалчивалась. Наконец сухо объявила ему, что согласна купить
их землю и даст за нее maximum цены, то-есть тысяч шесть, семь (и за четыре
можно было купить). Об остальных же восьми тысячах, улетевших с рощей, не
сказала ни слова.
Это случилось за месяц до сватовства. Степан Трофимович был поражен и
начал задумываться. Прежде еще могла быть надежда, что сынок пожалуй и
совсем не приедет, - то-есть надежда, судя со стороны, по мнению кого-нибудь
постороннего. Степан же Трофимович, как отец, с негодованием отверг бы самую
мысль о подобной надежде. Как бы там ни было, но до сих пор о Петруше
доходили к нам все такие странные слухи. Сначала, кончив курс в
университете, лет шесть тому назад, он слонялся в Петербурге без дела. Вдруг
получилось у нас известие, что он участвовал в составлении какой-то
подметной прокламации и притянут к делу. Потом, что он очутился вдруг за
границей, в Швейцарии, в Женеве, - бежал, чего доброго.
- Удивительно мне это, - проповедывал нам тогда Степан Трофимович,
сильно сконфузившийся, - Петруша c'est une si pauvre tкte! Он добр,
благороден, очень чувствителен, и я так тогда, в Петербурге, порадовался,
сравнив его с современною молодежью, но c'est un pauvre sire tout de mкme...
И знаете, все от той же недосиженности, сентиментальности! Их пленяет не
реализм, а чувствительная, идеальная сторона социализма, так сказать,
религиозный оттенок его, поэзия его... с чужого голоса, разумеется. И однако
мне-то, мне каково! У меня здесь столько врагов, там еще более, припишут
влиянию отца... Боже! Петруша двигателем! В какие времена мы живем!
Петруша выслал, впрочем, очень скоро свой точный адрес из Швейцарии,
для обычной ему высылки денег: стало быть, не совсем же был эмигрантом. И
вот теперь, пробыв за границей года четыре, вдруг появляется опять в своем
отечестве и извещает о скором своем прибытии: стало быть, ни в чем не
обвинен. Мало того, даже как будто кто-то принимал в нем участие и
покровительствовал ему. Он писал теперь с юга России, где находился по
чьему-то частному, но важному поручению и об чем-то там хлопотал. Все это
было прекрасно, но однако где же взять остальные семь-восемь тысяч, чтобы
составить приличный maximum цены за имение? А что если подымется крик, и
вместо величественной картины дойдет до процесса? Что-то говорило Степану
Трофимовичу, что чувствительный Петруша не отступится от своих интересов.
"Почему это, я заметил", шепнул мне раз тогда Степан Трофимович, "почему это
все эти отчаянные социалисты и коммунисты в то же время и такие неимоверные
скряги, приобретатели, собственники, и даже так, что чем больше он
социалист, чем дальше пошел, тем сильнее и собственник... почему это?
Неужели тоже от сентиментальности?" Я не знаю, есть ли правда в этом
замечании Степана Трофимовича; я знаю только, что Петруша имел некоторые
сведения о продаже рощи и о прочем, а Степан Трофимович знал, что тот имеет
эти сведения. Мне случалось тоже читать и Петрушины письма к отцу; писал он
по крайности редко, раз в год и еще реже. Только в последнее время,
уведомляя о близком своем приезде, прислал два письма, почти одно за другим.
Все письма его были коротенькие, сухие, состояли из одних лишь распоряжений,
и так как отец с сыном еще с самого Петербурга были по-модному, на ты, то и
письма Петруши решительно имели вид тех старинных предписаний прежних
помещиков из столиц их дворовым людям, поставленным ими в управляющие их
имений. И вдруг теперь эти восемь тысяч, разрешающие дело, вылетают из
предложения Варвары Петровны, и при этом она дает ясно почувствовать, что
они ниоткуда более и не могут вылететь. Разумеется, Степан Трофимович
согласился.
Он тотчас же по ее уходе прислал за мной, а от всех других заперся на
весь день. Конечно поплакал, много и хорошо говорил, много и сильно
сбивался, сказал случайно каламбур и остался им доволен, потом была легкая
холерина, - одним словом, все произошло в порядке. После чего он вытащил
портрет своей, уже двадцать лет тому назад скончавшейся немочки, и жалобно
начал взывать: "Простишь ли ты меня?" Вообще он был как-то сбит с толку. С
горя мы немножко и выпили. Впрочем, он скоро и сладко заснул. На утро
мастерски повязал себе галстук, тщательно оделся и часто подходил смотреться
в зеркало. Платок спрыснул духами впрочем, лишь чуть-чуть, и только завидел
Варвару Петровну в окно, поскорей взял другой платок, а надушенный спрятал
под подушку.
- И прекрасно! - похвалила Варвара Петровна, выслушав его согласие. -
Во-первых, благородная решимость, а во-вторых, вы вняли голосу рассудка,
которому вы так редко внимаете в ваших частных делах. Спешить, впрочем,
нечего, - прибавила она, разглядывая узел его белого галстука, - покамест
молчите, и я буду молчать. Скоро день вашего рождения; я буду у вас вместе с
нею. Сделайте вечерний чай и пожалуста без вина и без закусок; впрочем я
сама все устрою. Пригласите ваших друзей, - впрочем мы "вместе сделаем
выбор. Накануне вы с нею переговорите, если надо будет; а на вашем вечере мы
не то что объявим, или там сговор какой-нибудь сделаем, а только так
намекнем или дадим знать, безо всякой торжественности. А там недели через
две и свадьба, по возможности без всякого шума... Даже обоим вам можно бы и
уехать на время, тотчас из-под венца, хоть в Москву например. Я тоже, может
быть, с вами поеду... А главное до тех пор молчите.
Степан Трофимович был удивлен. Он заикнулся было, что невозможно же ему
так, что надо же переговорить с невестой, но Варвара Петровна раздражительно
на него накинулась:
- Это зачем? Во-первых, ничего еще может быть и не будет...
- Как не будет! - пробормотал жених, совсем уже ошеломленный.
- Так. Я еще посмотрю... А впрочем все так будет, как я сказала, и не
беспокойтесь, я сама ее приготовлю. Вам совсем не за чем. Все нужное будет
сказано и сделано, а вам туда не за чем. Для чего? Для какой роли? И сами не
ходите и писем не пишите. И ни слуху ни духу, прошу вас. Я тоже буду
молчать.
Она решительно не хотела объясняться и ушла видимо расстроенная.
Кажется, чрезмерная готовность Степана Трофимовича поразила ее. Увы, он
решительно не понимал своего положения, и вопрос еще не представился ему с
некоторых других точек зрения. Напротив явился какой-то новый тон, что-то
победоносное и легкомысленное. Он куражился:
- Это мне нравится!-восклицал он, останавливаясь предо мной и разводя
руками, - вы слышали? Она хочет довести до того, чтоб я, наконец, не
захотел. Ведь я тоже могу терпение потерять и... не захотеть! "Сидите и
нечего вам туда ходить", но почему я, наконец, непременно должен жениться?
Потому только, что у ней явилась смешная фантазия? Но я человек серьезный, и
могу не захотеть подчиняться праздным фантазиям взбалмошной женщины! У меня
есть обязанности к моему сыну и... и к самому себе! Я жертву приношупонимает
ли она это? Я, может быть, потому согласился, что мне наскучила жизнь и мне
все равно. Но она может меня раздражить, и тогда мне будет уже не все равно;
я обижусь и откажусь. Et enfin, le ridicule... Что скажут в клубе? Что
скажет... Липутин? "Может, ничего еще и не будет" - каково! Но ведь это
верх! Это уж... это что же такое? - Je suis un forзat, un Badinguet, un
припертый к стене человек!..
И в то же время какое-то капризное самодовольствие, что-то
легкомысленно-игривое проглядывало среди всех этих жалобных восклицаний.
Вечером мы опять выпили.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Чужие грехи.
I.
Прошло с неделю, и дело начало несколько раздвигаться.
Замечу вскользь, что в эту несчастную неделю я вынес много тоски, -
оставаясь почти безотлучно подле бедного сосватанного друга моего, в
качестве ближайшего его конфидента. Тяготил его, главное, стыд, хотя мы в
эту неделю никого не видали и все сидели одни; но он стыдился даже и меня, и
до того, что чем более сам открывал мне, тем более и досадовал на меня за
это. По мнительности же подозревал, что все уже всем известно, всему городу,
и не только в клубе, но даже в своем кружке боялся показаться. Даже гулять
выходил, для необходимого моциону, только в полные сумерки, когда уже
совершенно темнело.
Прошла