Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
а. Что выдавалось в ней с
первого взгляда - это ее болезненное, нервное, беспрерывное беспокойство.
Увы! бедняжка очень страдала, и все объяснилось впоследствии. Теперь,
вспоминая прошедшее, я уже не скажу, что она была красавица, какою казалась
мне тогда. Может быть, она была даже и совсем нехороша собой. Высокая,
тоненькая, но гибкая и сильная, она даже поражала неправильностью линий
своего лица. Глаза ее были поставлены как-то по-калмыцки, криво; была
бледна, скулиста, смугла и худа лицом; но было же нечто в этом лице
побеждающее и привлекающее! Какое-то могущество сказывалось в горящем
взгляде ее темных глаз; она являлась "как победительница и чтобы победить".
Она казалась гордою, а иногда даже дерзкою; не знаю, удавалось ли ей быть
доброю; но я знаю, что она ужасно хотела и мучилась тем, чтобы заставить
себя быть несколько доброю. В этой натуре, конечно, было много прекрасных
стремлений и самых справедливых начинаний; но все в ней как бы вечно искало
своего уровня и не находило его, все было в хаосе, в волнении, в
беспокойстве. Может быть, она уже со слишком строгими требованиями
относилась к себе, никогда не находя в себе силы удовлетворить этим
требованиям.
Она села на диван и оглядывала комнату.
- Почему мне в эдакие минуты всегда становится грустно, разгадайте,
ученый человек? Я всю жизнь думала, что и бог знает, как буду рада, когда
вас увижу, и все припомню, и вот совсем как будто не рада, несмотря на то,
что вас люблю... Ах, боже, у него висит мой портрет! Дайте сюда, я его
помню, помню!
Превосходный миниатюрный портрет акварелью двенадцатилетней Лизы был
выслан Дроздовыми Степану Трофимовичу из Петербурга еще лет девять назад. С
тех пор он постоянно висел у него на стене.
- Неужто я была таким хорошеньким ребенком? Неужто это мое лицо?
Она встала и с портретом в руках посмотрелась в зеркало.
- Поскорей, возьмите!-воскликнула она, отдавая портрет, - не вешайте
теперь, после, не хочу и смотреть на него. - Она села опять на диван. - Одна
жизнь прошла, началась другая, потом другая прошла - началась третья, и все
без конца. Все концы точно как ножницами обрезывает. Видите, какие я старые
вещи рассказываю, а ведь сколько правды!
Она усмехнувшись посмотрела на меня; уже несколько раз она на меня
взглядывала, но Степан Трофимович в своем волнении и забыл, что обещал меня
представить.
- А зачем мой портрет висит у вас под кинжалами? И зачем у вас столько
кинжалов и сабель?
У него, действительно, висели на стене, не знаю для чего, два ятагана
накрест, а над ними настоящая черкесская шашка. Спрашивая, она так прямо на
меня посмотрела, что я хотел было что-то ответить, но осекся. Степан
Трофимович догадался наконец и меня представил.
- Знаю, знаю, - сказала она, - я очень рада. Мама об вас тоже много
слышала. Познакомьтесь и с Маврикием Николаевичем, это прекрасный человек. Я
об вас уже составила смешное понятие: ведь вы конфидент Степана Трофимовича?
Я покраснел.
- Ах, простите пожалуста, я совсем не то слово сказала? вовсе не
смешное, а так... (Она покраснела и сконфузилась.)-Впрочем, что же стыдиться
того, что вы прекрасный человек? Ну, пора нам, Маврикий Николаевич! Степан
Трофимович, через полчаса чтобы вы у нас были. Боже, сколько мы будем
говорить! Теперь уж я ваш конфидент, и обо всем, обо всем, понимаете?
Степан Трофимович тотчас же испугался.
- О, Маврикий Николаевич все знает, его не конфузьтесь!
- Что же знает?
- Да чего вы! - вскричала она в изумлении. - Ба, да ведь и правда, что
они скрывают! Я верить не хотела. Дашу тоже скрывают. Тетя давеча меня не
пустила к Даше, говорит, что у ней голова болит.
- Но... но как вы узнали?
- Ах, боже, так же, как и все. Эка мудрость!
- Да разве все?..
- Ну да как же? Мамаша, правда, сначала узнала через Алену Фроловну,
мою няню; ей ваша Настасья прибежала сказать. Ведь вы говорили же Настасье?
Она говорит, что вы ей сами говорили.
- Я... я говорил однажды... - пролепетал Степан Трофимович, весь
покраснев, - но... я лишь намекнул... j'йtais si nerveux et malade et
puis...
Она захохотала.
- А конфидента под рукой не случилось, а Настасья подвернулась, - ну и
довольно! А у той целый город кумушек! Ну да полноте, ведь это все равно; ну
пусть знают, даже лучше. Скорее же приходите, мы обедаем рано... Да, забыла,
- уселась она опять, - слушайте, что такое Шатов?
- Шатов? Это брат Дарьи Павловны...
- Знаю, что брат, какой вы, право! - перебила она в нетерпении. - Я
хочу знать, что он такое, какой человек?
- C'est un pense-creux d'ici. C'est le meilleur et le plus irascible
homme du monde.
- Я сама слышала, что он какой-то странный. Впрочем, не о том. Я
слышала, что он знает три языка, и английский и может литературною работой
заниматься. В таком случае, у меня для него много работы; мне нужен помощник
и чем скорее, тем лучше. Возьмет он работу или нет? Мне его рекомендовали...
- О, непременно, et vous ferez un bienfait...
- Я вовсе не для bienfait, мне самой нужен помощник.
- Я довольно хорошо знаю Шатова, - сказал я, - и если вы мне поручите
передать ему, то я сию минуту схожу.
- Передайте ему, чтоб он завтра утром пришел в двенадцать часов.
Чудесно! Благодарю вас. Маврикий Николаевич, готовы?
Они уехали. Я, разумеется, тотчас же побежал к Шатову.
- Mon ami! - догнал меня на крыльце Степан Трофимович. - непременно
будьте у меня в десять или в одиннадцать часов, когда я вернусь. О, я
слишком, слишком виноват пред вами и... пред всеми, пред всеми.
VIII.
Шатова я не застал дома; забежал через два часа - опять нет. Наконец
уже в восьмом часу, я направился к нему, чтоб или застать его, или оставить
записку; опять не застал. Квартира его была заперта, а он жил один безо
всякой прислуги. Мне-было подумалось, не толкнуться ли вниз к капитану
Лебядкину, чтобы спросить о Шатове; но тут было тоже заперто и ни слуху, ни
свету оттуда, точно пустое место. Я с любопытством прошел мимо дверей
Лебядкина, под влиянием давешних рассказов. В конце концов я решил зайти
завтра пораньше. Да и на записку, правда, я не очень надеялся; Шатов мог
пренебречь, он был такой упрямый, застенчивый. Проклиная неудачу и уже
выходя из ворот, я вдруг наткнулся на господина Кириллова; он входил в дом и
первый узнал меня. Так как он сам начал расспрашивать, то я и рассказал ему
все в главных чертах и что у меня есть записка.
- Пойдемте, - сказал он, - я все сделаю.
Я вспомнил, что он, по словам Липутина, занял с утра деревянный флигель
на дворе. В этом флигеле, слишком для него просторном, квартировала с ним
вместе какая-то старая, глухая баба, которая ему и прислуживала. Хозяин дома
в другом новом доме своем и в другой улице содержал трактир, а эта старуха,
кажется, родственница его, осталась смотреть за всем старым домом. Комнаты
во флигеле были довольно чисты, но обои грязны. В той, куда мы вошли, мебель
была сборная, разнокалиберная и совершенный брак: два ломберных стола, комод
ольхового дерева, большой тесовый стол из какой-нибудь избы или кухни,
стулья и диван с решетчатыми спинками и с твердыми кожаными подушками. В
углу помещался старинный образ, пред которым баба еще до нас затеплила
лампадку, а на стенах висели два больших, тусклых, масляных портрета, один
покойного императора Николая Павловича, снятый, судя по виду, еще в
двадцатых годах столетия; другой изображал какого-то архиерея.
Господин Кириллов, войдя, засветил свечу и из своего чемодана,
стоявшего в углу и еще не разобранного, достал конверт, сургуч и хрустальную
печатку.
- Запечатайте вашу записку и надпишите конверт.
Я было возразил, что не надо, но он настоял. Надписав конверт, я взял
фуражку.
- А я думал, вы чаю, - сказал он, - я чай купил. Хотите?
Я не отказался. Баба скоро внесла чай, то-есть большущий чайник горячей
воды, маленький чайник с обильно заваренным чаем, две большие каменные,
грубо разрисованные чашки, калач и целую глубокую тарелку колотого сахару.
- Я чай люблю, - сказал он, - ночью, много; хожу и пью; до рассвета. За
границей чай ночью неудобно.
- Вы ложитесь на рассвете?
- Всегда; давно. Я мало ем; все чай. Липутин хитер, но нетерпелив.
Меня удивило, что он хотел разговаривать; я решился воспользоваться
минутой.
- Давеча вышли неприятные недоразумения, - заметил я.
Он очень нахмурился.
- Это глупость; это большие пустяки. Тут все пустяки, потому что
Лебядкин пьян. Я Липутину не говорил, а только объяснил пустяки; потому что
тот переврал. У Липутина много фантазии, вместо пустяков горы выстроил. Я
вчера Липутину верил.
- А сегодня мне? - засмеялся я.
- Да ведь вы уже про все знаете давеча. Липутин или слаб, или
нетерпелив, или вреден, или... завидует. Последнее словцо меня поразило.
- Впрочем, вы столько категорий наставили, не мудрено, что под
которую-нибудь и подойдет.
- Или ко всем вместе.
- Да, и это правда. Липутин - это хаос! Правда, он врал давеча, что вы
хотите какое-то сочинение писать?
- Почему же врал? - нахмурился он опять уставившись в землю.
Я извинился и стал уверять, что не выпытываю. Он покраснел.
- Он правду говорил; я пишу. Только это все равно. С минуту помолчали;
он вдруг улыбнулся давешнею детскою улыбкой.
- Он это про головы сам выдумал из книги и сам сначала мне говорил, и
понимает худо, а я только ищу причины, почему люди не смеют убить себя; вот
и все. И это все равно.
- Как не смеют? Разве мало самоубийств?
- Очень мало.
- Неужели вы так находите?
Он не ответил, встал и в задумчивости начал ходить взад и вперед.
- Что же удерживает людей, по-вашему, от самоубийства? - спросил я.
Он рассеянно посмотрел, как бы припоминая, об чем мы говорили.
- Я... я еще мало знаю... два предрассудка удерживают, две вещи; только
две; одна очень маленькая, другая очень большая. Но и маленькая тоже очень
большая.
- Какая же маленькая-то?
- Боль.
- Боль? Неужто это так важно... в этом случае?
- Самое первое. Есть два рода: те которые убивают себя или с большой
грусти, или со злости, или сумасшедшие, или там все равно... те вдруг. Те
мало о боли думают, а вдруг. А которые с рассудка - те много думают.
- Да разве есть такие, что с рассудка?
- Очень много. Если б предрассудка не было, было бы больше; очень
много; все.
- Ну уж и все?
Он промолчал.
- Да разве нет способов умирать без боли?
- Представьте, - остановился он предо мною, - представьте камень такой
величины, как с большой дом; он висит, а вы под ним; если он упадет на вас,
на голову - будет вам больно?
- Камень с дом? Конечно, страшно.
- Я не про страх; будет больно?
- Камень с гору, миллион пудов? Разумеется, ничего не больно.
- А станьте вправду, и пока висит, вы будете очень бояться, что больно.
Всякий первый ученый, первый доктор, все, все будут очень бояться. Всякий
будет знать, что не больно, и всякий будет очень бояться, что больно.
- Ну, а вторая причина, большая-то?
- Тот свет.
- То-есть наказание?
- Это все равно. Тот свет; один тот свет.
- Разве нет таких атеистов, что совсем не верят в тот свет?
Опять он промолчал.
- Вы, может быть, по себе судите?
- Всякий не может судить как по себе, - проговорил он покраснев. - Вся
свобода будет тогда, когда будет все равно жить или не жить. Вот всему цель.
- Цель? Да тогда никто, может, и не захочет жить?
- Никто, - произнес он решительно.
- Человек смерти боится, потому что жизнь любит, вот как я понимаю, -
заметил я, - и так природа велела.
- Это подло и тут весь обман! - глаза его засверкали. - Жизнь есть
боль, жизнь есть страх, и человек несчастен. Теперь все боль и страх. Теперь
человек жизнь любит, потому что боль и страх любит. И так сделали. Жизнь
дается теперь за боль и страх, и тут весь обман. Теперь человек еще не тот
человек. Будет новый человек, счастливый и гордый. Кому будет все равно жить
или не жить, тот будет новый человек. Кто победит боль и страх, тот сам бог
будет. А тот бог не будет.
- Стало быть, тот бог есть же, по-вашему?
- Его нет, но он есть. В камне боли нет, но в страхе от камня есть
боль. Бог есть боль страха смерти. Кто победит боль и страх, тот сам станет
бог. Тогда новая жизнь, тогда новый человек, все новое... Тогда историю
будут делить на две части: от Гориллы до уничтожения бога, и от уничтожения
бога до...
- До Гориллы?
- ...До перемены земли и человека физически. Будет богом человек и
переменится физически. И мир переменится, и дела переменятся, и мысли, и все
чувства. Как вы думаете, переменится тогда человек физически?
- Если будет все равно жить или не жить, то все убьют себя, и вот в
чем, может быть, перемена будет.
- Это все равно. Обман убьют. Всякий, кто хочет главной свободы, тот
должен сметь убить себя. Кто смеет убить себя, тот тайну обмана узнал.
Дальше нет свободы; тут все, а дальше нет ничего. Кто смеет убить себя, тот
бог. Теперь всякий может сделать, что бога не будет и ничего не будет. Но
никто еще ни разу не сделал.
- Самоубийц миллионы были.
- Но все не затем, все со страхом и не для того. Не для того, чтобы
страх убить. Кто убьет себя только для того, чтобы страх убить, тот тотчас
бог станет.
- Не успеет, может быть, - заметил я.
- Это все равно, - ответил он тихо, с покойною гордостью, чуть не с
презрением. - Мне жаль, что вы как будто смеетесь, - прибавил он через
полминуты.
- А мне странно, что вы давеча были так раздражительны, а теперь так
спокойны, хотя и горячо говорите.
- Давеча? Давеча было смешно, - ответил он с улыбкой; - я не люблю
бранить и никогда не смеюсь, - прибавил он грустно.
- Да, не весело вы проводите ваши ночи за чаем. - Я встал и взял
фуражку.
- Вы думаете? - улыбнулся он с некоторым удивлением, - почему же? Нет,
я... я не знаю, - смешался он вдруг, - не знаю, как у других, и я так
чувствую, что не могу как всякий. Всякий думает и потом сейчас о другом
думает. Я не могу о другом, я всю жизнь об одном. Меня бог всю жизнь мучил,
- заключил он вдруг с удивительною экспансивностью.
- А скажите, если позволите, почему вы не так правильно по-русски
говорите? Неужели за границей в пять лет разучились?
- Разве я неправильно? Не знаю. Нет не потому, что за границей. Я так
всю жизнь говорил... мне все равно.
- Еще вопрос более деликатный: я совершенно вам верю, что вы не склонны
встречаться с людьми и мало с людьми говорите. Почему вы со мной теперь
разговорились?
- С вами? Вы давеча хорошо сидели и вы... впрочем все равно... вы на
моего брата очень похожи, много, чрезвычайно, - проговорил он покраснев; -
он семь лет умер; старший, очень, очень много.
- Должно быть, имел большое влияние на ваш образ мыслей.
- Н-нет, он мало говорил; он ничего не говорил. Я вашу записку отдам.
Он проводил меня с фонарем до ворот, чтобы запереть за мной.
"Разумеется, помешанный", решил я про себя. В воротах произошла новая
встреча.
IX.
Только что я занес ногу за высокий порог калитки, вдруг чья-то сильная
рука схватила меня за грудь.
- Кто сей? - заревел чей-то голос, - друг или недруг? Кайся!
- Это наш, наш! - завизжал подле голосок Липутина - это господин Г-в,
классического воспитания и в связях с самым высшим обществом молодой
человек.
- Люблю коли с обществом, кла-сси-чес... значит, о-бра-зо-ованнейший...
отставной капитан Игнат Лебядкин, к услугам мира и друзей... если верны,
если верны, подлецы!
Капитан Лебядкин, вершков десяти росту, толстый, мясистый, курчавый,
красный и чрезвычайно пьяный, едва стоял предо мной и с трудом выговаривал
слова. Я впрочем его и прежде видал издали.
- А, и этот! - взревел он опять, заметив Кириллова, который все еще не
уходил с своим фонарем; он поднял было кулак, но тотчас опустил его.
- Прощаю за ученость! Игнат Лебядкин - обра-зо-о-ван-нейший...
Любви пылающей граната Лопнула в груди Игната.
И вновь заплакал горькой мукой По Севастополю безрукий.
- Хоть в Севастополе не был и даже не безрукий, но каковы же рифмы! -
лез он ко мне с своею пьяною рожей.
- Им некогда, некогда, они домой пойдут, - уговаривал Липутин, - они
завтра Лизавете Николаевне перескажут.
- Лизавете!.. - завопил он опять; - стой-нейди! Варьянт:
И порхает звезда на коне В хороводе других амазонок; Улыбается с лошади
мне Ари-сто-кратический ребенок.
"Звезде-амазонке".
- Да ведь это же гимн! Это гимн, если ты не осел! Бездельники не
понимают! Стой! - уцепился он за мое пальто, хотя я рвался изо всех сил в
калитку, - передай, что я рыцарь чести, а Дашка... Дашку я двумя пальцами...
крепостная раба и не смеет...
Тут он упал, потому что я с силой вырвался у него из рук и побежал по
улице. Липутин увязался за мной.
- Его Алексей Нилыч подымут. Знаете ли, что я сейчас от него узнал? -
болтал он впопыхах; - стишки-то слышали? Ну, вот он эти самые стихи к
"Звезде-амазонке" запечатал и завтра посылает к Лизавете Николаевне за своею
полною подписью. Каков!
- Бьюсь об заклад, что вы его сами подговорили.
- Проиграете! - захохотал Липутин, - влюблен, влюблен как кошка, а
знаете ли, что началось ведь с ненависти. Он до того сперва возненавидел
Лизавету Николаевну за то, что она ездит верхом, что чуть не ругал ее вслух
на улице; да и ругал же! Еще третьего дня выругал, когда она проезжала; - к
счастью не расслышала, и вдруг сегодня стихи! Знаете ли, что он хочет
рискнуть предложение? Серьезно, серьезно!
- Я вам удивляюсь, Липутин, везде-то вы вот, где только этакая дрянь
заведется, везде-то вы тут руководите! - проговорил я в ярости.
- Однако же, вы далеко заходите, господин Г-в; не сердчишко ли у нас
екнуло, испугавшись соперника, - а?
- Что-о-о? - закричал я останавливаясь.
- А вот же вам в наказание и ничего не скажу дальше! А ведь как бы вам
хотелось услышать? Уж одно то, что этот дуралей теперь не простой капитан, а
помещик нашей губернии, да еще довольно значительный, потому что Николай
Всеволодович ему все свое поместье, бывшие свои двести душ на днях продали,
и вот же вам бог не лгу! сейчас узнал, но зато из наивернейшего источника.
Ну, а теперь дощупывайтесь-ка сами; больше ничего не скажу; до свиданья-с!
X.
Степан Трофимович ждал меня в истерическом нетерпении. Уже с час как он
воротился. Я застал его как бы пьяного; первые пять минут, по крайней мере,
я думал, что он пьян. Увы, визит к Дроздовым сбил его с последнего толку.
- Mon ami, я совсем потерял мою нитку... Lise... я люблю и уважаю этого
ангела попрежнему; именно попрежнему; но, мне кажется, они ждали меня обе
единственно, чтобы кое-что выведать, то-есть по-просту вытянуть из меня, а
там и ступай себе с богом... Это так.
- Как вам не стыдно!-вскричал я не вытерпев.
- Друг мой, я теперь совершенно один. Enfin c'est ridicule.
Представьте, что и там все это напичкано тайнами. Так на меня и накинулись
об этих носах и ушах и еще о каких-то петербургских тайнах. Они ведь обе
только здесь в первый раз проведали об этих