Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
он скороговоркой, - что ведь Шатов,
например, тоже не имел права рисковать тогда жизнью в воскресенье, когда к
вам подошел, так ли? Я бы желал, чтобы вы это заметили.
Он исчез опять, не дожидаясь ответа.
IV.
Может быть, он думал, исчезая, что Николай Всеволодович, оставшись
один, начнет колотить кулаками в стену, и уж конечно бы рад был подсмотреть,
если б это было возможно. Но он очень бы обманулся: Николай Всеволодович
оставался спокоен. Минуты две он простоял у стола в том же положении,
повидимому, очень задумавшись; но вскоре вялая, холодная улыбка выдавилась
на его губах. Он медленно уселся на диван, на свое прежнее место в углу, и
закрыл глаза, как бы от усталости. Уголок письма по-прежнему выглядывал
из-под преспапье, но он и не пошевелился поправить.
Скоро он забылся совсем. Варвара Петровна, измучившая себя в эти дни
заботами, не вытерпела, и по уходе Петра Степановича, обещавшего к ней зайти
и не сдержавшего обещания, рискнула сама навестить Nicolas, несмотря на
неуказанное время. Ей все мерещилось: не скажет ли он наконец чего-нибудь
окончательно? Тихо как и давеча постучалась она в дверь, и, опять не получая
ответа, отворила сама. Увидав, что Nicolas сидит что-то слишком уж
неподвижно, она с бьющимся сердцем осторожно приблизилась сама к дивану. Ее
как бы поразило, что он так скоро заснул и что может так спать, так прямо
сидя и так неподвижно; даже дыхания почти нельзя было заметить. Лицо было
бледное и суровое, но совсем как бы застывшее, недвижимое; брови немного
сдвинуты и нахмурены; решительно он походил на бездушную восковую фигуру.
Она простояла над ним минуты три, едва переводя дыхание, и вдруг ее обнял
страх; она вышла на цыпочках, приостановилась в дверях, наскоро перекрестила
его и удалилась незамеченная, с новым тяжелым ощущением и с новою тоской.
Проспал он долго, более часу, и все в таком же оцепенении: ни один
мускул лица его не двинулся, ни малейшего движения во всем теле не
выказалось; брови были все так же сурово сдвинуты. Если бы Варвара Петровна
осталась еще на три минуты, то наверно бы не вынесла подавляющего ощущения
этой летаргической неподвижности и разбудила его. Но он вдруг сам открыл
глаза и, попрежнему не шевелясь, просидел еще минут десять, как бы упорно и
любопытно всматриваясь в какой-то поразивший его предмет в углу комнаты,
хотя там ничего не было ни нового, ни особенного.
Наконец, раздался тихий, густой звук больших стенных часов, пробивших
один раз. С некоторым беспокойством повернул он голову взглянуть на
циферблат, но почти в ту же минуту отворилась задняя дверь, выходившая в
корридор, и показался камердинер Алексей Егорович. Он нес в одной руке
теплое пальто, шарф и шляпу, а в другой серебряную тарелочку, на которой
лежала записка.
- Половина десятого, - возгласил он тихим голосом и, сложив принесенное
платье в углу на стуле, поднес на тарелке записку, маленькую бумажку
незапечатанную, с двумя строчками карандашем. Пробежав эти строки, Николай
Всеволодович тоже взял со стола карандаш, черкнул в конце записки два слова
и положил обратно на тарелку.
- Передать тотчас же как я выйду, и одеваться, - сказал он, вставая с
дивана.
Заметив, что на нем легкий, бархатный пиджак, он подумал и велел подать
себе другой, суконный сюртук, употреблявшийся для более церемонных вечерних
визитов. Наконец одевшись совсем и надев шляпу, он запер дверь, в которую
входила к нему Варвара Петровна, и, вынув из-под преспапье спрятанное
письмо, молча вышел в корридор в сопровождении Алексея Егоровича. Из
корридора вышли на узкую каменную заднюю лестницу и спустились в сени,
выходившие прямо в сад. В углу в сенях стояли припасенные фонарик и большой
зонтик.
- По чрезвычайному дождю грязь по здешним улицам нестерпимая, - доложил
Алексей Егорович в виде отдаленной попытки в последний раз отклонить барина
от путешествия. Но барин, развернув зонтик, молча вышел в темный как погреб,
отсырелый и мокрый старый сад. Ветер шумел и качал вершинами полуобнаженных
деревьев, узенькие песочные дорожки были топки и скользки. Алексей Егорович
шел как был, во фраке и без шляпы, освещая путь шага на три вперед
фонариком.
- Не заметно ли будет? - спросил вдруг Николай Всеволодович.
- Из окошек заметно не будет, окромя того, что заранее все
предусмотрено, - тихо и размеренно ответил слуга.
- Матушка почивает?
- Заперлись по обыкновению последних дней ровно в девять часов и узнать
теперь для них ничего невозможно. В каком часу вас прикажете ожидать? -
прибавил он, осмеливаясь сделать вопрос.
- В час, в половине второго, не позже двух.
- Слушаю-с.
Обойдя извилистыми дорожками весь сад, который оба знали наизусть, они
дошли до каменной садовой ограды и тут в самом углу стены отыскали маленькую
дверцу, выводившую в тесный и глухой переулок, почти всегда запертую, но
ключ от которой оказался теперь в руках Алексея Егоровича.
- Не заскрипела бы дверь? - осведомился опять Николай Всеволодович.
Но Алексей Егорович доложил, что вчера еще смазана маслом, "равно и
сегодня". Он весь уже успел измокнуть. Отперев дверцу, он подал ключ Николаю
Всеволодовичу.
- Если изволили предпринять путь отдаленный, то докладываю, будучи
неуверен в здешнем народишке, в особенности по глухим переулкам, а паче
всего за рекой, - не утерпел он еще раз. Это был старый слуга, бывший дядька
Николая Всеволодовича, когда-то нянчивший его на руках, человек серьезный и
строгий, любивший послушать и почитать от божественного.
- Не беспокойся, Алексей Егорыч.
- Благослови вас бог, сударь, но при начинании лишь добрых дел.
- Как? - остановился Николай Всеволодович, уже перешагнув в переулок.
Алексей Егорович твердо повторил свое желание; никогда прежде он не
решился бы его выразить в таких словах вслух пред своим господином.
Николай Всеволодович запер дверь, положил ключ в карман и пошел по
проулку, увязая с каждым шагом вершка на три в грязь. Он вышел наконец в
длинную и пустынную улицу на мостовую. Город был известен ему как пять
пальцев; но Богоявленская улица была все еще далеко. Было более десяти
часов, когда он остановился наконец пред запертыми воротами темного старого
дома Филипповых. Нижний этаж теперь, с выездом Лебядкиных, стоял совсем
пустой, с заколоченными окнами, но в мезонине у Шатова светился огонь. Так
как не было колокольчика, то он начал бить в ворота рукой. Отворилось
оконце, и Шатов выглянул на улицу; темень была страшная, и разглядеть было
мудрено; Шатов разглядывал долго, с минуту.
- Это вы? - спросил он вдруг.
- Я, - ответил незванный гость.
Шатов захлопнул окно, сошел вниз и отпер ворота. Николай Всеволодович
переступил через высокий порог и, не сказав ни слова, прошел мимо, прямо во
флигель к Кириллову.
V.
Тут все было отперто и даже не притворено. Сени и первые две комнаты
были темны, но в последней, в которой Кириллов жил и пил чай, сиял свет и
слышался смех, и какие-то странные вскрикивания. Николай Всеволодович пошел
на свет, но, не входя, остановился на пороге. Чай был на столе. Среди
комнаты стояла старуха, хозяйская родственница, простоволосая, в одной юбке,
в башмаках на босу ногу и в заячьей куцавейке. На руках у ней был
полуторагодовой ребенок, в одной рубашенке, с голыми ножками, с
разгоревшимися щечками, с белыми всклоченными волосками, только-что из
колыбели. Он, должно быть, недавно расплакался; слезки стояли еще под
глазами; но в эту минуту тянулся рученками, хлопал в ладошки и хохотал, как
хохочут маленькие дети, с захлипом. Пред ним Кириллов бросал о пол большой
резиновый красный мяч; мяч отпрыгивал до потолка, падал опять, ребенок
кричал: "мя, мя!" Кириллов ловил "мя" и подавал ему, тот бросал уже сам
своими неловкими рученками, а Кириллов бежал опять подымать. Наконец "мя"
закатился под шкаф. "Мя, мя!" кричал ребенок. Кириллов припал к полу и
протянулся, стараясь из-под шкафа достать "мя" рукой. Николай Всеволодович
вошел в комнату; ребенок, увидев его, припал к старухе и закатился долгим,
детским плачем; та тотчас же его вынесла.
- Ставрогин? - сказал Кириллов, приподымаясь с полу с мячом в руках,
без малейшего удивления к неожиданному визиту, -хотите чаю?
Он приподнялся совсем.
- Очень, не откажусь, если теплый, - сказал Николай Всеволодович; - я
весь промок.
- Теплый, горячий даже, - с удовольствием подтвердил Кириллов: -
садитесь: вы грязны, ничего; пол я потом мокрою тряпкой.
Николай Всеволодович уселся и почти залпом выпил налитую чашку.
- Еще? - спросил Кириллов.
- Благодарю.
Кириллов, до сих пор не садившийся, тотчас же сел напротив и спросил:
- Вы что пришли?
- По делу. Вот прочтите это письмо, от Гаганова; помните, я вам говорил
в Петербурге.
Кириллов взял письмо, прочел, положил на стол и смотрел в ожидании.
- Этого Гаганова, - начал объяснять Николай Всеволодович, -как вы
знаете, я встретил месяц тому, в Петербурге, в первый раз в жизни. Мы
столкнулись раза три в людях. Не знакомясь со мной и не заговаривая, он
нашел-таки возможность быть очень дерзким. Я вам тогда говорил; но вот чего
вы не знаете: уезжая тогда из Петербурга раньше меня, он вдруг прислал мне
письмо, хотя и не такое, как это, но однако неприличное в высшей степени и
уже тем странное, что в нем совсем не объяснено было повода, по которому оно
писано. Я ответил ему тотчас же, тоже письмом, и совершенно откровенно
высказал, что вероятно он на меня сердится за происшествие с его отцом,
четыре года назад, здесь в клубе, и что я с моей стороны готов принести ему
всевозможные извинения, на том основании, что поступок мой был неумышленный
и произошел в болезни. Я просил его взять мои извинения в соображение. Он не
ответил и уехал; но вот теперь я застаю его здесь уже совсем в бешенстве.
Мне передали несколько публичных отзывов его обо мне, совершенно ругательных
и с удивительными обвинениями. Наконец сегодня приходит это письмо, какого
верно никто никогда не получал, с ругательствами и с выражениями: "ваша
битая рожа". Я пришел, надеясь, что вы не откажетесь в секунданты.
- Вы сказали, письма никто не получал, - заметил Кириллов: - в
бешенстве можно; пишут не раз. Пушкин Гекерну написал. Хорошо, пойду.
Говорите как?
Николай Всеволодович объяснил, что желает завтра же, и чтобы непременно
начать с возобновления извинений и даже с обещания вторичного письма с
извинениями, но с тем однако что и Гаганов, с своей стороны, обещал бы не
писать более писем. Полученное же письмо будет считаться как не бывшее
вовсе.
- Слишком много уступок, не согласится, - проговорил Кириллов.
- Я прежде всего пришел узнать, согласитесь ли вы понести туда такие
условия?
- Я понесу. Ваше дело. Но он не согласится.
- Знаю, что не согласится.
- Он драться хочет. Говорите, как драться?
- В том и дело, что я хотел бы завтра непременно все кончить. Часов в
девять утра вы у него. Он выслушает и не согласится, но сведет вас с своим
секундантом, - положим, часов около одиннадцати. Вы с тем порешите, и затем
в час или в два чтобы быть всем на месте. Пожалуста постарайтесь так
сделать. Оружие, конечно, пистолеты, и особенно вас прошу устроить так:
определить барьер в десять шагов; затем вы ставите нас каждого в десяти
шагах от барьера, и по данному знаку мы сходимся. Каждый должен непременно
дойти до своего барьера, но выстрелить может и раньше, на ходу. Вот и все, я
думаю.
- Десять шагов между барьерами близко, - заметил Кириллов.
- Ну двенадцать, только не больше, вы понимаете, что он хочет драться
серьезно. Умеете вы зарядить пистолет?
- Умею. У меня есть пистолеты; я дам слово, что вы из них не стреляли.
Его секундант тоже слово про свои; две пары, и мы сделаем чет и нечет, его
или нашу?
- Прекрасно.
- Хотите посмотреть пистолеты?
- Пожалуй.
Кириллов присел на корточки пред своим чемоданом в углу, все еще не
разобранным, но из которого вытаскивались вещи по мере надобности. Он
вытащил со дна ящик пальмового дерева, внутри отделанный красным бархатом, и
из него вынул пару щегольских, чрезвычайно дорогих пистолетов.
- Есть все: порох, пули, патроны. У меня еще револьвер; постойте.
Он полез опять в чемодан и вытащил другой ящик с шестиствольным
американским револьвером.
- У вас довольно оружия, и очень дорогого.
- Очень. Чрезвычайно.
Бедный, почти нищий, Кириллов, никогда впрочем и не замечавший своей
нищеты, видимо с похвальбой показывал теперь свои оружейные драгоценности,
без сомнения приобретенные с чрезвычайными пожертвованиями.
- Вы все еще в тех же мыслях? - спросил Ставрогин после минутного
молчания и с некоторою осторожностию.
- В тех же, - коротко ответил Кириллов, тотчас же по голосу угадав о
чем спрашивают, и стал убирать со стола оружие.
- Когда же? - еще осторожнее спросил Николай Всеволодович, опять после
некоторого молчания.
Кириллов между тем уложил оба ящика в чемодан и уселся на прежнее
место.
- Это не от меня, как знаете; когда скажут, - пробормотал он, как бы
несколько тяготясь вопросом, но в то же время с видимою готовностию отвечать
на все другие вопросы. На Ставрогина он смотрел не отрываясь, своими черными
глазами без блеску, с каким-то спокойным, но добрым и приветливым чувством.
- Я, конечно, понимаю застрелиться, - начал опять, несколько
нахмурившись Николай Всеволодович, после долгого, трехминутного задумчивого
молчания; - я иногда сам представлял, и тут всегда какая-то новая мысль:
Если бы сделать злодейство, или, главное, стыд, то-есть позор, только очень
подлый и... смешной, так что запомнят люди на тысячу лет и плевать будут
тысячу лет, и вдруг мысль: "один удар в висок и ничего не будет". Какое дело
тогда до людей, и что они будут плевать тысячу лет, не так ли?
- Вы называете, что это новая мысль? - проговорил Кириллов подумав.
- Я... не называю... когда я подумал однажды, то почувствовал совсем
новую мысль.
- "Мысль почувствовали"? - переговорил Кириллов, - это хорошо. Есть
много мыслей, которые всегда и которые вдруг станут новые. Это верно. Я
много теперь как в первый раз вижу.
- Положим, вы жили на луне, - перебил Ставрогин, не слушая и продолжая
свою мысль, - вы там, положим, сделали, все эти смешные пакости... Вы знаете
наверно отсюда, что там будут смеяться и плевать на ваше имя тысячу лет,
вечно, во всю луну. Но теперь вы здесь и смотрите на луну отсюда: какое вам
дело здесь до всего того, что вы там наделали, и что тамошние будут плевать
на вас тысячу лет, не правда ли?
- Не знаю, - ответил Кириллов, - я на луне не был, - прибавил он без
всякой иронии, единственно для обозначения факта.
- Чей это давеча ребенок?
- Старухина свекровь приехала; нет, сноха... все равно. Три дня. Лежит
больная, с ребенком; по ночам кричит очень, живот. Мать спит, а старуха
приносит; я мячем. Мяч из Гамбурга. Я в Гамбурге купил, чтобы бросать и
ловить: укрепляет спину. Девочка.
- Вы любите детей?
- Люблю, - отозвался Кириллов довольно впрочем равнодушно.
- Стало быть, и жизнь любите?
- Да, люблю и жизнь, а что?
- Если решились застрелиться.
- Что же? Почему вместе? Жизнь особо, а то особо. Жизнь есть, а смерти
нет совсем.
- Вы стали веровать в будущую вечную жизнь?
- Нет, не в будущую вечную, а в здешнюю вечную. Есть минуты, вы
доходите до минут, и время вдруг останавливается и будет вечно.
- Вы надеетесь дойти до такой минуты?
- Да.
- Это вряд ли в наше время возможно, - тоже без всякой иронии отозвался
Николай Всеволодович, медленно и как бы задумчиво. - В Апокалипсисе ангел
клянется, что времени больше не будет.
- Знаю. Это очень там верно; отчетливо и точно. Когда весь человек
счастья достигнет, то времени больше не будет, потому что не надо. Очень
верная мысль.
- Куда ж его спрячут?
- Никуда не спрячут. Время не предмет, а идея. Погаснет в уме.
- Старые философские места, одни и те же с начала веков, - с каким-то
брезгливым сожалением пробормотал Ставрогин.
- Одни и те же! Одни и те же с начала веков, и никаких других никогда!
- подхватил Кириллов с сверкающим взглядом, как будто в этой идее
заключалась чуть не победа.
- Вы, кажется, очень счастливы, Кириллов?
- Да, очень счастлив, - ответил тот, как бы давая самый обыкновенный
ответ.
- Но вы так недавно еще огорчались, сердились на Липутина?
- Гм... я теперь не браню. Я еще не знал тогда, что был счастлив.
Видали вы лист, с дерева лист?
- Видал.
- Я видел недавно желтый, немного зеленого, с краев подгнил. Ветром
носило. Когда мне было десять лет, я зимой закрывал глаза нарочно и
представлял лист зеленый, яркий с жилками, и солнце блестит. Я открывал
глаза и не верил, потому что очень хорошо, и опять закрывал.
- Это что же, аллегория?
- Н-нет... зачем? Я не аллегорию, я просто лист, один лист. Лист хорош.
Все хорошо.
- Все?
- Все. Человек несчастлив потому, что не знает, что он счастлив; только
потому. Это все, все! Кто узнает, тотчас сейчас станет счастлив, сию минуту.
Эта свекровь умрет, а девочка останется - все хорошо. Я вдруг открыл.
- А кто с голоду умрет, а кто обидит и обесчестит девочку - это хорошо?
- Хорошо. И кто размозжит голову за ребенка, и то хорошо; и кто не
размозжит, и то хорошо. Все хорошо, все. Всем тем хорошо, кто знает, что все
хорошо. Если б они знали, что им хорошо, то им было бы хорошо, но пока они
не знают, что им хорошо, то им будет нехорошо. Вот вся мысль, вся, больше
нет никакой!
- Когда же вы узнали, что вы так счастливы?
- На прошлой неделе во вторник, нет, в среду, потому что уже была
среда, ночью.
- По какому же поводу?
- Не помню, так; ходил по комнате... все равно. Я часы остановил, было
тридцать семь минут третьего.
- В эмблему того, что время должно остановиться?
Кириллов промолчал.
- Они нехороши, - начал он вдруг опять, - потому что не знают, что они
хороши. Когда узнают, то не будут насиловать девочку. Надо им узнать, что
они хороши, и все тотчас же станут хороши, все до единого.
- Вот вы узнали же, стало быть, вы хороши?
- Я хорош.
- С этим я впрочем согласен, - нахмуренно пробормотал Ставрогин.
- Кто научит, что все хороши, тот мир закончит.
- Кто учил, того распяли.
- Он придет, и имя ему человекобог.
- Богочеловек?
- Человекобог, в этом разница.
- Уж не вы ли и лампадку зажигаете?
- Да, это я зажег.
- Уверовали?
- Старуха любит, чтобы лампадку... а ей сегодня некогда, - пробормотал
Кириллов.
- А сами еще не молитесь?
- Я всему молюсь. Видите, паук ползет по стене, я смотрю и благодарен
ему за то, что ползет.
Глаза его опять загорелись. Он все смотрел прямо на Ставрогина,
взглядом твердым и неуклонным. Ставрогин нахмуренно и брезгливо следил за
ним, но насмешки в его взгляде не было.
- Бьюсь об заклад, что когда я опять приду, то вы уж и в бога уверуете,
- проговорил он, вставая и захватывая шляпу.
- Почему? - привстал и Кириллов.
- Если бы вы узнали, что вы в бога веруете, то