Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
выпало в жизни слишком много
успеха. Я предпочел бы хоть раз обойтись без него. Но это очень трудно и
требует больших усилий.
Мне не понравились его речи, потому что сам я из породы людей
прилежных, а успеха все равно не имею. Господин Мацерат показался мне
неблагодарным, и я начал вслух ему выговаривать.
-- Ты зазнался, Оскар! -- так позволил я себе начать, потому что к тому
времени мы уже были на "ты". -- Все газеты кричат про тебя. Ты сделал себе
имя. О деньгах я уж и не говорю. Но ты думаешь, мне, которого не поминает ни
одна газета, легко мыкаться бок о бок с тобой, увенчанным? Как я хотел бы
хоть раз совершить поступок, единственный в своем роде, такой, который
только что совершил ты, причем совсем один, совершить и попасть в газеты,
чтоб там большими буквами пропечатали: это сделал Готфрид фон Витлар!
Хохот господина Мацерата меня оскорбил. Он лежал на спине, зарыв свой
горб в мягкую землю, рвал обеими руками траву, высоко подбрасывал пучки и
смеялся, как бесчеловечный Бог, который все может.
-- Друг мой, да нет ничего проще! Вот мой портфель. Он чудом не угодил
под копыта польской конницы. Дарю его тебе, недаром там находится банка с
безымянным пальцем. Возьми это все, беги поскорей в Герресхайм, там до сих
пор стоит освещенный вагон, войди в него и поезжай со своим подарком в
сторону Фюрстенваль, прямиком в полицию. Там сделай заявление, и уже завтра
ты увидишь свое имя во всех газетах.
Поначалу я не захотел принять его предложение, сказал, что он наверняка
не сможет жить без своего пальца в банке, но он успокоил меня, ответив, что
вся эта история с пальцем ему изрядно поднадоела, а вдобавок у него есть
несколько гипсовых слепков, к тому же по его заказу ему изготовили еще одну
отливку из золота, так что я должен взять наконец портфель, найти
оставленный нами вагон трамвая, поехать на нем в полицию и сделать свое
заявление.
Я побежал и еще долго слышал за спиной смех господина Мацерата, ибо он
остался лежать на прежнем месте, хотел, пока я с трезвоном возвращался в
город, отдаваться во власть ночи, пучками выдергивать траву и смеяться. А
заявление -- я сделал его лишь утром -- благодаря доброте господина Мацерата
привело мое имя на страницы газет".
Но я, Оскар, он же добрейший господин Мацерат, смеясь, лежал в черной
по-ночному траве за Герресхай-мом, смеясь, перекатывался под редкими
смертельно-серьезными звездами, зарывал свой горб в теплое царство земли,
говорил себе: спи, Оскар, поспи еще часо чек, пока не проснулась полиция.
Тебе уж больше не доведется так свободно лежать под луной.
А проснувшись, еще прежде, чем заметить, что на дворе белый день, я
заметил, как что-то -- как кто-то лижет мое лицо: тепло, шершаво,
равномерно, влажно.
Вряд ли полиция, которую поднял на ноги Витлар, добралась сюда и
облизывает тебя, чтобы так разбудить. И все же я не сразу открыл глаза, дал
кому-то или чему-то еще немного полизать меня тепло, шершаво, равномерно,
влажно, наслаждался облизыванием и не пытался узнать, кто это делает: то ли
полиция, предполагал Оскар, то ли корова. Лишь потом я открыл свои голубые
глаза.
Она была пятнистая, черно-белая, она лежала возле меня, дышала и
облизывала меня, пока я не открыл глаза. Белый день стоял на дворе, облачно
с прояснениями, и тут я сказал себе: Оскар, не мешкай возле этой коровы,
каким небесным взглядом она ни глядит на тебя, как старательно ни
успокаивает и укорачивает твою память шершавым языком. День на дворе, гудят
мухи, тебе пора готовиться к побегу. Витлар донесет на тебя, следовательно,
тебе нужно бежать. Серьезные показания ничего не стоят без серьезной попытки
скрыться. Корова пусть мычит, а ты беги. Они все равно тебя изловят, не
здесь, так там, но это уж не твоя забота.
Итак я, облизанный, умытый и причесанный коровой, начал свой побег, но,
сделав всего несколько шагов в роли беглеца, разразился по-утреннему звонким
смехом, барабан оставил корове, которая лежала на прежнем месте и мычала,
сам же со смехом убежал.
ТРИДЦАТЬ
Ах да, побег! Мне еще и об этом надо поведать. Я бежал, дабы повысить
ценность показаний Витлара. Но побег невозможен без определенной цели, думал
я. Куда же ты хочешь бежать, Оскар? -- спрашивал я себя. Политическая
ситуация и так называемый "же лезный занавес" лишали меня возможности бежать
на восток. Пришлось вычеркнуть как цель побега четыре юбки моей бабушки Анны
Коляйчек, которые и по сей день, суля защиту и прибежище, раздуваются на
кашубских картофельных полях, хотя лично мне -- если уж все равно бежать --
побег в направлении четырех юбок виделся как единственно перспективный.
К слову сказать: сегодня я отмечаю тридцатый день своего рождения, а
достигнув тридцатилетия, человек обязан рассуждать о побегах как мужчина, а
не как мальчик. Мария, принесшая мне пирог с тридцатью свечками, при этом
сказала:
-- Тебе исполнилось тридцать, Оскар. Пора бы мало-помалу
взяться за ум.
Клепп, мой друг Клепп, как и всегда, подарил мне пластинки с джазовыми
записями, потом извел пять спичек, чтобы зажечь тридцать свечей на моем
пироге.
-- В тридцать жизнь только начинается! -- сказал Клепп. Ему самому
двадцать девять.
А вот Витлар, мой друг Готфрид, который ближе всего моему сердцу,
принес в подарок сладости, перегнулся через решетку моей кровати и
прогнусавил:
-- Когда же Иисусу исполнилось тридцать, он восстал и призвал учеников
своих.
Витлар всегда любил сбивать меня с толку. Я-де должен восстать из своей
постели и собирать учеников, а все потому, что мне тридцать лет. Потом
явился мой адвокат, размахивал какой-то бумагой, протрубил свои
поздравления, украсил спинку моей кровати своей нейлоновой шляпой и
возвестил мне, как и прочим гостям:
-- Это я называю счастливым стечением обстоятельств! Сегодня мой клиент
отмечает тридцатый день своего рождения, и именно в тридцатый день его
рождения ко мне поступает информация, что процесс о безымянном пальце будет
возобновлен, ибо обнаружены новые доказательства, сестра Беата, ну вы ведь
знаете...
То, чего я уже много лет опасался, опасался со дня моего побега,
заявило о себе сегодня, в тридцатый день моего рождения: они найдут
истинного виновника, они выпустят меня из специального лечебного учреждения,
отнимут у меня мою возлюбленную постель, выставят меня на холодную,
продуваемую всеми ветрами улицу и заставят тридцатилетнего Оскара призвать
учеников своих и собрать их вокруг себя и своего барабана.
Итак, это она, сестра Беата, из черной ревности убила мою сестру
Доротею.
Вы, может, еще не забыли? Был такой доктор Вер-нер, который, как это
слишком часто случается в кино и в жизни, стоял между обеими медсестрами.
Мрачная история: Беата любила Вернера. А Вернер любил Доротею. Доротея же
вообще никого не любила или, скажем так, в глубине души любила маленького
Оскара. А тут Вернер заболел. И ходила за ним Доротея, потому что он лежал у
нее в отделении. А Беата этого никак не могла стерпеть. И потому уговорила
сестру Доротею погулять вместе с ней, а в ржаном поле неподалеку от
Герресхайма убила ее или, скажем так, устранила. Теперь Беата могла без
помех ходить за доктором Вернером, но ходила она за ним так, что он не
только не выздоровел, а прямо наоборот. Может быть, ошалевшая от любви
сестра рассуждала следующим образом: пока он болен, он принадлежит мне.
Давала ли она ему слишком большие дозы лекарств? Или давала ему не те
лекарства? Во всяком случае, доктор Вернер умер из-за слишком больших доз
или из-за не тех лекарств, однако перед судом Беата не призналась ни в
слишком больших дозах, ни в не тех лекарствах, ни в протуже на ржаное поле,
которая стала последней прогулкой для сестры Доротеи. Оскара же, который
тоже ни в чем не признался, однако хранил в банке уличающий его палец, они
признали виновным касательно ржаного поля, но сочли недееспособным и
отправили меня в специальное лечебное учреждение под надзор. Во всяком
случае, до того как Оскара осудили и сунули в это учреждение, он пытался
бежать, поскольку я хотел значительно повысить ценность показаний, которые
принес мой друг Готфрид.
Когда я начал свой побег, мне было двадцать восемь лет. Всего лишь
несколько часов назад на моем праздничном пироге горело, спокойно капая
стеарином, тридцать свечей. Вот и в тот раз, когда я бежал, тоже был
сентябрь. Я родился под знаком Девы. Однако речь здесь пойдет не о моем
рождении под электрическими лампочками, а о моем побеге.
Поскольку, о чем уже говорилось ранее, дорога на восток, к бабушке,
была перекрыта, я, как и каждый человек в наши дни, оказался вынужден бежать
на запад. Если из соображений высокой политики ты яе можешь попасть к родной
бабушке, тогда беги к дедушке, который живет в Буффало, в Соединенных
Штатах. Беги в Америку, Оскар, посмотрим, как далеко ты убежишь!
Мысль насчет дедушки пришла мне в голову, еще когда я с закрытыми
глазами лежал на лугу за Геррес-хаймом и корова облизывала мне лицо. Было
часов семь утра, и я сказал себе: магазины открываются в восемь. Я со смехом
побежал прочь, барабан оставил у коровы и говорил себе так: вчера Готфрид
устал, может, он сделает свое заявление только в восемь, а то и в половине
девятого, используй фору, которую ты таким образом получил. У меня ушло
десять минут на то, чтобы в заспанном Герресхайме вызвать по телефону такси.
Такси доставило меня на Главный вокзал. Во время поездки я подсчитывал свою
наличность, но часто сбивался со счета, потому что то и дело разражался по-
утреннему беззаботным и свежим смехом. Потом я перелистал свой дорожный
паспорт, обнаружил там, благодаря заботам концертной агентуры "Вест",
действующую визу на въезд во Францию, действующую для Соединенных Штатов,
доктор Деш давно уже носился с мыслью осчастливить вышеупомянутые страны
концертным турне барабанщика Оскара.
Вуаля, сказал я себе, тогда бежим в Париж, это легко сделать, это
хорошо звучит, это подошло бы для фильма с участием Габена, который, куря
трубку, вполне благодушно за тобой гонится. Да, а меня кто будет играть?
Чаплин? Пикассо? Смеясь и возбужденный своими мыслями, я все еще хлопал себя
по малость измятым брюкам, когда шофер уже давно требовал в уплату семь
марок. Я уплатил и позавтракал в привокзальном ресторане. Рядом с яйцом
всмятку я держал железнодорожное расписание, выбрал подходящий поезд, после
завтрака успел еще обзавестись нужной валютой, купил заодно небольшой
чемоданчик хорошей кожи, боясь возвращения на Юлихерштрассе, наполнил его
хоть и дорогими, но плохо сидящими сорочками, уложил туда же бледно-зеленую
пижаму, зубную щетку, пасту и тому подобные мелочи, купил, потому что
экономить было незачем, билет первого класса, после чего почти сразу же
отлично почувствовал себя в мягком кресле у окна, я бежал, но мог при этом
сидеть. Подушки кресла тоже способствовали моим размышлениям. Едва поезд
тронулся и тем самым начался побег, Оскар стал придумывать для себя
что-нибудь достойное страха, ибо не без причины, говорил я себе: кому страха
не узнать, тому незачем бежать. Но скажи тогда, Оскар, что тебе кажется
страшным и что -- достойным побега, если даже мысль о полиции не может
вызвать у тебя ничего, кроме по-утреннему звонкого смеха?
Сегодня мне исполнилось тридцать лет, и хотя мой побег, как и процесс,
лежит теперь далеко позади, тот страх, который я внушил себе, когда бежал,
тот страх никуда не делся.
Что было причиной -- толчки на стыках, песенка железной дороги?
Монотонно проступал текст, лишь перед самым Аахеном он припомнился мне, осел
во мне, утонувшем в креслах первого класса, закрепился, не ушел даже после
Аахена -- границу мы проезжали примерно в половине одиннадцатого, -- делался
все более отчетливым и страшным, так что я был даже рад, когда таможенники
несколько меня отвлекли, причем мой горб вызвал у них больший интерес, чем
мое имя и мой паспорт, и я твердил себе: ах этот негодник Вит-лар, все-то он
проспал! Скоро одиннадцать, а он еще не добрался до полиции, держа под
мышкой банку для консервирования, тогда как я по его милости с утра пораньше
спасаюсь бегством, хочу внушить себе страх, чтобы у побега был некий
движитель; ах, до чего же страшно мне было в Бельгии, когда железная дорога
пела: "Где у нас кухарка, Черная кухарка? Здесь она, здесь она быть должна,
быть должна!.."
Сегодня мне тридцать лет, из-за возобновления процесса, из-за
ожидаемого оправдательного приговора я должен снова передвигаться и слышать
в поездах и трамваях текст: "Здесь она, здесь она быть должна, быть должна".
Но если отвлечься от моего страха перед Черной кухаркой, страшного
появления которой я ожидал на каждой станции, сама по себе поездка была
приятной. Я остался один в купе -- кухарка, возможно, ехала в соседнем, --
знакомился по очереди с бельгийскими и французскими таможенниками, засыпал
минут на пять, просыпался с легким вскриком и, чтобы предстать перед Черной
кухаркой не совсем уж беззащитным, листал еженедельник "Шпигель", который
еще в Дюссельдорфе купил через вагонное окно, снова, как и много раз прежде,
подивился тому, как это журналисты все знают, нашел даже статейку про своего
менеджера, доктора Деша из концертного агентства "Вест", а в ней
подтверждение тому, что я и без них знал: концертная агентура Деша держалась
всего на одной опоре, и опорой этой был Оскар, барабанщик, -- довольно
приличная фотография. И "несущая опора" почти до самого Парижа рисовала себе
тот крах агентуры "Вест", который неизбежно последует за моим арестом и
страшным появлением Черной кухарки.
Всю свою жизнь я не боялся Черной кухарки! Лишь во время побега, когда
я хотел чего-то бояться, она заползла мне под кожу да так там и осталась,
хотя, по большей части в спящем виде, осталась до сегодня, когда я справляю
свое тридцатилетие, она принимает разные обличья: например, словцо "Гете"
заставляет меня порой вскрикнуть от страха и нырнуть под одеяло. Сколько я
ни изучал с молодых ногтей короля поэтов, его олимпийское спокойствие всегда
вызывало у меня тягостное чувство. А уж нынче, когда переодетый Черной
кухаркой, он больше не предстает передо мной светлым и классическим, а,
напротив, превосходя сво ей чернотой самого Распутина, стоит перед моей
железной кроватью и вопрошает в честь моего дня рождения: "Где у нас
кухарка, Черная кухарка?" -- я пугаюсь ужасно.
"Здесь она, здесь она", -- выпевал поезд, увозя беглеца Оскара в Париж.
По совести, я ждал представителей Интерпола уже на парижском Северном
вокзале -- на Гар-дю-Нор, как говорят французы. Но лишь носильщик, от
которого до того разило красным вином, что принять его за Черную кухарку
было невозможно при всем желании, заговорил со мной, и я доверчиво вручил
ему свой чемоданчик, чтобы он донес его почти до турникета. Я ж так и знал,
полиция да и кухарка не пожелают выкладывать деньги на перронный билет, они
заговорят с тобой и схватят тебя уже после турникета. А стало быть, ты
поступишь мудро, если еще перед турникетом возьмешь свой чемоданчик. Вот мне
и пришлось его тащить до самого метро, потому что даже полиция не соизволила
явиться, чтобы взять у меня багаж.
Не стану вам ничего рассказывать про всемирно известный запах метро.
Духи с этим запахом, как я недавно прочел, можно купить и опрыскаться ими.
Обратил я внимание лишь на то, что, во-первых, метро, подобно железной
дороге, хотя и в другом ритме, задает вопрос про Черную кухарку, а
во-вторых, что она должна быть, как и мне, известна остальным пассажирам и
внушать им страх, ибо все вокруг меня излучали страх и ужас. Мой план
выглядел так: доехать на метро до Порт-д'Итали, а оттуда взять такси и
поехать в аэропорт Орли; особенно пикантным и оригинальным я представлял
себе арест раз уж не на Северном вокзале, то тогда в знаменитом аэропорту
Орли -- и кухарка, одетая стюардессой. Один раз мне пришлось сделать
пересадку, я порадовался, что у меня такой легкий чемоданчик, и дал вагону
метро унести меня к югу, а сам размышлял: где же ты выйдешь, Оскар, --
Господи, сколько событий за один день: сегодня утром неподалеку от
Герресхайма тебя облизывала корова, ты был весел и не испытывал страха, а
теперь ты в Париже, -- так где же ты выйдешь и где она, черная и страшная,
выйдет тебе навстречу. На Place d'ltalic или уже у Рптфе?
Я вышел за одну остановку до Porte у Maison Blanche, потому что
рассуждал так: они, конечно, думают, что я думаю, что они стоят у Porte.
Зато она знает, что думаю я, что думают они. И вообще мне надоело. Сам побег
и кропотливые труды по сохранению страха меня утомили. Оскар не желал больше
ехать в аэропорт, он счел Maison Blanche более оригинальным, чем Орли, и
оказался прав: на этой станции метро был эскалатор, который помог мне
испытать некоторые высокие чувства и услышать в его равномерном перестуке:
"Где у нас кухарка, Черная кухарка? Здесь она, здесь она!"
Оскар пребывает в некотором смущении. Побег его подходит к концу, а
вместе с побегом подходит к концу и его повествование: окажется ли эскалатор
на станции метро Maison Blanche достаточно высоким, крутым и символичным,
чтобы своим равномерным перестуком ознаменовать заключительную часть его
записок?
Но тут мне припоминается мое собственное, мое сегодняшнее
тридцатилетие. И всем тем, кому эскалатор кажется чересчур громким, кого не
страшит Черная кухарка, я предлагаю в качестве завершающей картины тридцатый
день своего рождения. Ибо не есть ли тридцатый день рождения самый
однозначный из всех прочих? Он заключает в себе число три, он позволяет
предвидеть число шестьдесят и тем делает его излишним. Когда сегодня утром
вокруг моего праздничного пирога загорелось тридцать свечек, я готов был
заплакать от радости и умиления, но постеснялся из-за Марии: в тридцать лет
больше нельзя плакать.
Едва меня приняла первая ступенька эскалатора -- если вообще допустить,
что у эскалатора есть первая ступенька, -- я начал смеяться. Несмотря на
страх -- или как раз из-за него, -- я смеялся. Эскалатор медленно и круто
шел наверх -- а наверху стояли они. Времени у меня оставалось примерно на
полсигареты. Двумя ступеньками выше резвилась бесцеремонная парочка.
Ступенькой ниже ехала старая женщина, в которой я поначалу, без всяких,
впрочем, оснований, заподозрил Черную кухарку. На ней была шляпка,
украшенная фруктами. Пока я курил, мне пришли в голову -- и я, в общем-то,
постарался -- разные ассоциации по поводу эскалатора: сперва Оскар изображал
поэта Данте, который возвращается из ада, а наверху, где эскалатор
кончается, его поджидают шустрые репортеры из "Шпигеля" с вопросом: "Привет,
Данте, ну как там в аду-то?" Такую же игру я повел с королем поэтов, с Гете,
и люди из "Шпигеля" расспрашивали меня, как оно там было внизу, у матерей.
Потом мне надоели поэты, я сказал себе, что наверху нет ни людей из
"Шпигеля", ни известных господ с металлическими жетонами в кармане, а стоит
там она, кухарка, и эскалатор грохочет: "Где у нас кухарка, Черная кухарка?"
-- и Оскар отвечает: "Здесь она, здесь она".
Рядом с эскалатором была еще вполне нормальная лестница. По ней люди
сп