Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
о в любое время года цвело-расцветало грязное белье фрау
Грефф. Я вот о чем: Греффиха потому и прозябала в небрежении, что зеленщик,
он же люфт-шуцварт, решительно не воспринимал беззаботную и малость
тупоумную пышность ее форм.
Грефф любил подтянутое, мускулистое, закаленное. Произнося слово
"природа", он подразумевал аскетизм. Произнося слово "аскетизм", он
подразумевал особую форму ухода за телом, а уж в теле своем Грефф
разбирался. Он тщательно о нем заботился, подвергал его воздействию жары и,
проявляя незаурядную смекал ку, -- воздействию холода. Покуда Оскар резал
своим пением стекло как вблизи, так и на расстоянии, при случае заставляя
таять морозные узоры на стекле, таять и со звоном падать сосульки, зеленщик,
напротив, боролся со льдом подручными средствами. Он проделывал дыры во
льду. В декабре, январе, феврале он вырубал во льду дыры. Он рано, еще
затемно доставал из подвала велосипед, заворачивал пешню в мешок из- под
лука, ехал через Заспе в Брезен, из Брезена по заснежен ному променаду в
сторону Глеткау, между Брезеном и Глеткау слезал с велосипеда и, покуда
медленно надвигался рассвет, толкал велосипед с ледорубом в мешке по
промерзшему песку пляжа, потом метров двести, а то и триста по замерзшей
поверхности моря. Над морем висел прибрежный туман, и с берега никто не мог
бы увидеть, как Грефф укладывал велосипед, вынимал из лукового мешка
ледоруб, несколько минут стоял, безмолвно и благоговейно внимая доносящимся
с рейда ту манным сигналам со вмерзших в лед фрахтовых судов. Затем он
скидывал куртку, какое-то время занимался гимнастикой, после чего начинал
сильными равномерными ударами прорубать в море круглую дыру.
На дыру у Греффа уходило три четверти часа с лишком. Только,
пожалуйста, не спрашивайте у меня, откуда я это знаю. Оскар тогда, в
общем-то, знал все. Потому я и знал, сколько времени уходило у Греффа на эту
дыру. Он потел, и его соленый пот падал каплями с высокого крутого лба в
снег. Он делал все искусно, он аккуратно вел надрез по окружности,
окружность за мыкалась, после чего он без перчаток вынимал ледяшку
сантиметров в двадцать толщиной из ледяного поля, доходящего
предположительно до Хелы, а то и вовсе до Швеции. Древняя, серая,
перемешанная с ледяной кашей вода стояла в вырубленной дыре и чуть курилась
паром, но это отнюдь не был горячий источник. Дыра привлекала рыбу. Вернее
сказать, это так говорят про дыры во льду, будто они привлекают рыбу. Грефф
при желании мог выудить миногу или двадцатифунтовую навагу. Но он не
занимался рыбной ловлей, а, напротив, начинал раздеваться, причем раздевался
догола, ибо уж если Грефф раздевался, то всегда раздевался догола.
Впрочем, Оскар вовсе не хочет, чтобы у вас по спине от холода забегали
мурашки. Будем кратки: все зимние месяцы зеленщик Грефф по два раза на
неделе купался в Балтийском море. По средам он купался один ни свет ни заря.
В шесть выезжал из дома, в половине седьмого прибывал на место, до четверти
восьмого делал прорубь, быстрыми, размашистыми движениями срывал с тела
одежду, бросался в прорубь, предварительно растерев тело снегом, в проруби
громко кричал, иногда я даже слышал, как он поет "Дикие гуси шуршат в но
чи..." или "Любы нам бури, любы нам штормы...", и купался и кричал две, от
силы три минуты, после чего вдруг одним прыжком с предельной четкостью
обозначался на ледяной коре; плоть, пышущая паром, красная как рак, гоняла
вокруг проруби, все еще крича, остывала потихоньку и, наконец, проделывала
обратный путь -- в одежду и на велосипед. Без малого восемь Грефф прибывал
на Лабесвег и минута в минуту открывал свою зеленную лавку.
Вторую ванну Грефф принимал по воскресеньям в сопровождении множества
мальчишек. Оскар не берется утверждать, что сам все видел, он не видел
ничего. Это уже потом рассказывали люди. Музыкант Мейн мог бы много чего
порассказать про зеленщика. Он трубил это на всю округу, и одна из его
трубных историй гласила: каждое воскресенье, хотя бы и в самый трескучий
мороз, Грефф купался в сопровождении множества мальчиков. Впрочем, даже и
Мейн не стал бы утверждать, будто зеленщик принуждает мальчиков голышом
лезть вслед за ним в ледяную купель. Его вполне устраивало, когда они,
полуголые или почти голые, поджарые и мускулистые, возились на льду и
растирали друг дружку снегом. Да-да, и уж такую радость доставляли Греффу
мальчики на снегу, что он то ли до, то ли после купания нередко начинал
дурачиться вместе с ними, помогая растирать того или иного мальчика, а то и
разрешая всей банде растирать себя: музыкант Мейн якобы своими глазами мог,
невзира на прибрежный туман, наблюдать с променада в Глеткау, как до ужаса
голый, поющий, кричащий Грефф привлек к себе двух своих голых же питомцев,
поднял в воздух -- нагота, нагруженная наготой, -- и вся разнузданная тройка
бушевала на толстой ледяной коре.
Нетрудно понять, что Грефф не был рыбацким сыном, хотя и в Брезене, и в
Нойфарвассере обитало множество рыбаков по фамилии Грефф, но Грефф --
зеленщик был родом из Тигенхофа, хотя Лина Грефф, урожденная Барч,
познакомилась со своим будущим мужем в Прусте. Он там помогал молодому
деятельному викарию руководить католическим клубом друзей, тогда как Лина
из-за того же самого викария каждую субботу ходила в общинный дом. Если
верить снимку, который, надо полагать, она же мне и подарила, поскольку
снимок этот и по сей день наклеен на одной из страниц моего фотоальбома,
двадцатилетняя Лина была крепенькая, веселая, круглая, добродушная,
легкомысленная, глупая. Отец ее держал большое садоводство в
Санкт-Альбрехте. Двадцати двух лет, совершенно неопытной девочкой, как она
не уставала повторять впоследствии, Лина по совету викария вышла замуж за
Греффа и на деньги своего отца открыла в Лангфуре зеленную лавку. Поскольку
большую часть своего товара, к примеру почти все фрукты, они задешево
получали в отцовском садоводстве, дело у них пошло хорошо, как бы само
собой, и Грефф не мог здесь так уж много напортить.
Впрочем, и без того, не будь зеленщик Грефф наделен детской страстью ко
всяким поделкам, не стоило бы большого труда превратить столь удачно
расположенную лавку -- в кишащем детьми пригороде, и никаких конкурентов по
соседству -- в золотое дно. Но когда чиновник из пробирной палаты в третий и
четвертый раз проверил весы, конфисковал гири, запечатал весы пломбой и
наложил на Греффа штрафы разной величины, часть постоянных покупателей его
покинула, начала делать покупки на воскресном базаре, говоря при этом так:
правда, товар у Греффа всегда первого сорта и не дорогой вовсе, но уж,
верно, там что-нибудь да не так, люди из пробирной палаты опять у него
побывали.
При этом я совершенно убежден: Грефф никого не хотел обманывать.
Недаром же большие картофельные весы, напротив, обвешивали Греффа, после
того как он в них кое-что усовершенствовал. Так, незадолго до начала войны
Грефф пристроил именно к этим весам куранты, которые в зависимости от веса
покупки исполняли какую-нибудь песенку. Купивший двадцать фунтов получал,
так сказать, в придачу "На Заале светлых берегах", пятьдесят фунтов выдавали
"Ты честен будь и верен будь", а уж центнер картофеля зимних сортов извлекал
из курантов наивно завораживающие звуки песенки "Наша Энхен из Тарау".
И хотя я сознавал, что пробирной палате могут прийтись не по вкусу
подобные музыкальные шуточки, Оскар относился с полным пониманием к
дурачествам зеленщика. Вот и Лина Грефф снисходительно принимала странности
мужа, поскольку, да, именно поскольку брачный союз Греффов на том и
держался, что каждый из супругов был снисходителен ко всем странностям
другого. Это дает нам право утверждать, будто брак Греффов был вполне
удачным. Зеленщик не бил свою жену, никогда не изменял ей с другими
женщинами, не был ни пьяницей, ни забулдыгой, а, напротив, был веселый,
пристойно одетый господин, весьма любимый за отзывчивость и общительный нрав
не только молодежью, но и той частью покупателей, которые охотно покупали
вместе с картофелем музыкальное со провождение.
Вот почему Грефф спокойно и с пониманием наблюдал, как его Лина год за
годом превращалась в грязную халду, издающую все более дурной запах. Я
видел, как он улыбается, когда люди, желавшие ему добра, открыто называли
халду халдой. Я порой слышал, как, дыша на свои, несмотря на возню с
картофелем, холеные руки и потирая их, он говорит Мацерату, на дух не
переносившему Греффиху:
-- Ну само собой, Альфред, ты прав. Она у нас малость неаккуратная,
наша добрая Лина. Но разве мы с тобой совсем уж без единого пятнышка?
Если же Мацерат не унимался, Грефф обрывал дискуссию решительно, хотя и
вполне дружелюбно:
-- Ты, конечно, судишь правильно, но сердце у нее доброе. Уж я-то свою
Лину знаю.
Очень может быть, что он ее и в самом деле знал. Зато она его почти не
знала. Точно так же, как соседи и покупатели, она объясняла отношения Греффа
с теми мальчиками и юношами, которые нередко к нему захаживали, обычным
преклонением молодых людей перед хоть и не имеющим специальной подготовки,
но все равно страстным другом и воспитателем молодежи.
Зато у меня Грефф не мог вызвать преклонения и воспитывать меня своим
примером он тоже не мог. Оскар и вообще был не в его вкусе. Конечно, надумай
я возобновить свой рост, я, может, и стал бы в его вкусе, потому что мой сын
Курт, которому сейчас около тринадцати, всем своим видом костлявого
переростка точно соответствует вкусу Греффа, хотя уродился-то он вообще в
Марию, от меня почти ничего не унаследовал, а про Мацерата и говорить
нечего.
Грефф вместе с Фрицем Тручински, который как раз приехал на побывку,
был в свидетелях, когда заключался брак между Марией Тручински и Альфредом
Мацератом.
Поскольку Мария, равно как и ее супруг, была протестантской веры, они
ограничились походом в магистрат. Происходило это в середине декабря.
Мацерат при партийной форме произнес свое "да", а Мария уже была на третьем
месяце.
Но по мере того, как моя возлюбленная становилась все толще, ненависть
Оскара все крепла. Впрочем, против самой беременности я ровным счетом ничего
не имел. И лишь то обстоятельство, что некогда зачатый мною плод будет
носить фамилию Мацерат, лишало меня радости по поводу предстоящего появления
на свет продолжателя рода. Поэтому, когда Мария была на пятом месяце, я
предпринял, хотя и слишком поздно, первую попытку устроить ей выкидыш.
Случилось это во время карнавала, и Мария хотела развесить на медной
перекладине, где обычно висят колбасы и шпик, бумажных змей и прикрепить еще
две клоунские маски с большим красным носом. Лестница, обычно надежно
упиравшаяся в полки, была на сей раз прислонена к прилавку и покачивалась.
Мария -- высоко наверху, руки между бумажных змей, Оскар -- внизу, у
основания лестницы. Используя барабанные палочки как рычаг, подсобляя себе
плечом и твердым намерением, я чуть приподнял ступеньку и двинул ее вбок:
Мария среди бумажных змей и клоунских масок тихо и очень испуганно
вскрикнула, лестница зашаталась, Оскар отпрянул в сторону, и совсем рядом,
увлекая за собой цветную бумагу, колбасу и маски, рухнула Мария.
На вид все получилось куда страшнее, чем оно было в действительности.
Она всего подвернула ногу, ей пришлось слечь и вообще вести себя осторожно,
а больше с ней ровным счетом ничего не произошло, она становилась все
бесформенней, но даже Мацерату не рассказала, кто помог ей подвернуть ногу.
Лишь когда в мае следующего года, недели примерно за три до ожидаемых
родов, я предпринял вторую попытку устроить ей выкидыш, она, не открывая,
впрочем, всей правды, переговорила с Мацератом, своим супругом. За обедом, в
моем присутствии, она вдруг сказала:
-- Чегой-то Оскархен у нас такой бедовый стал, того и гляди, съездит
мне по животу, может, нам до родин отдать его матери, у ней там и место
есть.
Мацерат ее выслушал и все принял на веру. На самом же деле убийственный
замысел помог мне осуществить совсем иную встречу с Марией.
В обеденный перерыв она прилегла на кушетку Мацерат остался в лавке и,
перемыв после обеда посуду, украшал витрину. В комнате стояла тишина. Разве
что жужжит одинокая муха да тикают часы и радио чуть слышно передает
сообщения об успехах наших парашютистов на Крите. Я начал слушать, только
когда к микрофону подошел великий боксер Макс Шмелинг. Насколько я мог
разобрать, он, приземлившись после прыжка на скалистой земле Крита, повредил
свою чемпионскую ногу, должен был лечь в постель и щадил себя, точно как
Мария, которая после падения с лестницы тоже должна была щадить себя.
Шмелинг вещал спокойно, скромно, потом выступали парашютисты не столь
знаменитые, и Оскар перестал слушать: тишина, может быть, одинокая муха,
часы -- как всегда, радио -- чуть слышно.
Я сидел перед окном на своей скамеечке и созерцал чрево Марии -- на
кушетке. Она дышала тяжело и лежала с закрытыми глазами. Изредка я с досадой
ударял по своей жестянке. Однако Мария не шевелилась и все же принуждала
меня дышать одним воздухом с ее животом. Правда, тут же были и часы, муха
между гардиной и стеклом и радио с каменистым островом Крит на заднем плане.
Но все это исчезло в мгновение ока, я видел только живот, уже не знал, в
какой комнате бугрится этот живот и кому он, собственно, принадлежит, почти
позабыл, кто сделал этот живот таким огромным, и испытывал одно-
единственное желание: живот должен исчезнуть, это ошибка, он застит тебе
белый свет, ты должен встать, ты должен что-то сделать. И я встал. Ты должен
сообразить, что здесь можно сделать. И я направился к животу, кое-что
прихватив по дороге. Надо выпустить лишний воздух, это недобрая опухоль. Тут
я поднял то, что прихватил по дороге, отыскал местечко между пухлыми
ладонями, дышащими на животе и вместе с ним. Оскар, тебе пора наконец
принять решение, не то Мария откроет глаза. Тут я почувствовал, что за мной
уже наблюдают, про должая, однако, неотступно следить за чуть дрожащей левой
рукой Марии, хоть и заметил, что она убрала правую руку, что у правой руки
недоброе на уме, а потому не слишком удивился, когда Мария правой рукой
вывернула ладонь Оскара и выдернула из нее ножницы. Возможно, я еще
некоторое время простоял с занесенной, хотя и пустой рукой, слышал часы,
муху, по радио голос диктора, завершавшего отчет о высадке на Крит, потом
развернулся и, прежде чем могла начаться очередная передача -- бодрые
мелодии от двух до трех, -- покинул нашу гостиную, которая стала слишком для
меня тесна из-за всю ее заполнившего чрева. Два дня спустя Мария снабдила
меня новым барабаном и отвела к мамаше Тручински в пахнущую эрзац-кофе и
жареной картошкой квартиру на третьем этаже. Сначала я спал на софе,
поскольку Оскар наотрез отказался спать в бывшей кровати Герберта, до сих
пор, как я мог опасаться, хранящей ванильный аромат Ма рии. Спустя неделю
старый Хайланд втащил вверх по лестнице мою деревянную детскую кроватку. Я
разрешил установить это сооружение подле того ложа, которое в свое время
хранило молчание подо мной, Марией и нашим общим порошком для шипучки. У
мамаши Тручински Оскар стал спокойнее или, скажем так, равнодушнее. Благо
теперь я больше не видел этого живота, поскольку Мария боялась лестницы. А я
обходил стороной нашу квартиру на первом этаже, нашу лавку, улицу и даже
двор нашего дома, где из-за трудностей со снабжением снова появились
кроличьи вольеры. По большей части Оскар сидел перед набором почтовых
открыток, которые прислал или привез из Парижа унтер-офицер Фриц Тручински.
Я много чего представлял себе под словом "Париж" и, когда мамаша Тручински
дала мне открытку с видом Эйфелевой башни, начал, проникая мыслью в железную
конструкцию смелого сооружения, отбивать на барабане Париж, начал отбивать
мюзет, хотя до сих пор ни разу не слышал никакого мюзета.
Двенадцатого июня, по моим расчетам на две недели раньше срока, под
знаком Близнецов, а не Рака, как я предполагал, явился на свет мой сын Курт.
Отец -- в год Юпитера, сын -- в год Венеры. Отец -- во власти Меркурия под
определяющим знаком Девы, что наделяет скептицизмом и находчивостью, сын --
тоже во власти Меркурия, но под знаком Близнецов, наделяющих холодным
целеустремленным умом. То, что у меня смягчала Венера под знаком Весов в
Доме восходящего светила, Овен в том же Доме портил у моего сына, и мне еще
предстояло почувствовать его Марса.
Мамаша Тручински взволнованно и с ужимками мыши сообщила мне новость:
-- Ты только подумай, Оскархен, аист все ж таки принес тебе братика. А
я уже думала, вот думаю, чтоб не Маричка была, с ней потом столько забот.
Я почти не стал прерывать барабанный бой по нотам Эйфелевой башни и
недавно присоединившегося к ней вида Триумфальной арки. Мамаша Тручински в
качестве бабушки Тручински тоже не ждала от меня поздравлений. И хотя было
вовсе не воскресенье, она решила малость подрумяниться, схватилась за уже
давно зарекомендовавшую себя обертку из-под цикория, натерла щеки чистой
свежей краской и покинула комнату, дабы там, на первом этаже, подсобить
Мацерату, предполагаемому отцу.
Как уже говорилось, был июнь" Июнь -- обманчивый месяц. Успехи на всех
фронтах -- если только успехи на Балканах можно обозначить как таковые. Зато
предстояли успехи еще более весомые -- на востоке. В том направлении
выдвигалось огромное войско. Железная дорога работала как никогда. Вот и
Фрицу Тру чински, которому до сих пор так весело жилось в Париже, пришлось
начать путешествие на восток, и путешествие это не обещало скоро завершиться
и отнюдь не походило на увеселительную прогулку. А Оскар продолжал спокойно
сидеть перед глянцевыми открытками, он все так же пребывал в теплом Париже
раннего лета, слегка барабанил "Три юных барабанщика", не имел ни малейшего
отношения к немецкой оккупационной ар мии, а стало быть, мог не опасаться
партизан, которые только о том и думали, как бы спихнуть его с моста в Сену.
Нет, с головы до ног в партикулярном платье я карабкался со своим барабаном
на Эйфелеву башню, сверху, как и полагается, любовался обширной панорамой,
чувствовал себя отменно, без малейшего признака сладостно-горьких мыслей о
самоубийстве -- несмотря на затягивающую высоту, так что лишь после спуска,
когда я, ростом в девяносто четыре сантиметра, стоял у подножья Эйфелевой
башни, мне снова припомнилось рождение моего сына.
Цпймб, вот вам и сын! -- подумалось мне. Когда ему исполнится три года,
он у меня получит жестяной барабан. Вот тут мы и посмотрим, кто из нас
настоящий отец -- некий господин Мацерат или я, Оскар Бронски.
В жарком месяце августе -- нам, помнится, как раз снова сообщили об
успешной ликвидации одного котла, смоленского -- крестили моего сына Курта.
Но как получилось, что на крестины пригласили мою бабку Анну Коляйчек и ее
брата Винцента Бронски?
Если я снова приму ту версию, согласно которой Ян Бронски -- мой отец,
а тихий и всегда малость чудаковатый Винцент Бронски -- мой дедушка с
отцовской стороны, тогда, конечно, для приглашения были все основания. Ну и
в конце концов, мои дед и бабка были прадедом и прабабкой моег