Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
няли все на все, искусственный
мед, овсяные хлопья, последние пакетики содового порошка доктора Эткера,
сахар, мука и маргарин превращались в велосипеды, велосипеды и запасные
части к ним превращались в электромоторы, электромоторы в инструменты,
инструменты в пушной товар, а пушнину господин Файнгольд волшебством
превращал в швейные машинки. При этих обменных операциях Куртхен приносил
большую пользу, приводил покупателей, служил посредником, гораздо быстрей,
чем Мария, освоился с новой специализацией. Все выглядело почти как при
Мацерате. Мария стояла за прилавком и обслуживала ту часть старой клиентуры,
которая еще не покинула страну, пытаясь одновременно на ломаном польском
узнать, чего желают новые покупатели. У Куртхена были способности к языкам.
Куртхен оказывался всюду. Господин Файнгольд мог положиться на Куртхена.
Неполных пяти лет от ро ду Куртхен сделался специалистом и умел среди сотен
плохих и посредственных моделей, представленных на черном рынке, что по
Банхофштрассе, сразу углядеть отличные зингеровские и пфаффовские машинки, а
господин Файнгольд со своей стороны умел оценить знания Куртхена. Когда в
конце мая моя бабушка Анна Коляйчек пешком пришла навестить нас из Биссау
через Брентау в Лангфур и, тяжело дыша, опустилась на кушетку, господин
Файнгольд очень ей расхваливал Куртхена, да и для Марии нашел добрые слова.
Когда же он со всеми подробностями поведал ей историю моей болезни, всячески
упирая при этом на полезность его дезинфекционных средств, Оскару тоже
перепала толика его похвал, потому что я вел себя так тихо и так разумно и
за всю болезнь ни разу не заплакал.
Собственно говоря, бабке был нужен керосин, потому что в Биссау больше
не было света. Файнгольд поделился с ней своим керосиновым опытом,
приобретенным в лагере Треблинка, а также поведал о своей многогранной
деятельности в качестве лагерного дезинфектора, затем он велел Марии
наполнить керосином две литровые бутылки, дал в придачу пакет искусст
венного меда и целый набор дезинфицирующих средств и, кивая, хоть и с
отсутствующим видом, выслушал рассказ бабки о том, что и как выгорело в
Биссау и в Биссау-Аббау за время боевых действий. И о разрушениях в Фиреке,
который теперь называют по-старому Фирога, она тоже ему поведала. А Биссау
теперь, как до войны, Бизево. А Элерса, который был в Рымкау
ортсбауэрнфюрером и очень работящим человеком -- и еще был женат на жене
сына ее брата, короче говоря, на Яновой Хедвиг, того самого Яна, что остался
на почте, -- так вот этого Элерса сельские рабочие повесили прямо перед его
конторой. Они и Хедвиг чуть не повесили, потому как она, жена польского
героя, вышла за ортсбауэрнфюрера, ну и потому еще, что Стeфана произвели в
лейтенанты, а Марга, так та и вовсе состояла в СНД.
-- Ну, -- сказала бабушка, -- со Стефаном они ничего сделать не могут,
потому как Стефан погиб на Ледовитом океане, там, наверху. Но вот Маргу они
хотели захапать и отправить в лагерь. Только тут Вин-цент наконец-то открыл
рот и заговорил, да так, как в жизни не говорил. Теперь Хедвиг с Маргой
живут у нас и помогают в поле. Только сам-то Винцент от говоренья до того
повредился, что навряд ли он долго протянет. Ну а сама бабка, у той тоже и
сердце, и вообще всюду, и голова, потому как один дурень по ней стучал,
думал, дак как же не постучать.
Так жаловалась Анна Коляйчек, и сжимала руками свою голову, и гладила
меня по моей все растущей голове, и в конце поделилась своими наблюдениями:
-- С кашубами оно завсегда так, Оскархен, их завсегда ударяет в голову.
Но вы теперь переберетесь туда, где получше будет, а старая бабка, та
останется. Потому как с кашубами нельзя куда ни то переезжать, они должны
оставаться там, где они есть, и подставлять головку, чтоб другие могли по
ней колотить, потому как наш брат и поляк не настоящий, и немец тоже не
настоящий -- а уж если кто и вовсе из кашубов, этого и немцам мало, и
полякам мало. Им подавай все точно!
Бабка громко засмеялась, спрятала керосин, искусственный мед и
дезинфекционные средства под те четыре юбки, которые, несмотря на все
чрезвычайные события, военные, политические и всемирно-исторические, не
утратили своей картофельной окраски.
Когда бабка уже собралась уходить и господин Файнгольд попросил ее на
минуту задержаться, поскольку он хочет познакомить ее со своей женой Любой и
прочими членами семьи, а жена Люба так и не вышла, Анна Коляйчек ему
сказала:
-- Ну и Бог с ней. Я и сама все кричу: Агнес, кричу, доченька, шла бы
ты сюда да помогла своей старой матери белье выкручивать. А она не приходит,
все равно как ваша Люба не приходит. А Винцент, ну который мой брат, он хоть
и больной, встает среди ночи, когда темно, идет к дверям и будит соседей,
потому как громко зовет своего сына, Яна зовет, а Ян как был на почте, так и
остался там.
Она уже стояла в дверях и обматывалась платком, когда я закричал с
постели: "Бабка! Бабка!" -- то есть "бабушка, бабушка!". И она повернулась,
уже приподняла малость свои юбки, словно хотела там меня и оставить, и
забрать с собой, но, верно, вспомнила про бутылки с керосином, и про
искусственный мед, и про дезинфекционные средства, которые все вместе уже
заняли мое место, -- и ушла, ушла без меня, ушла без Оскара, просто ушла.
В начале июня двинулись на запад первые транспорты с переселенцами.
Мария ничего не говорила, но я мог заметить, что и она прощается с мебелью,
лавкой, всем доходным домом, с могилами по обе стороны Гин-денбургаллее и с
холмиком на кладбище в Заспе.
Прежде чем спуститься с Куртхеном в подвал, она порой сидела по вечерам
возле моей кровати, у пианино бедной моей матушки, левой рукой держала свою
губную гармошку, а правой пыталась одним пальцем наигрывать сопровождение к
своей песенке.
Господин Файнгольд страдал от ее музыки, просил Марию перестать, но,
едва она опускала руку с гармошкой и собиралась захлопнуть крышку пианино,
просил поиграть еще немного.
Потом он сделал ей предложение. Оскар догадывался, что к этому идет.
Господин Файнгольд все реже призывал свою жену Любу, и одним летним вечером,
полным мух и жужжания, убедившись, что Любы нет как нет, сделал Марии
предложение. Он готов был взять и ее, и обоих детей, включая больного
Оскара. Он предлагал ей квартиру и долю в лавке.
А Марии было тогда двадцать два года. Ее первоначальная, как бы
случайно возникшая красота за это время окрепла, чтобы не сказать
затвердела. В последние месяцы войны и первые послевоенные она осталась без
перманента, за который раньше платил Мацерат, и хоть она больше не носила
косы, как было в мое время, ее длинные волосы, спадая на плечи, давали
возмож ность увидеть в ней чуть слишком серьезную, может, даже
ожесточившуюся девушку -- и эта самая девушка ответила "нет", отказала
господину Файнгольду. На бывшем нашем ковре стояла Мария, прижимала
Курт-хена левой рукой, указывала большим пальцем правой на кафельную печку,
и господин Файнгольд, равно как и Оскар, услышал ее слова:
-- Ничего из этого не будет. Здесь все кончилось. А мы поедем в
Рейнланд, к моей сестре Густе. Она там за оберкельнером по ресторанной
части, звать его Кестер, и пока мы поживем у него все трое.
На другой же день она подала заявление, а три дня спустя мы получили
наши документы. Господин Файнгольд больше ничего не говорил, он закрыл
торговлю, покуда Мария укладывала вещи, сидел в темноте на прилавке возле
весов и даже не черпал ложкой искусственный мед. Лишь когда Мария хотела с
ним по прощаться, он соскользнул с прилавка, взял велосипед с прицепом и
предложил проводить нас до вокзала.
Оскар и багаж -- а нам разрешили взять с собой по пятьдесят фунтов на
человека -- были погружены в двухколесный прицеп на резиновом ходу. Господин
Файнгольд толкал велосипед, Мария держала Куртхе-на за руку, и когда на углу
Эльзенштрассе мы сворачивали налево, еще раз оглянулись. А вот я больше не
мог оглянуться на Лабесвег, потому что всякий поворот головы причинял мне
боль. Вот почему голова Оскара сохраняла неизменное положение. Лишь не
утратившими подвижность глазами я послал привет Мариенш-трассе, Штрисбаху,
Кляйнхаммерпарку, все еще сочащемуся мерзкими каплями подземному переходу к
Бан- хофштрассе, моей уцелевшей церкви Сердца Христова и вокзалу пригорода
Лангфур, который теперь назывался Вжешч -- почти непроизносимое название.
Нам пришлось ждать. Когда подали поезд, оказалось, что это товарный.
Людей было много, детей -- чересчур много. Багаж проверили и взвесили.
Солдаты забросили в каждый товарный вагон по охапке соломы. Музыка не
играла, но и дождя тоже не было. А было облачно с прояснениями, и дул
восточный ветер.
Мы попали в четвертый от конца вагон. Господин Файнгольд со своими
редкими рыжеватыми летящими волосами стоял внизу, на путях; когда мощным
рывком дал знать о своем прибытии паровоз, он подошел поближе, протянул
Марии пакетик маргарина и два пакетика искусственного меда, а когда команды
на поль ском языке, когда крик и плач возвестили отправление, он
присовокупил к дорожному провианту пакет с дезинфицирующими средствами --
лизол важней, чем жизнь, -- и мы тронулись, оставили позади господина
Файнгольда, он же по всем правилам -- словом, как оно и положено при
отправлении поездов, -- ста новился со своими летящими рыжеватыми волосами
все меньше и меньше, потом виделся лишь как машущая рука, потом и вовсе
пропал из виду.
РАСТИ В ТОВАРНОМ ВАГОНЕ
Это и по сей день причиняет мне боль. Это только что отбросило мою
голову на подушки. Это заставляет меня ощущать свои суставы, голеностоп и
колено, это превращает меня в скрипуна, что иными словами означает: Оскар
вынужден скрипеть зубами, чтобы заглушить таким образом скрип собственных
суставов. Я разглядываю свои десять пальцев и должен честно признать: они
распухли. Последняя попытка на барабане подтверждает: пальцы у Оскара не
просто распухли, в настоящее время они вообще не пригодны для человека его
профессии -- они не способны удержать палочки.
Вот и авторучка не желает больше мне повиноваться. Придется просить
Бруно, чтоб он сделал мне холодный компресс. И потом, с холодными
компрессами на руках, ногах, коленях, с мокрым платком на лбу мне придется
вооружить моего санитара Бруно карандашом и бумагой, ибо мою авторучку я не
люблю давать чужим.
Но готов ли Бруно хорошо слушать -- и способен ли? Окажется ли его
пересказ достойным той поездки в товарном вагоне, начавшейся двенадцатого
июня одна тысяча девятьсот сорок пятого года? Бруно сидит за столиком под
картинкой с анемонами. Вот он поворачивает голову, демонстрируя мне ту ее
сторону, которую именуют лицом, а сам глазами сказочного зверя глядит мимо
меня, слева или справа. Подняв карандаш над тонкими с кислым выражением
губами, он изображает ожидание. Но если даже допустить, что он действительно
ждет от меня слова, ждет знака, чтобы приступить к своему изложению, --
мысли его все равно вьются вокруг макраме. Он будет вывязывать узлы из
бечевок, тогда как задача Оскара, не жалея слов, распутать мою запутанную
историю. Итак, Бруно пишет:
Я, Бруно Мюнстерберг, родом из Алтены, что в Зауэрланде, холост,
бездетен, служу санитаром в частном отделении данного специализированного
лечебного заведения. Господин Мацерат, который более года назад был
госпитализирован, считается моим пациентом. У меня есть и другие пациенты,
но сейчас речь не о них. Господин Мацерат -- самый безобидный из моих
пациентов. Он никогда не выходил из себя до такой степени, чтобы мне
вызывать других санитаров. Правда, он несколько больше, чем следует, пишет и
барабанит. Чтобы пощадить свои перетруженные пальцы, он попросил меня
сегодня писать вместо него и не за ниматься плетением. Тем не менее я
засунул в карман немного бечевки, и, покуда он рассказывает, я начну с
помощью нижних конечностей новую фигуру, которую, согласно теме его
рассказа, назову "Беженец с востока". Это будет не первая фигура, которую я
создам на основе рассказов моего пациента. До сего времени я уже вывязал из
бечевки его бабушку, которую назвал: "Яблоко в четырехслойной одежке",
выплел его дедушку, плотогона, назвав его, может быть, чересчур смело --
"Колумб"; с помощью- моей бечевки его бедная матушка превратилась в
"Прекрасную рыбоед-ку"; из обоих его отцов, Мацерата и Яна Бронски, я сплел
целую группу "Два любителя ската", вот и всю испещренную шрамами спину его
друга Герберта Тру-чински я выразил в бечевке и назвал свой рельеф "Неровная
дорога". Отдельные здания, такие как Польская почта. Ярусная башня,
Городской театр, Цойгхаз-ный пассаж, Морской музей, зеленная лавка Греффа,
школа Песталоцци, Брезенские купальни, церковь Сердца Христова, кафе "Четыре
времени года", шоколадная фабрика "Балтик", многочисленные бункеры на
Атлантическом валу, Эйфелева башня в Париже, Штет-тинский вокзал в Берлине,
Реймский собор и -- не в последнюю очередь -- тот доходный дом, где господин
Мацерат впервые увидел свет, я воспроизвел, узел к узлу; решетки и могильные
камни на кладбищах Зас-пе и Брентау одарили своим орнаментом мою бечевку,
петля за петлей я пустил по руслу воды Вислы и Сены, дал волнам Балтийского
моря, дал валам Атлантического океана разбиваться о плетеные берега,
превратил бечевку в кашубские картофельные поля и нормандские пастбища,
населил возникший таким образом уголок земли, который я простоты ради назову
Европой, группами фигур, как, например, Защитники почты. Торговцы
колониальными товарами. Люди на трибунах. Люди перед трибунами.
Первоклассники с подарочными фунтиками. Вымирающие смотрители музеев.
Малолетние преступники за подготовкой к Рождеству. Польская кавалерия на
фоне вечерней зари. Муравьи делают историю. Фронтовой театр играет для
унтер-офицеров и солдат. Стоящие люди, которые в лагере Треблинка
дезинфицируют лежащих людей. А теперь я приступаю к фигуре восточного
беженца, который, что вполне возможно, превратится в целую группу восточных
беженцев.
Примерно в одиннадцать часов утра двенадцатого июня сорок пятого года
господин Мацерат выехал из Данцига, который к тому времени уже назывался
Гданьском. Его сопровождали вдова Мария Мацерат, которую мой пациент
обозначает как свою прежнюю возлюбленную, и Курт Мацерат, предполагаемый сын
моего пациента. Кроме того, в этом товарном вагоне находились, по его
словам, еще тридцать два человека, среди них -- четыре францисканских
монахини в одежде своего ордена и молодая девушка в платке, в каковой, по
его же словам, он опознал некую Люцию Реннванд. Но после ряда вопросов,
заданных мной, господин Мацерат признал, что ту особу звали Регина Рекк,
хотя он и в дальнейшем не перестанет твердить о безымянном треугольном лице,
которое он неизменно называет именем Люция, что и мешает мне вплести сюда
эту девицу под именем Регина. Регина Рекк ехала вместе со своими родителями,
дедушкой, бабушкой и больным дядей, который помимо собственной семьи вез за
собой на запад запущенный рак желудка, много разговаривал и, едва поезд
тронулся, назвал себя бывшим социал-демократом.
Насколько мой пациент может сейчас припомнить, поездка до Гдыни,
которая четыре с половиной года называлась Готенхафен, протекала вполне
спокойно. Две женщины из Оливы, множество детей и пожилой господин из
Лангфура плакали, по его словам, до и после Сопота, в то время как монахини
предавались молитве.
В Гдыне была остановка на пять часов. В вагон поместили двух женщин с
шестью детьми. Социал-демократ протестовал, потому что, во-первых, был
болен, а во-вторых, как социал- демократ еще с довоенных времен требовал
особого отношения. Но польский офицер, возглавлявший транспорт, дал ему
оплеуху, когда тот не захотел подвинуться, и на довольно беглом немецком
объяснил, будто понятия не имеет, что это вообще такое -- социал-демократ.
Во время войны ему пришлось побывать во многих местах Германии, так вот
слово "социал-демократ" он ни разу ни от кого не слышал. Страдающий желудком
социал- демократ не успел объяснить польскому офицеру смысл, суть и историю
социал-демократической партии Германии, поскольку офицер ушел из вагона,
двери задвинул и снаружи запер на засов.
Я забыл написать, что все люди сидели либо лежали на соломе. Когда уже
к концу дня поезд снова тронулся, многие женщины закричали: "Нас везут
обратно в Данциг". Но они ошибались, поезд просто перевели на другой путь, и
он тронулся дальше на запад, в направлении города Штольп. До Штольпа ехали
четыре дня, потому что поезд то и дело останавливали в чистом поле то бывшие
партизаны, то польские подростковые банды. Подростки раздвигали двери
вагонов, впуская немного свежего воздуха, а вместе с воздухом, уже
испорченным, они уносили из вагона также некоторую часть багажа. Всякий раз
когда подростки врывались в вагон господина Мацерата, четыре монахини
вставали с пола и поднимали кверху висящие на них кресты. Эти четыре креста
производили на мальчишек сильнейшее впечатление. Они осеняли себя крестом и
лишь после этого выбрасывали на насыпь рюкзаки и чемоданы пассажиров.
А вот когда социал-демократ предъявил мальчишкам бумагу, в которой еще
польские власти не то в Данциге, не то в Гданьске подтверждали, что он как
член социал-демократической партии платил взносы с тридцать первого до
тридцать седьмого, они не стали осенять себя крестом, а вместо того выбили
бумагу у него из рук, забрали у него два чемодана, рюкзак его жены, и даже
дорогое зимнее пальто в крупную клетку, на котором социал-демократ лежал,
они вынесли на свежий воздух Померании.
И однако же, по словам господина Оскара Мацерата, грабители произвели
на него весьма благоприятное впечатление своей дисциплинированностью,
каковую он приписывает влиянию их предводителя, который, несмотря на юный
возраст, уже в шестнадцать без малого лет выглядел личностью весьма
значительной, что мучительно и в то же время приятно для господина Мацерата
напоминало ему предводителя банды чис тильщиков, того самого Штертебекера.
Когда тот столь похожий на Штертебекера молодой человек пытался
выдернуть рюкзак у Марии Мацерат, что ему и удалось, господин Мацерат в
последнюю минуту выхватил из рюкзака альбом с семейными фотографиями,
лежавшими, по счастью, на самом верху. Сперва предводитель уже готов был
озлиться, но когда мой пациент открыл альбом и показал тому фотографию своей
бабушки Коляйчек, тот, вспомнив, возможно, собственную бабку, выпустил
рюкзак Марии, приветственно приложил два пальца к своей остроугольной
польской конфедератке, обратясь к семейству Мацера-тов, сказал "До
видзенья!" и, подхватив вместо маце-ратовского рюкзака чемодан каких-то
других пассажиров, покинул вагон.
В рюкзаке, который благодаря альбому с фотографиями сохранился для
семейства Мацерат, помимо нескольких штук белья лежали хозяйственные книги и
валоговые квитанции из лавки колониальных товаров, сберегательные книжки и
рубиновое колье, принадлежащее некогда матушке господина Мацерата и
спрятанное моим пациентом в пакете с дезинфекционными