Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
просто ищут крабов, потому что отлив, а им для детского
сада...
Херцог. Приказываю вам как вышестоящий...
Ланкес. Слушаюсь, господин обер-лейтенант! (Скрывается в бункере.
Херцог с телефоном снова уходит направо.)
Оскар. Розвита, зажми, пожалуйста, уши. Сейчас начнут стрелять как в
"Вохеншау".
Китти. Ах, какой ужас! Я еще пуще заплетусь узлом.
Б е б р а. Я даже думаю, что мы кое-что услышим.
Феликс. Надо снова завести граммофон. Граммофон кое-что смягчает.
(Заводят граммофон, группа Platters поет -"Великого обманщикам. В унисон с
медленной, тягучей музыкой стрекочет пулемет. Развита зажимает уши. Феликс
становится на голову. На заднем плане возносятся к небу пять монашек с
зонтиками. Иголка застревает, повторяет одно и то же, потом тишина. Феликс
опускается с головы на ноги. Китти расплетает собственное тело. Развита
поспешно убирает в корзинку для провизии остатки завтрака. Оскар и Бебра ей
помогают. Все спускаются с крыши бункера. Из входа в бункер возникает
Ланкес.)
Ланкес. Может, у господина капитана сыщется еще одна сигаретка для
обер-ефрейтора?
Бебра. (его труппа робко жмется за ним). По-моему, господин солдат
слишком много курит. Люди Бебры. Слишком много курит. Ланкес. А все из-за
бетона, господин капитан. Бебра. А если однажды бетона вовсе не станет? Люди
Бебры. Бетона вовсе не станет. Ланкес. Бетон бессмертен, господин капитан.
Лишь мы да наши сигареты...
Бебра. Знаю, знаю. Вместе с дымом уносимся и мы.
Люди Бебры (медленно отступая). Вместе с дымом!
Бебра. А вот бетон люди смогут осматривать и через тысячу лет. Люди
Бебры. Через тысячу лет! Бебра. И будут находить в нем собачьи кости. Люди
Бебры. Собачьи кости. Бебра. И косые формации из бетона. Люди Бебры.
МИСТИЧЕСКИ-ВАРВАРСКИ- СКУЧЛИВО. (Ланкес остается один, курит.) Пусть даже
Оскару во время завтрака на бетоне мало или почти не приходилось говорить,
он не мог не записать этот разговор на Атлантическом валу, ведь подобные
слова были произнесены накануне высадки союзников, да и того обер-ефрейтора
и художника по бетону Ланкеса мы еще снова встретим, когда на других
страницах будет воспето послевоенное время и наш расцветший нынче пышным
цветом бидермайер.
На морском променаде все еще дожидалась бронемашина. Большими скачками
приблизился к своим подчиненным обер- лейтенант Херцог. Тяжело дыша, он
извинился перед Беброй за этот небольшой инцидент. "Запретная зона -- она и
есть запретная зона", -- сказал он, после чего помог дамам влезть на
броневик, дал какие-то указания водителю, и мы тронулись в обратный путь в
Бавен. Приходилось спешить. Мы с трудом улучили время, чтобы пообедать,
поскольку уже на два часа было назначено представление в Рыцарском зале
симпатичного нормандского замка, лежавшего за тополями на краю деревни.
У нас оставалось всего полчаса, чтобы опробовать освещение, после чего
Оскару предстояло под барабанный бой открыть занавес. Мы играли для
унтер-офицеров и солдат. Смех звучал часто и грубо. Мы тоже не
деликатничали. Я разрезал голосом стеклянный ночной горшок, в котором лежало
несколько сосисок с горчицей. Густо нарумяненный Бебра проливал клоунские
слезы над разбитым горшком, потом вынул из него сосиски, подбавил горчички и
с аппетитом съел, вызвав у солдатской массы шумное ликование. Китти и Феликс
с некоторых пор выступали в кожаных штанишках и тирольских шапочках, что
придавало их ак робатическим номерам особую окраску. Розвита надела плотно
облегающее серебряное платье, светло-зеленые перчатки с крагами и расшитые
золотом сандалии на крохотные ножки, ни разу не подняла чуть подсиненных век
и своим сомнамбулическим средиземноморским голосом демонстрировала присущий
ей демонизм. Говорил ли я, что Оскару незачем было переодеваться для
концерта? Я надел мою старую добрую бескозырку с вышитой надписью "ЕВК
Зейдлиц" и рубашку цвета морской волны, а поверх -- куртку с золотыми
якорями на пуговицах, из-под куртки выглядывали брюки гольф, закатанные
носки в порядком изношенных ботинках и крытый бело-красным лаком барабан,
кото рый в точности пятикратно воспроизведенный хранился в моем
артистическом багаже как резервный фонд.
Вечером мы повторяли представление для офицеров и телефонисток из
службы связи в Кабуре. Розвита почему-то нервничала, и хотя не допускала
ошибок, но посреди своего номера вдруг надела очки в синей оправе,
переменила интонацию, стала откровеннее в своих прорицаниях, сказала,
например, одной бледной и дерзкой от смущения связистке, что у той роман с
начальником. Откровенность эта произвела на меня тягостное впечатление, хотя
в зале вызвала дружный смех, не иначе начальник сидел рядом с девушкой.
После представления расквартированные в замке штабные офицеры полка
давали банкет. Бебра, Китти, Феликс остались, а Рагуна и Оскар незаметно
откланялись, легли в постель, быстро заснули после этого богатого событиями
дня и. проснулись лишь в пять утра, разбуженные начавшейся высадкой.
Ну что вам об этом рассказывать? На нашем участке, неподалеку от устья
Орны, высадились канадцы. Пришлось оставить Бавен. Свои вещи мы уже уложили.
Нас предполагалось отправить назад вместе со штабом. Во дворе замка курилась
паром моторизованная походная кухня. Розвита попросила принести ей чашечку
кофе, потому что она не успела позавтракать. Слегка нервничая и боясь
упустить грузовик, я отказался и был даже несколько груб с ней. Тут она сама
спрыгнула с машины, в своих туфлях на высоком каблуке, с посудой в руках
помчалась к полевой кухне и угодила к горячему утреннему кофе одновременно с
упавшим туда же снарядом.
О Розвита, я так и не знаю, сколько тебе было лет, знаю только, что
росту в тебе было девяносто девять сантиметров, что твоими устами вещало
Средиземное море, что от тебя пахло корицей и мускатом, что ты могла
заглянуть в сердце любому человеку, и только в свое собственное ты заглянуть
не могла, иначе ты осталась бы со мной, а не побежала за тем слишком горячим
кофе.
В Лизье Бебре удалось раздобыть для нас предписание следовать в Берлин.
Вернувшись из комендатуры, он заговорил -- впервые после гибели Розвиты:
-- Нам, карликам и шутам, не след танцевать на затвердевшем бетоне,
который был утрамбован для великанов. Лучше бы нам оставаться под сценой,
где никто не догадывался о нашем присутствии.
В Берлине я расстался с Беброй.
-- Что ты будешь делать во всех бомбоубежищах без своей Розвиты? --
спросил он с тонкой паутинной усмешкой, после чего поцеловал меня в лоб и
дал мне в провожатые до Главного вокзала Данцига Китти и Феликса со всеми
дорожными документами, а также подарил мне из артистического багажа
оставшиеся пять барабанов. Снаряженный таким образом, по-прежнему имея при
себе свою книгу, я одиннадцатого июня сорок четвертого года, накануне
третьего дня рождения моего сына, прибыл в свой родной город, который, все
так же невредимый и средневековый, каждый час разражался гулом своих
различного размера колоколов с колоколен различной высоты.
ПРЕЕМНИК ХРИСТА
Итак, вот оно, возвращение домой! В двадцать часов четыре минуты поезд
с фронтовиками прибыл на Главный вокзал города Данцига. Феликс и Китти
доставили меня на Макс-Хальбе-плац, попрощались, причем Китти даже
всплакнула, потом наведались в свое управление на Хохштрассе, а Оскар в
двадцать один без малого зашагал со своим багажом по Лабесвег.
Возвращение домой. Весьма распространенная и прескверная традиция нынче
превращает в Одиссея наших дней любого юнца, который подделал пустяш-ный
вексель, из-за этого пошел в иностранный легион, а через годик-другой,
повзрослев, вернулс домой и рассказывает всякие байки. Кто-нибудь по
рассеянности садится не в тот поезд, едет в Оберхаузен вместо Франкфурта, по
дороге испытывает кой-какие приключения -- да и как же иначе, -- а воротясь,
так и сыплет вокруг себя такими именами, как Цирцея, Пенелопа и Телемак.
Оскар не был Одиссеем уже хотя бы потому, что, воротясь, застал все в
прежнем виде. Его возлюбленную Марию, которую он на правах Одиссея должен бы
называть Пенелопой, отнюдь не осаждали сластолюбивые женихи, она по-прежнему
оставалась при своем Мацерате, которого избрала еще задолго до отъезда
Оскара. К тому же надеюсь, что тем из вас, кто получил классическое
образование, не придет мысль в бедной моей Розвите лишь из-за ее былых
сомнамбулических занятий увидеть Цирцею, сводящую мужчин с ума. И наконец,
что до моего сына Курта, то он ради своего отца не ударил бы палец о палец,
стало быть, Телемак из него никакой, хотя и рн не узнал Оскара.
А уж если без аналогий никак не обойтись -- причем я понимаю, что
человек, вернувшийся домой, вынужден терпеть аналогии, -- то пусть я буду
для вас блудным сыном, ибо Мацерат распахнул свои двери и принял меня как
отец, а не как предполагаемый отец. Да, ему удалось так порадоваться
возвращению Оскара -- он даже молча заплакал, настоящими слезами, -- что
начиная с того дня я именую себя не исключи тельно Оскаром Бронски, но также
и Оскаром Мацератом.
Мария встретила меня много спокойней, хоть и не сказать что
неприветливо. Она сидела за столом и наклеивала талоны продовольственных
карточек для Хозяйственной управы, а на курительном столике уже было
выложено несколько еще не развернутых подарков для Куртхена. При ее
практическом складе ума она, разумеется, прежде всего подумала о моем
физическом состоянии, раздела меня, искупала, как в былые времена, не
замечая, что я залился краской, надела на меня пижамку и усадила за стол,
где Мацерат тем временем приготовил для меня глазунью с жареным картофелем.
Все это я запил молоком, а покуда я ел и пил, на меня сыпались вопросы.
-- Ты гдей-то пропадал, уж мы искали-искали, и полиция тоже искала, как
очумелая, и на суду нас приводили к присяге, что мы тебя не тюкнули. А ты
вот он где! Но неприятностей ты нам устроил ух сколько, и еще устроишь,
потому как нам надо про тебя сообщить. Авось они не захотят засунуть тебя в
заведение, хоть ты этого и заслуживаешь. Ни словечка не ска зал -- и смылся!
Мария оказалась прозорливой. Неприятности и впрямь были. Пришел человек
из министерства здравоохранения, пришел, доверительно заговорил с
Маце-ратом, но Мацерат громко закричал в ответ, так что всем было слышно:
-- Об этом и речи быть не может, это я обещал своей жене, когда она
лежала на смертном одре, я ему отец, а не врачебная полиция!
Итак, меня не сдали в заведение. Но с того дня к нам каждые две недели
приходило официальное письмо, и Мацерат должен был расписаться. Мацерат,
правда, не желал расписываться, но на лице у него всякий раз появлялось
озабоченное выражение.
Оскар не желал это так оставить, он должен был стереть с лица Мацерата
озабоченное выражение, недаром же он сиял в тот вечер, когда я вернулся
домой, и сомнений высказал меньше, чем Мария, и вопросов меньше задавал,
вполне удовольствовавшись моим благополучным возвращением, -- словом, вел
себя как истинный отец и, когда меня укладывали в постель у малость
растерянной мамаши Тручински, сказал:
-- Ну и рад же будет наш Куртхен, что у него снова объявился братик. А
вдобавок мы справляем завтра его третий день рождения.
На подарочном столике мой сын Курт обнаружил помимо пирога с тремя
свечками винно-красный пуловер работы Гретхен Шефлер, на который он не
обратил ни малейшего внимания, еще там был премерзкий желтый мяч, на который
Куртхен тотчас сел и поскакал верхом, после чего пырнул его кухонным ножом.
Потом он высосал из резиновой раны ту мерзостно приторную жидкость, которая
оседает во всех наполненных воздухом мячах. Едва мяч обзавелся хроническим
желваком, Куртхен начал разносить на части парусник, превращая его в
развалину. В неприкосновенности, хотя и угрожающе, еще лежали у него под
рукой волчок и кнутик.
Оскар, который уже задолго до торжества держал в уме день рождения
своего сына, который сквозь жесточайшие события времени спешил на восток,
чтобы не прозевать третий день рождения своего наследника, стоял теперь в
сторонке, глядел на торжество разрушения, восхищался решительностью
мальчика, сравнивал свои размеры с размерами сына и, несколько задумавшись,
признался себе: покуда ты отсутствовал, Куртхен тебя перерос, те девяносто
четыре сантиметра, которые ты умел сохранить со своего отстоящего почти на
семнадцать лет трехлетия, малыш превзошел на два-три сантиметра, стало быть,
пора сделать его барабанщиком и решительно приостановить этот чрезмерный
рост.
Из своего артистического багажа, который я спрятал на чердаке за рядами
черепиц вместе со своей большой хрестоматией, я извлек ослепительную,
совершенно новую жестянку, дабы предоставить своему сыну -- раз уж взрослые
этого не сделали -- тот же шанс, который моя бедная матушка, держа данное ею
слово, дала мне в мой третий день рождения.
У меня были основания предполагать, что Мацерат, некогда
предназначивший для своей лавки меня, теперь, после того как я не оправдал
надежд, видит будущего торговца колониальными товарами в Куртхене. И если я
сейчас говорю: "Этому надо воспрепятствовать", не считайте, пожалуйста,
Оскара заклятым врагом розничной торговли. Обещанный мне или моему сыну
фабричный концерн или наследственное королевство с прилагающимися к нему
колониями заставили бы меня поступать точно так же. Оскар не желал ничего
получать из вторых рук, а потому и стремился подтолкнуть своего сына на
аналогичные поступки, сделать его -- и в этом заключалась моя логическая
ошибка -- барабанщиком вечного трехлетия, как будто принять в наследство
жестяной барабан не столь же отвратительно для полного надежд молодого
человека, как принять в наследство лавку колониальных товаров.
Так Оскар рассуждает сегодня. Но тогда у него было лишь одно желание:
следовало поставить рядом с барабанщиком-отцом барабанщика-сына, следовало
основать способную к размножению династию барабанщиков, ибо дело моей жизни,
жестяное и крытое бело-красным лаком, должно было переходить из поколения в
поколение.
Ах, что за жизнь нас ожидала! Мы могли бы друг подле друга, но также и
в разных комнатах, мы могли бы бок о бок, но также он на Лабесвег, я--на
Луизенштрассе, он в подвале, я--на чердаке, Куртхен на кухне, Оскар -- в
уборной, отец и сын могли бы при случае на пару бить по жести, при удобном
случае могли бы вдвоем юркнуть под юбки моей бабушке -- его прабабушке Анне
Коляйчек, там жить, там барабанить и вдыхать запах чуть прогорклого масла.
Пристроившись пред ее вратами, я сказал бы Курт-хену: "Ты только загляни
внутрь, сын мой. Мы все оттуда вышли, и, если ты будешь хорошо себя вести,
нам на часок, а то и больше чем на часок дозволят вернуться туда и нанести
визит собравшемуся там обществу".
И Куртхен под юбками наклонился бы, рискнул глянуть одним глазком и
вежливо попросил объяснений у меня, своего отца. "Та красивая дама, --
прошептал бы Оскар, -- она еще сидит в самой середине, поигрывает своими
красивыми руками, и у нее такой нежный овал лица, что прямо плакать хочется,
так вот, та красивая дама -- это моя бедная мать, а твоя добрая бабушка, она
умерла из-за одного блюда -- это был суп с угрями, или из-за своего чересчур
сладкого сердца".
"Дальше, папа, дальше, -- попросил бы меня Куртхен, -- а кто этот
человек с усами?"
И в ответ я бы таинственно понизил голос: "А это твой прадедушка Йозеф
Коляйчек. Ты только взгляни, как полыхают глаза у этого поджигателя, взгляни
на божественную польскую напыщенность и практичное кашубское лукавство у
него на лбу, над самой переносицей. Да не упусти из виду перепонки у него
между пальцами ног. В тринадцатом году, когда "Колумб" сходил со стапелей,
твой прадедушка угодил под сплавной плот, он должен был долго-долго плыть
под ним, пока не приплыл в Америку и не заделался там миллионером. Но порой
он снова идет к воде, плывет обратно и выныривает как раз здесь, где однажды
обрел защиту как поджигатель и внес свою лепту в появление на свет моей
мамы".
"А тот красивый господин, который до сих пор прятался позади дамы, что
приходится мне бабушкой, а теперь подсаживается к ней и гладит ее руки
своими руками? У него такие же голубые глаза, как и у тебя, папа!"
И тут мне пришлось бы собрать в кулак все свое мужество, чтобы как
дурной сын, как сын-предатель ответить своему достойному ребенку:
"А это, мой Куртхен, глядят на тебя удивительные голубые глаза
семейства Бронски. Правда, у тебя глаза серые. Они у тебя от твоей мамы. И
тем не менее ты точь-в-точь как тот Ян, который сейчас целует руку моей
бедной матушке, как и его отец Винцент, человек очень даже странный, но
по-кашубски он самый взаправдашний Бронски. Настанет день, и мы все туда
вернемся, обратимся к тому истоку, от которого исходит запах чуть
прогорклого масла. Радуйся же!"
Лишь в чреве у моей бабушки Коляйчек, или, как я в шутку это называю, в
бабушкиной кадушке для масла, началась бы, согласно моим теориям, истинно
семейная жизнь. И по сей день, когда я на правах Бога Отца одним махом могу
достичь и даже превзойти Сына своего единородного и -- что еще важней -- Свя
того Духа, когда я безрадостно сознаю свои обязанности, которые влачу и как
преемник Христа, и во имя прочих своих профессий, я, для кого нет ничего
более недостижимого, нежели возвращение к вратам бабушки, рисую себе
прекраснейшие семейные сцены в кругу моих предков.
И вот как я себе это представляю, особенно в дождливые дни: моя бабушка
рассылает приглашения и мы собираемся у нее внутри. Приходит Ян Бронски, он
украсил цветами, гвоздиками к примеру, дырки от пуль в своей груди -- груди
защитника Польской почты. Мария, которая по моей рекомендации тоже получила
приглашение, робко приближается к моей матушке, ища благосклонности, и
показывает начатые еще при ней и безукоризненно продолженные Марией амбарные
книги, а матушка разражается своим кашубским смешком, притягивает к себе мою
возлюбленную, целует ее в щеку и говорит, подмигивая:
"Ну, Марихен, Марихен, чего уж тут стыдиться, когда мы обе вышли за
одного Мацерата и вскормили одного Бронски".
Предаваться и дальше размышлениям, например строить догадки о том сыне,
который был зачат Яном, выношен моей матушкой в недрах у бабушки Коляйчек и
наконец произведен на свет в бочонке для масла, я себе строго-настрого
запрещаю. Ибо повествование об этом случае неизбежно повлекло бы за собой и
повествование о другом случае. И как бы тогда мой едино кровный брат Стефан
Бронски, который, в конце концов, тоже принадлежит к этому клану, не надумал
глянуть одним глазком на идею общего семейства, а потом и вторым глазком --
на мою Марию. Поэтому я предпочитаю ограничить полет своей фантазии
безобидной семейной встречей. Я отказываюсь от третьего барабанщика и от
четвертого, довольствуюсь двумя -- Оскаром и Куртхеном, вкратце, с помощью
своей жести, рассказываю присутствующим кое-что об Эйфелевой башне, которая
в чужих краях заменяла мне бабушку, и радуюсь, когда гости, включая и
приглашающую сторону, то есть Анну Коляйчек, получают удовольствие от нашей
совместной игры на барабане и, повинуясь заданному ритму, хлопают друг друга
по коленкам.
Как ни заманчива перспект