Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
смотря на
их жуткую цену, я жить не могу. Взять хотя бы ту же сестру Доротею, которую
я никогда не видел, -- применительно к ней действовали те же правила, ее
лаковый поясок не то чтобы мне понравился, и, однако же, я не мог от него
оторваться, ему не было конца, этому пояску, он даже множился, ибо свободной
рукой я расстегнул пуговицы на брюках и сделал это затем, чтобы вновь
представить себе сестру, которая из-за множества лаковых угрей и входящего в
порт финна утратила ясные очертания.
Мало-помалу Оскару, снова и снова отсылаемому на тот мол, удалось
наконец с помощью чаек обрести мир сестры Доротеи, по крайней мере в той
части платяного шкафа, где она хранила свою пустую, но притягательную
рабочую одежду. Когда же наконец я увидел ее вполне отчетливо и, как
казалось, уловил отдельные черты ее лица, защелки скользнули из разболтанных
петель, дверцы шкафа распахнулись со скрипом, внезапный свет грозил сбить
меня с толку, и Оскару пришлось очень и очень постараться, чтобы не
забрызгать висящий ближе других халатик сестры Доротеи.
Лишь желая осуществить необходимый переход, а также играючи подвести
черту под пребыванием внутри шкафа, которое, против ожидания, меня утомило,
Оскар сделал то, чего не делал уже много лет: он с большим или меньшим
умением пробарабанил несколько тактов на пересохшей задней стенке шкафа,
потом вылез, еще раз проверил его санитарное состояние -- мне было
решительно не в чем себя упрекнуть, -- даже поясок и тот не утратил свой
блеск, хотя нет, надо было протереть несколько потускневших мест и подышать
на них тоже, пока пояс вновь не сделался тем, что напоминает угрей, которых
во времена моего детства ловили на молу в Нойфарвассере.
Я, Оскар, покинул комнату сестры Доротеи, но перед уходом отобрал свет
у сорокасвечовой лампочки, которая следила за мной во все время моего
визита.
КЛЕПП
И вот я стоял в коридоре, хранил пучок светлых волос у себя в
бумажнике, в течение секунды силился почувствовать этот пучок сквозь кожу,
сквозь подкладку пиджака, жилет, рубашку и нижнюю сорочку, но слишком устал
и был на тот странный, безрадостный лад слишком удовлетворен, чтобы ощутить
в своей вынесенной из комнаты добыче нечто большее, нежели обычные очески,
которые можно найти на любом гребне.
Лишь теперь Оскар признался себе, что приходил за другими сокровищами.
Я ведь хотел, находясь в комнатке у сестры Доротеи, доказать себе, что
где-то здесь можно обнаружить следы того самого доктора Вернера, пусть с
помощью одного из уже известных мне конвертов. Я не нашел ничего. Никакого
конверта и уж тем паче -- исписанного листа. Оскар вынужден признаться, что
поодиночке снимал с полки для шляп детективы сестры Доротеи, раскрывал,
исследовал посвящение и закладки, кроме того, я искал какую-нибудь
фотографию, потому что Оскар знал большинство врачей из Мариинского
госпиталя не по имени, но зато по виду, -- но нигде он не обнаружил снимка
доктора Вернера.
Тот, судя по всему, не знал комнату сестры Доротеи, а если и видел ее
когда-нибудь, то оставить следы своего визита ему не удалось. И у Оскара
были все основания ликовать. Разве не было у меня целой кучи преимуществ
перед доктором? Разве отсутствие каких бы то ни было следов врача не служило
доказательством того, что отношения между врачом и сестрой существуют только
в пределах больницы, то есть это служебные отношения, а если и не служебные,
то по меньшей мере односторонние.
Но ревность Оскара нуждалась в поводе. Как больно ни поразили бы меня
даже малейшие следы пребывания в этой комнате доктора Вернера, я испытал бы
не меньшее удовлетворение, не идущее ни в какое сравнение с мимолетным и
скоротечным результатом сидения в платяном шкафу.
Уж и не помню, как я вернулся в свою комнату, помню только, что на
другом конце коридора, за той дверью, которая закрывала комнату некоего
господина Мюнцера, послышался ненатуральный, стремящийся привлечь внимание
кашель. Впрочем, какое мне дело до господина Мюнцера? Мало мне, что ли,
другой съемщицы у Ежа? Прикажете мне в лице Мюнцера -- поди знай, что
скрывается под этим именем -- взвалить на себя и еще один груз? Поэтому
Оскар пропустил мимо ушей требовательный кашель или, вернее, я не понял,
чего от меня хотят, и лишь у себя в комнате пришел к выводу, что тот
неизвестный и неинтересный мне господин Мюнцер затем только и кашлял, чтобы
заманить меня, Оскара, к себе в комнату.
Признаюсь честно: я долгое время жалел, что никак не отреагировал на
его кашель, поскольку в комнате мне стало до того тесно и до того
беспредельно, что любой разговор, даже тягостный и принужденный разговор с
господином Мюнцером был бы для меня благодеянием. Но у меня не хватило духу,
хоть и с Опо зданием, изобразить такой же кашель в коридоре, установить
контакт с господином на другом конце коридора, вместо того я поддался
неподатливой угловатости кухонного стула в моей комнате, ощутил, как и
всякий раз, когда я сижу на. стульях, беспокойство в крови, схватил с
постели какой-то медицинский справочник, выронил дорогой том, который
приобрел на нелегким трудом заработанные деньги натурщика, отчего он
несколько помялся, схватил со стола барабан, подарок Раскольникова, держал
его в руках, но не мог ни палочками подступиться к жестянке, ни разразиться
слезами, хотя слезы, упав на белый круглый лак, принесли бы мне облегчение,
пусть даже неритмичное.
Теперь можно бы начать трактат об утерянной невинности, можно бы
поставить барабанящего, навек трехлетнего Оскара рядом с горбатым,
безголосым, бесслезным и безбарабанным Оскаром, но это бы не соответствовало
действительности: Оскар, еще будучи ба рабанящим Оскаром, многократно терял
невинность, снова обретал ее либо давал ей отрасти заново, ибо невинность
можно сравнить с буйно растущим сорняком -- подумайте, к примеру, обо всех
этих невинных бабушках, которые в свое время были противными, ис полненными
злобы младенцами; нет, нет, не игра в виновность -- невиновность заставила
Оскара вскочить со стула, уж скорей любовь к сестре Доротее повелела мне
положить непробарабаненный барабан на место, покинуть комнату, коридор,
цайдлеровскую квартиру и направить стопы в Академию художеств, хотя
профессор Кухен пригласил меня только на вторую половину дня.
Когда Оскар развязной походкой вышел из своей комнаты в коридор,
замедленно и громко открыл дверь квартиры, я какое-то мгновение
прислушивался под дверью господина Мюнцера. Тот не кашлял, и возмущенный,
пристыженный, удовлетворенный и голодный, полный досады и жажды жизни, то
улыбаясь, то готовый расплакаться, я покинул квартиру и наконец дом на
Юлихерштрассе.
Несколько дней спустя я приступил к осуществлению давно вынашиваемого
плана, откладывание которого оказалось наилучшим способом продумать его до
последней детали. В тот день мне до обеда было нечего делать. Лишь в три
Оскар и Улла должны были по зировать щедрому на идеи художнику
Раскольникову, я--в качестве Одиссея, который, вернувшись, привозит своей
Пенелопе в подарок горб. Тщетно старался я заставить художника отказаться от
этой идеи. В ту пору он не без успеха жил за счет греческих богов и
полубогов. Улла хорошо себя чувствовала в мифологии, поэтому я сдался,
позволил писать с меня Вулкана, Плутона с Прозерпиной, наконец -- как в тот
день, -- горбатого Одиссея. Но более важным представляется мне описание того
утра. Поэтому Оскар не станет вам рассказывать, как выглядела муза Улла в
роли Пенелопы, и просто скажет: в квартире у Цайдлеров стояла тишина. Еж
разъезжал по торговым делам со своими машинками для стрижки, у сестры
Доротеи была дневная смена, стало быть, ее с шести не было дома, а фрау
Цайдлер, когда вскоре после восьми принесли почту, еще лежала в постели.
Я тотчас пересмотрел корреспонденцию, для себя ничего не нашел -- с
последнего письма Марии прошло всего два дня, -- зато сразу же обнаружил
местное письмо и несомненный почерк доктора Вернера на нем.
Сперва я положил письмо к остальным, пришедшим на имя Цайдлеров и
Мюнцера, вернулся к себе и дождался, пока Цайдлерша выйдет в коридор,
передаст съемщику его письмо, пройдет на кухню и, наконец, вернется к себе в
спальню, чтобы от силы через десять минут покинуть квартиру и дом, ибо в
девять начинался ее рабочий день у Маннесмана.
Для верности Оскар и еще подождал, с нарочитой медлительностью оделся,
почистил ногти, сохраняя при этом внешнее спокойствие, и лишь тогда
приступил к решительным действиям. Я прошел в кухню, водрузил на большую
горелку трехконфорочной плиты алюминиевую кастрюльку, до половины налитую
водой, сперва пустил газ по максимуму, потом же, когда от воды повалил пар,
закрутил до минимума, двумя шагами, тщательно скрывая свои мысли и по
возможности не отвлекаясь от своих действий, очутился перед дверью сестры
Доротеи, схватил письмо, которое Цайдлерша на половину подсунула под
застекленную дверь, вновь очутился на кухне и осторожно держал конверт
обратной стороной над паром до тех пор, пока смог открыть его, не повредив
при этом. Но прежде, чем Оскар осмелился подержать над паром письмо доктора
Э. Вернера, он, конечно же, погасил газ. Послание доктора я прочел не в
кухне, а лежа у себя на постели. Поначалу я уже готов был испытать
разочарование, ибо ни обращение, ни завершающая формулировка ничего мне не
сообщали об отношениях между сестрой и врачом.
"Дорогая фройляйн Доротея! "• -- начиналось письмо и -- "Преданный вам
Эрих Вернер".
Кроме того, я и при чтении основного текста не обнаружил ни одного
ласкового слова. Просто Вернер сожалел, что не сумел накануне поговорить с
сестрой Доротеей, хотя и видел ее мельком перед дверью в Частное мужское
отделение. Но по причинам совер шенно непонятным сестра Доротея немедля
развернулась, когда увидела доктора беседующим с сестрой Беатой, -- другими
словами, с подругой Доротеи. И теперь доктор Вернер желал бы объясниться,
ибо разговор, который он вел с сестрой Беатой, носил чисто деловой характер.
Как ей, сестре Доротее, без сомнения известно, он неизменно прилагает
усилия, чтобы сохранить дистанцию между собой и слегка необузданной сестрой
Беатой. Она, Доротея, которая хорошо знает сестру Беату, должна понять, что
это задача не из легких, ибо сестра Беата порой чересчур откровенно
выставляет напоказ свои чувства, хотя он, д-р Вернер, на них и не отвечает.
Последняя фраза письма гласила: "Поверьте мне, что вы всегда сможете
переговорить со мной". Несмотря на формальность, холодность и даже
высокомерие этих строк, я в конце концов без труда расшифровал стиль доктора
Вернера и воспринял письмо -- что вообще и составляло его смысл -- как пла
менное признание в любви.
Я автоматически засунул письмо в конверт, забыв про все и всческие меры
предосторожности, полоску клея, по которой ранее провел, возможно, своим
языком доктор Вернер, я на сей раз увлажнил языком Оскара, потом начал
смеяться, потом, все еще смеясь, ударил себя ладонью по лбу и по затылку,
пока в ходе этого хлопанья мне не удалось оторвать правую руку от Оскарова
лба, переложить ее на дверную ручку, открыть дверь, выйти в коридор и
наполовину упрятать письмо доктора Вернера под ту дверь, которая пластинами
из серой фанеры и матового стекла пре граждала доступ в хорошо мне известные
покои сестры Доротеи.
Я еще сидел на корточках, я еще, возможно, придерживал одним, а то и
двумя пальцами письмо, но тут из комнаты на другом конце коридора донесся
голос господина Мюнцера. Я сумел различить каждое слово этого замедленного,
как бы предназначенного для за писи призыва:
-- Ах, дорогой господин, вы не могли бы принести мне немножко воды?
Я выпрямился, решив, что Мюнцер, наверное, заболел, но тотчас понял,
что человек за дверью отнюдь не болен, а Оскар просто внушает себе, что
человек болен, чтобы иметь повод принести соседу воды, ибо обычный, ничем не
мотивированный призыв никогда на свете не заманил бы меня в комнату
совершенно незнакомого человека.
Сперва я хотел принести ему ту самую, еще не остывшую воду в
алюминиевой кастрюльке, которая помогла мне вскрыть письмо доктора Вернера.
Потом я все же вылил использованную воду в раковину, налил в кастрюльку
свежей и понес ее к той двери, за которой обитал голос господина Мюнцера,
жаждущего меня и воды или, может, только воды.
Оскар постучал, вошел и тотчас наткнулся на столь характерный для
Клеппа запах. Если я назову испарения его тела кисловатыми, я тем самым
скрою ее ничуть не менее ярко выраженную сладкую субстанцию. Так, к примеру,
у Клеппового запаха не было реши тельно ничего общего с запахом уксуса в
комнатке сестры Доротеи. Сказать "кисло-сладкий" тоже было бы ошибкой.
Вышеупомянутый господин Мюнцер, он же Клепп, как я сегодня его называю,
тучно- ленивый, но при всем том не неподвижный, потливый, суеверный, немытый
и, однако, не опустившийся, никак не могущий спокойно умереть флейтист и
джазовый кларнетист, издавал и по сей день издает запах трупа, который не в
силах отказаться от курения сигарет, сосания мятных лепешек и благоухания
чесноком. Так пахло от него уже в те времена, так пахнет от него и по сей
день, когда, влача за собой дух жизнелюбия и бренности, он набрасывается на
меня в часы посещений, чтобы затем, сопроводив свой уход множеством
церемоний, которые сулят неизбежное возвращение, вынудить Бруно тотчас
распахнуть окна и двери и устроить хороший сквозняк.
Сегодня в постели лежит Оскар. Тогда в квартире Цайдлера я застал
Клеппа на останках постели. Он разлагался при отменном настроении и хранил
вблизи от старомодной, несколько барочного вида спиртовки добрую дюжину
пакетиков спагетти, банок оливково го масла, томатной пасты в тюбиках,
сырой, комковатой соли на газетной бумаге и ящика бутылочного, темного, как
выяснилось впоследствии, пива. В пустые бутылки он мочился, не вставая с
постели, затем -- как мне доверительно сообщили спустя часок -- затыкал
пробкой зеленоватые емкости, точно соответствующие его потребностям, и
тщательно отделял их от бутылок еще в полном смысле слова пивных, чтобы при
пробуждении жажды обитатель постели не подвергал себя риску перепутать. Хотя
проточная вода в комнате имелась -- при известной доле предприимчивости
Клепп вполне мог бы мочиться в раковину, -- он был слишком ленив или, вернее
сказать, слишком мешал самому себе встать, чтобы покинуть ценой таких усилий
продавленную постель и принести себе в кастрюльке из-под спагетти чистой
воды.
Поскольку Клепп, он же господин Мюнцер, неизменно варил макаронные
изделия в одной и той же воде, иными словами берег как зеницу ока
многократно слитую, с каждым днем становящуюся все более густой жижу, ему
при помощи запаса пустых бутылок удавалось иногда сохранять горизонтальное,
наиболее пригодное для кровати положение тела по четыре дня подряд, а то и
дольше.
Катастрофа наступала, когда бурда из-под спагетти вываривалась в некий
пересоленный, липкий комок. Правда, в этом случае Клепп вполне мог отдаться
во власть голода, но тогда он еще не был готов к этому идеологически,
вдобавок его аскетизм с самого начала был ограничен во времени
четырьмя-пятью днями, иначе фрау Цайдлер, приносившая ему почту, или просто
кастрюля больших размеров и запас воды, согласованный с запасами макаронных
изделий, сделали бы его еще более независимым от окружающей среды.
К тому времени как Оскар нарушил тайну переписки, Клепп уже пять дней
независимо лежал в постели, а остатками макаронной воды вполне мог бы
приклеивать плакаты к афишным тумбам. Но тут он услышал мои нерешительные,
посвященные сестре Доротее и ее письмам шаги в коридоре. Поняв, что Оскар не
реагирует на нарочитые, требовательные приступы кашля, он решил в тот день,
когда я прочел полное сдержанной страсти любовное письмо доктора Вернера,
прибегнуть к помощи своего голоса.
-- Ах, дорогой господин, вы не могли бы принести мне немножко воды?
И я взял кастрюльку, вылил теплую воду, открыл кран, пустил струю, пока
кастрюлька не заполнилась наполовину, прибавил еще немножко и, долив, отнес
ему свежую воду, то есть сыграл роль того самого дорогого господина, за
которого он меня принимал, представился, назвав себя Мацератом, каменотесом
и гранитчиком.
Он столь же учтиво приподнял свое тело на несколько градусов,
представился -- Эгон Мюнцер, джазист, но попросил звать его Клеппом,
поскольку уже отца у него звали Мюнцер. Я отлично понял его просьбу, недаром
же я и сам предпочитал называть себя Коляйчеком либо просто Оскаром, имя
"Мацерат" носил лишь смирения ради, а величать себя Оскаром Бронски вообще
мог крайне редко. Поэтому для меня не составляло никакого труда называть
этого лежащего толстого молодого человека -- я дал бы ему тридцать, но
оказалось, что он даже моложе, -- просто-напросто Клеппом. Он же называл
меня Оскаром, потому что слово "Коляйчек" требовало от него чрезмерных
усилий.
Мы завели разговор, но поначалу только старались изображать
непринужденность. Болтая, коснулись простейших тем. Так, я, например,
пожелал узнать, считает ли он нашу судьбу неотвратимой. Он считал ее
неотвратимой. Далее Оскар полюбопытствовал, считает ли Клепп, что все люди
должны умереть. Оказалось, что и окончательная смерть всех людей не вызывает
у него сомнений, однако он был не уверен, что все люди должны были родиться,
о себе говорил как о "случайности рождения", и Оскар снова ощутил свое с ним
родство. Точно так же мы оба веровали в Небеса, но он, произнеся это слово,
издал дребезжащий грязный смешок и почесался под одеялом: впору было
подумать, что уже при жизни господин Клепп затевал разные непристойности,
которые намеревался осуществить на Небесах. Когда речь зашла о политике, он
очень разгорячился, перечислил мне свыше трех сотен княжеских домов в
Германии, которым не сходя с места готов был вернуть княжеское достоинство,
даровать корону и власть. Местность вокруг Ганновера он собирался отдать
британской короне. Когда я спросил его о судьбе, уготованной некогда
Вольному городу Данцигу, он, к сожалению, не знал, где этот самый город
находится, однако, нимало тем не смутившись, предложил в князья для этого --
увы! -- незнакомого ему местечка некоего графа Бергского, который, если
верить словам Клеила, происходил по прямой линии от Яна Веллема. И наконец
-- мы как раз силились дать точное определение понятию "истина" и даже
немало в этом преуспели, -- благодаря искусно заданным дополнительным
вопросам я выяснил, что господин Клепп вот уже три года платит Цайд-леру за
свою комнату. Мы оба выразили сожаление, что не познакомились раньше. Я
обвинил во всем Ежа, который не рассказал мне о прикованном к постели, как
не пришло ему в голову и поведать мне о медицинской сестре больше, чем такое
вот худосочное замечание: а за этой дверью живет медицинская сестра.
Оскар не хотел так уж сразу взваливать на господина Мюнцера, он же
Клепп, свои проблемы. Поэтому я не стал расспрашивать его о медицинской
сестре, а для начала выказал заботу о его здоровье.
-- Кстати, о здоровье, -- ввернул я, -- вы что, пло