Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
шность, с головой ушел в свои самоделки, так что в его зеленной лавке
было теперь больше машин со звоночком и устройств с воем, чем картошки и
капусты. Да и то сказать, проблемы снабжения тоже сыграли свою роль, потому
что товар в лавку доставлялся редко и нерегулярно, а Грефф не умел подобно
Мацерату, пустив в ход старые связи, прослыть на оптовом рынке хорошим
клиентом.
Словом, лавка выглядела очень уныло, и можно было только радоваться,
что бесполезные звуковые самоделки Греффа хоть как-то, пусть даже нелепо, но
зато декоративно, украшают и заполняют ее. Лично мне нравились труды его все
больше заверявшегося рассудка. Когда сегодня я разглядываю макраме, вышедшее
из рук моего санитара Бруно, мне невольно вспоминается Греффова выставка. И
точно так же как Бруно радуется моему насмешливому, но в то же время
серьезному ин тересу к его искусным забавкам, так и Грефф радовался на свой
рассеянный лад, когда видел, что мне доставляет удовольствие та либо иная
музыкальная самоделка. Он, годами не обращавший на меня ровным счетом
никакого внимания, теперь бывал разочарован, когда спустя с полчаса я
покидал превращенную в мастерскую лавку, чтобы нанести визит его жене Лине.
Ну а о тех визитах, которые длились по большей части от двух до двух с
половиной часов, особо и рассказать нечего. Когда Оскар входил, она
подзывала его с постели:
-- Ах, Оскархен, это ты. Подь сюда поближе, если хочешь, залезай, в
комнате холодина, а Грефф натопил еле-еле.
И я нырял к ней под перину, барабан и те две палочки, которыми только
что пользовался, я оставлял перед кроватью, а в кровать, чтобы вместе со
мной нанести визит Лине, брал только третью, уже истертую и слегка жилистую
палочку.
Причем я даже и не раздевался, прежде чем залезть в постель, нет, я
залегал в постель в шерсти, бархате и кожаных башмаках и через изрядное
время, несмотря на проделанную мной утомительную и бросающую в жар работу,
вылезал из свалявшихся перьев в том же почти не смятом одеянии.
После того как, покинув Линину постель, я несколько раз, хотя и
недолго, досаждал Греффу запахом его жены, у нас установился обычай,
которого я придерживался с величайшей охотой. Еще покуда я лежал в постели у
Греффихи и завершал свои упражнения, зеленщик входил в спальню с полным
тазом теплой воды, таз ставил на табуретку, рядом клал полотенце и мыло, а
затем безмолвно покидал комнату, не удостоив кровать ни единым взглядом.
Оскар, как правило, вскоре отрекался от предложенного ему перинного
тепла, спешил к тазу, где подвергал и себя, и столь активную в постели
барабанную палочку основательному омовению; я вполне мог понять, что Греффу
был невыносим запах его жены, даже полученный из вторых рук.
А в свежевымытом виде я был вполне приемлем для нашего умельца. Он
демонстрировал мне все свои машины и различные голоса этих машин, так что я
и по сей день не 'перестаю удивляться, почему между Оскаром и Греффом,
несмотря на эти поздно возникшие доверительные отношения, не завязалась
дружба, почему Грефф оставался чужим для меня, почему, будя мое участие, он
тем не менее не вызывал во мне симпатии.
В сентябре сорок второго -- я как раз без шума, без гама справил свой
восемнадцатый день рождения, а по радио Шестая армия занимала Сталинград --
Грефф соорудил барабанную машину. В деревянной рамке он подвесил две
уравновешенные картофелинами чашки, потом брал одну картофелину из левой
чашки, весы приходили в движение и отмыкали запорное уст ройство, которое в
свою очередь высвобождало прикрепленный к рамке барабанный механизм,
механизм вращался, трещал, ухал, скрежетал, чашки ударялись друг о друга,
гулко гудел гонг, и все это приходило к завершающему дребезжащему,
трагически дисгармоничному финалу.
Мне новая машина очень понравилась, я снова и снова заставлял Греффа ее
запускать. Недаром же Оскар думал, что зеленщик-умелец изобрел и смастерил
свою машину именно для него. Но слишком скоро я осознал свою ошибку. Не
исключено, что именно я побудил Греффа сделать машину, но сделал он ее
все-таки для себя, ибо ее конец знаменовал и его конец.
Было раннее и опрятное октябрьское утро, какое может принести только
северо-восточный ветер. Я рано покинул жилище мамаши Тручински и вышел на
улицу, как раз когда Мацерат поднимал железные шторы над дверью лавки. Я
встал рядом с ним, когда он отцепил крашеные зеленые планки и они с пересту
ком взлетели кверху, я был награжден облаком колониальных запахов,
накопившихся за ночь внутри лавки, после чего получил утренний поцелуй
Мацерата.
Еще прежде чем показалась Мария, я пересек Лабесвег, отбрасывая к
западу длинную тень на мостовую, ибо справа, на востоке, над
Макс-Хальбе-плац, собственными силами затаскивало себя наверх солнце,
используя при этом тот же прием, который, надо полагать, применил в свое
время барон Мюнхгаузен, когда за косу вытащил себя из болота.
Тот, кто подобно мне знал зеленщика Греффа, был бы точно так же
удивлен, увидев, что об эту пору витрины и двери его лавки еще завешены и
заперты. Правда, последние годы мало- помалу превратили Греффа в человека
чудаковатого, однако официальные часы работы он до сих пор пунктуально
соблюдал. Уж не заболел ли он, подумал Оскар, но тотчас отогнал эту мысль.
Ибо как мог Грефф, который еще минувшей зимой, пусть даже менее регулярно,
чем в былые годы, все-таки вырубал дыры во льду и принимал морскую ванну,
как мог этот сын природы, несмотря на некоторые признаки старения, взять и
заболеть за одну ночь? Право отлеживаться в постели широко использовала его
жена, к тому же я знал, что Грефф вообще презирает мягкие постели и
предпочитает спать на походных раскладушках либо на жестких нарах. Да и
вообще на свете не было и не могло быть болезни, способной приковать
зеленщика к постели.
Я встал перед запертой лавкой Греффа, оглянулся на нашу, заметил, что
Мацерат там, внутри, и лишь после этого осторожно выбил несколько тактов,
рассчитывая на тонкий слух Греффихи. Шуму понадобилось немного, и вот уже
открылось второе окно справа от двери. Греффиха -- в ночной сорочке, голова
вся в папильотках, к груди прижата подушка -- возникла над цветочным ящиком
с ледянками.
-- Дак заходи, Оскархен! Чего ты ждешь, когда на улице такая
холодрынь?!
Вместо объяснения я ударил барабанной палочкой по жестяному ставню,
закрывавшему витрину.
-- Альбрехт! -- закричала она. -- Альбрехт, ты где? Что с
тобой?
Не переставая звать своего мужа, она покинула оконный проем, захлопнула
двери, я услышал, как она громыхает внутри лавки, и сразу после этого она
завела свой крик. Она кричала в подвале, но я не мог со своего места
увидеть, почему она кричит, поскольку подвальный люк, куда в дни завоза --
все реже за последние военные годы -- засыпали картофель, тоже был закрыт.
Прижавшись глазом к пропитанным смолой балкам вокруг люка, я увидел, что в
подвале горит свет. Еще я увидел кусок лестницы, ведущей в подвал, и там
лежало что-то белое, не иначе подушка Греффихи, догадался я.
Наверное, она обронила подушку на лестнице, потому что самой ее в
подвале не было, а крик ее уже доносился из лавки и, немного спустя, из
спальни. Она сняла телефонную трубку, она кричала и набирала номер, потом
кричала в трубку, но Оскар не понял, о чем она кричит, он только подхватил
слово "несчастье", адрес "Лабесвег, 24" она выкрикнула несколько раз, потом
повесила трубку, не прекращая крик, все в той же ночной сорочке, без
подушки, но с папильотками заполнила оконный проем, перелив и самое себя, и
все свои столь хорошо мне знакомые богатства в цветочный ящик с ледянками,
хлопнула обеими руками по мясистым, бледно-красным стеблям и закричала
поверх ящика, так что улица стала тесной, и Оскар уже поду мал" вот сейчас
она тоже начнет резать голосом стекло, но все окна остались целы. Они просто
распахнулись, и к лавке начали стекаться соседи, женщины громко вопрошали
друг друга, мужчины спешили, часовщик Лаубшад, успевший лишь наполовину
засунуть руки в рукава пиджака, старик Хайланд, господин Райс- берг, портной
Либишевски, господин Эш из ближайшего подъезда и даже Пробст, не парикмахер
Пробст, а торговец углем, явился со своим сыном. В белом халате прямо из-за
прилавка примчался Мацерат, в то время как Мария с маленьким Куртом на руках
осталась стоять в дверях нашей лавки.
Мне не стоило труда затеряться в толпе возбужденных взрослых, чтобы
таким образом не угодить в руки Мацерату, который меня разыскивал. Он и еще
часовщик Лаубшад были первыми, кто решился подойти к двери. Люди пытались
залезть в квартиру через окно. Но Греффиха никому не давала залезть наверх,
не говоря уже о том, чтобы внутрь. Царапаясь, кусаясь и рассыпая удары, она
находила, однако, время, чтобы кричать все громче и громче и отчасти даже
вполне членораздельно. Сперва должна прибыть "скорая помощь", она уже давно
туда позвонила, звонить больше незачем, уж она-то знает, как поступать в
таких случаях. А им всем лучше позаботиться о собственных делах. И без того
одна срамота, чистое любопытство, ничего, кроме любопытства, сразу видно,
куда деваются друзья, когда нагрянет беда. Но в ходе своих при читаний она,
видно, углядела меня среди собравшихся перед ее окном, ибо окликнула меня и,
стряхнув с подоконника мужчин, протянула ко мне голые руки. И кто-то --
Оскар по сей день уверен, что это был часовщик Лаубшад -- поднял меня, хотел
против воли Мацерата передать ей, но перед самым цветочным ящиком Мацерат
чуть не перехватил Оскара, а тут в него уже вцепилась Лина Грефф, прижала к
своей теплой сорочке и перестала кричать, лишь плакала, поскуливая, и
вздыхала, все так же поскуливая.
Как вопли фрау Грефф подбили соседей превратиться в возбужденную,
бесстыдно жестикулирующую толпу, так ее тонкое хныканье превратило их в
толпу молчащую, смущенно шаркающую ногами, почти не смевшую смотреть в лицо
рыданиям и все свои надежды, все любопытство, все участие возлагавшую на под
жидаемую карету "скорой помощи".
Вот и Оскару хныканье Греффихи было неприятно. Я попытался съехать
вниз, чтобы не внимать ее страдальческим всхлипам с такого близкого
расстояния. Мне удалось отцепиться от нее и полуприсесть на ящик с цветами.
Но Оскар слишком глубоко сознавал, что за ним следят, потому что в дверях
нашей лавки стояла Мария с ребенком на руках. Тогда я отказался и от этого
сидения, понял всю неловкость своей позы, думал при этом лишь про 'Марию --
соседи меня не интересовали, -- оттолкнулся от греффовского берега, который,
на мой взгляд, слишком уж сотрясался и символизировал кровать.
Лина Грефф не заметила моего бегства, либо не нашла в себе сил, чтобы
удержать маленькое тельце, которое долгое время усердно служило ей заменой.
Может, она смутно чувствовала, что Оскар навсегда от нее ускользает, что от
ее крика родился на свет звук, который, с одной стороны, воздвиг стену и
шумовую кулису между ней, прикованной к постели, и ее бара банщиком, с
другой -- обрушил уже существовавшую стену между мной и Марией.
Я стоял посреди греффовской спальни. Барабан висел на мне криво и
неуверенно. Оскар знал эту комнату, он мог бы наизусть продекламировать
ярко-зеленые обои хоть в длину, хоть в ширину. На табуретке еще остался
тазик для умывания с серой мыльной пеной после вчерашнего. Все вещи остались
на прежних местах, и однако захватанные, просиженные, пролежан ные,
поцарапанные предметы меблировки казались мне свежими или по меньшей мере
освеженными, словно все, что на четырех столбиках либо ножках недвижно
лепилось к стенам, только и ждало, когда Лина Грефф сперва издаст крик,
потом заскулит высоким голосом, чтобы обрести новый, пугающе холодный
глянец.
Дверь в лавку была распахнута. Оскар, правда, не хотел, но все же
позволил увлечь себя в пропахшее сухой землей и луком помещение, которое
дневной свет, что проникал сквозь щели в закрытых ставнях, нарезал на части
с помощью плясавших в этих полосах света пылинок. Поэтому большинство
шумовых и музыкаль ных поделок Греффа оставалось в полумраке, и лишь на
некоторые детали, на колокольчик, на фанерные распорки, на основание
барабанной машины падал свет, демонстрируя мне застывшие в равновесии
картофелины.
Откидная дверца, которая, точно как у нас, закрывала вход в погреб
позади прилавка, была открыта, ничто не поддерживало дощатую крышку,
вероятно откинутую Греффихой в ее вопящей спешке, только крючок она не
засунула в скобу на прилавке. Легким толчком Оскар мог бы уронить крышку и
тем запереть подвал.
Я недвижно стоял за досками, источающими запах пыли и тлена, вперив
глаза в тот освещенный резким светом четырехугольник, который обрамлял часть
лестницы и часть бетонного пола. В этот квадрат сверху и справа вторгался
ступенчатый помост, вероятно новое приобретение Греффа, ибо при моих прежних
случайных визитах в погреб я этого сооружения ни разу не видел. Впрочем,
ради одного только помоста Оскару едва ли стоило так долго и так неподвижно
устремлять свой взгляд в недра погреба, когда бы из правого верхнего угла
картины не выдвинулись два наполненных изнутри и странно укороченных
шерстяных носка в черных шнурованных башмаках. Я сразу признал походные
башмаки Греффа, хоть и не мог разглядеть подметки. Не может быть, чтобы это
Грефф, готовый к походу, стоял там в подвале, подумал я, потому что ботинки
у него совсем не стоят, потому что они свободно парят над помостом, разве
что вертикально развернутым книзу носкам башмаков удается, хоть и с трудом,
касаться досок. Итак, в течение одной секунды я представлял себе Греффа,
стоящего на цыпочках, ибо от такого спортивного, близкого к природе человека
вполне можно было ожидать, что он способен на это хоть и комическое, но
весьма трудное упражнение.
Чтобы убедиться в справедливости своего предположения и затем от души
высмеять зеленщика, я, проявляя предельную осторожность на крутых ступенях,
спустился по лестнице вниз и -- если память мне не изменяет -- выбил на
своем барабане нечто устрашающее и отгоняющее страх: "Где у нас кухарка,
Черная кухарка? Здесь она, здесь она быть должна, быть должна!"
И, лишь уже стоя обеими ногами на бетонном полу, Оскар сперва обшарил
взглядом все кругом: связку пустых луковых мешков, сложенные штабелями, тоже
пустые ящики из-под фруктов, пока, скользнув взглядом по не виденному ранее
скрещению балок, приблизился к тому месту, где висели -- либо стояли на
носках -- походные башмаки Греффа.
Ну конечно же, я понимал, что Грефф висит. Висели башмаки, внутри
башмаков висели темно-зеленые носки грубой вязки. Голые мужские коленки над
краями носков, волосатые ляжки -- до края штанов; тут от моего причинного
места по ягодицам, немеющей спине, вверх по позвоночнику пробежали колючие
мураш ки, они продолжились в шее, ввергали меня попеременно в жар и в холод,
снова ринулись оттуда вниз, ударили между ног, заставили сморщиться и без
того жалкий мешочек, снова проскочив по чуть согнутой спине, оказались в
шее, там ее сжали, -- и по сей день Оскара колет и душит, когда кто-нибудь в
его присутствии говорит о повешении или просто о развешивании белья. Висели
не только походные башмаки Греффа, шерстяные носки, коленки и шорты, висел
весь Грефф, подвешенный за шею, и поверх веревки демонстрировал напряженное
лицо, не лишенное, впрочем, театральности.
После взгляда на Греффа колотье и мурашки на удивление быстро исчезли.
И сам вид Греффа нормализовался! Ведь если вдуматься, поза висящего человека
столь же нормальна и естественна, как, например, вид человека, который ходит
на руках, человека, который стоит на голове, человека, который действительно
имеет жалкий вид, когда карабкается на четвероногого жеребца, чтобы
пуститься вскачь.
К этому прибавилась и сценография. Лишь теперь Оскар понял, какой
пышностью окружил себя Грефф. Рамка, то есть окружение, в котором Грефф
висел, была изысканного, я бы даже сказал -- экстравагантного вида. Зеленщик
отыскал для себя приличествую щую ему форму смерти, нашел смерть продуманную
и гармоничную. Он, кто при жизни имел столько трений с чиновниками из палаты
мер и весов и вел с ними тягостную переписку, он, у кого неоднократно
изымались весы и гири, он, кому из-за неточностей при взвешивании фруктов и
овощей приходилось выплачивать штрафы, теперь с точностью до грамма
уравновесил себя при помощи картошки.
Тускло поблескивающая, возможно намыленная, веревка по блокам
перебегала через две балки, специально им приколоченные ради его последнего
дня, поверх каркаса, созданного с единственной целью: стать последним
каркасом для Греффа. По расходу строительного дерева дорогих пород я мог
заключить, что зеленщик не пожелал мелочиться. Нелегко ему, наверное, было в
бедное на стройматериалы военное время раздобыть нужные балки и доски.
Должно быть, он их наменял -- дерево за фрукты. Вот почему этот каркас имел
множество не очень нужных, чисто декоративных деталей. Трехчастный, идущий
ступенями помост -- угол его Оскар мог углядеть уже из лавки -- поднимал все
сооружение в сферы почти возвышенные.
Как и в барабанной машине, которая явно послужила моделью нашему
умельцу, Грефф и его противовес висели в пределах каркаса. Резко отличаясь
от четырех беленых угловых балок, между ним и точно так же подвешенными
плодами земными стояла изящная зеленая лесенка. А корзины с картофелем он
при помощи искусного узла, как его умеют вывязывать одни скауты, прикрепил к
основной веревке. Поскольку изнутри каркас был подсвечен четырьмя, правда
закрашенными в белый цвет, но все же ярко сияющими, лампочками, Оскар мог,
не поднимаясь на торжественный помост и, стало быть, не оскверняя его,
прочесть белую табличку, прикрученную проволокой к скаутскому узлу как раз
над корзинами с картофелем: "Семьдесят пять килограммов (без 100 граммов)".
Грефф висел в форме предводителя скаутов. В свой последний день он
вновь вернулся к одежде довоенных времен. Она стала ему чуть тесна. Обе
верхние пуговицы и ту, что на поясе, он так и не сумел застегнуть, это
вносило какой-то неприятный оттенок в его всегда подобранный вид. Два пальца
левой руки Грефф скрестил по обычаю скаутов. К правому запястью повесив
шийся -- перед тем как повеситься -- привязал скаутскую шляпу. От галстука
ему пришлось отказаться. Поскольку ему, так же как и на поясе, не удалось
застегнуть верхние пуговицы сорочки, из нее выбивались кудрявые черные
волосы, росшие на груди.
На ступенях помоста лежало несколько астр и -- вот уж некстати --
стебельков петрушки. Верно, ему не хватило цветов, потому что большую часть
астр и несколько роз он извел на то, чтобы обвить цветами каждую из четырех
картинок, прикрепленных к каждому из четырех опорных столбов. Слева впереди
под стеклом висел сэр Баден-Поуэлл, основатель движения скаутов. Слева,
сзади, без рамки -- Святой Георгий. Справа, сзади, без стекла -- голова
микеланджеловского Давида. В рамке и под стеклом улыбался с переднего столба
вызывающе красивый мальчик, примерно шестнадцати лет. То было раннее фото
его любимца Хорста Доната, который уже лейтенантом пал на реке Донец.
Может, мне стоит еще упомянуть четыре клочка бумаги на ступенях, между
а