Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
борщиц, то
теперь он уволил нас, своих музыкантов, и нанял скрипача, которого с
известной натяжкой можно было принять за цыгана.
Но поскольку после нашего изгнания многие, причем самые хорошие, гости
погребка грозили впредь отказаться от посещений, Шму через несколько недель
снизошел до компромисса: три вечера в неделю пиликал скрипач, три вечера
играли мы, причем потребова ли--и получили -- более высокий гонорар:
двадцать марок за вечер, да и чаевые становились все обильнее, Оскар даже
завел себе сберегательную книжку и радовался в преддверии процентов.
Этой книжечке предстояло в самом недалеком будущем стать для меня
палочкой-выручалочкой, ибо пришла смерть, отняла у нас нашего хозяина
Фердинанда Шму, лишила нас работы и заработка.
Много раньше я говорил: Шму стрелял воробьев. Порой он брал нас с
собой, сажал нас в свой "мерседес", чтобы мы могли посмотреть, как он
стреляет воробьев. Несмотря на случайные размолвки из-за моего барабана, от
которых счрадали также Клепп к Шолле, державшие мою сторону, отношения между
Шму и его музыкантами оставались дружественными, пока, как уже было сказано,
не пришла смерть.
Мы сели в машину. За рулем, как и всегда, супруга Шму. Рядом с ней --
Клепп. Шму -- между Оскаром и Шолле. Свою мелкокалиберку Шму держал на
коленях и время от времени ее поглаживал. Доехали иы почти до Кайзерверта.
Кулисы из деревьев по обе. стороны Рейна. Супруга Шму осталась в машине и
развернула газету. Клепп перед тем купил себе изюму и планомерно поглощал
его. Шолле, что- то такое изучавший, прежде чем стать гитаристом, ухитрялся
читать наизусть стихи, посвященные Рейну. Вчпочсм, и сам Рсйн прояьлял себя
весьма поэтически и, хотя по календарю сгце стояло лето, нес на себе не
только обычные баржи, по и осенние листья, покачивающиеся на волнах в
сторону Дуйсбур-га, так что, если бы мелкокалиберка Шму не произносила время
от времени словечко- другое, день под Кай-зервертом вполне можно бы назвать
мирным днем.
Пока Клепп управился со своим изюмом и начал вытирать пальцы о траву,
Шму управился тоже. К одиннадцати уже холодным комочкам перьев он положил на
газету двенадцатый, по его словам, все еще трепыхающийся. Стрелок уже
укладывал свою добычу -- ибо по причине совершенно необъяснимой Шму уносил
домой все, что подстрелит, -- когда совсем рядом, на прибитое волной
корневище, опустился воробей, опустился так демонстративно, был такой серый,
словом эталон воробья, что Шму не мог устоять: он, никогда не убивавший за
один день более двенадцати воробьев, подстрелил тринадцатого -- а вот этого
ему делать не следовало.
После того как он приложил тринадцатого к остальным двенадцати, мы
ушли. Жену Шму мы застали спящей в черном "мерседесе". Сперва влез Шму -- на
переднее сиденье. Потом влезли Шолле и Клепп -- на заднее. Я тоже должен был
влезть -- но не стал, я сказал им, что хочу еще немного погулять, а потом
поеду трамваем и пусть они обо мне не беспокоятся; вот так без Оскара,
который предусмотрительно не сел в машину, они поехали к Дюссельдорфу.
Я же медленно побрел следом. Но далеко мне идти не пришлось. Из-за
дорожных работ там сделали объезд, и объезд этот вел мимо гравийного
карьера. А в карьере, метров примерно на семь ниже уровня шоссе, лежал
кверху колесами черный "мерседес".
Дорожные рабочие извлекли из машины тело Шму и трех раненых. Карета
"скорой помощи" уже была в пути. Я спустился в карьер, набрав полные ботинки
гравия, немножко похлопотал над ранеными, но, хотя они, несмотря на боль,
задавали вопросы, не сказал им, что Шму погиб. Остекленелым и удивленным
взглядом глядел он в небо, на три четверти закрытое облаками. Газету с
добычей этого дня из машины выбросило. Я насчитал двенадцать воробьев,
тринадцатого, однако, найти не смог и продолжал его искать, даже когда в
карьер спустили карету "скорой помощи".
Супруга Шму, Клепп и Шолле отделались легкими повреждениями: ушибы,
парочка-другая сломанных ребер. Когда позже я навестил Клеппа в больнице и
стал его расспрашивать об этом несчастном случае, он поведал мне
преудивительную историю: когда они мед ленно ехали по развороченной
объездной дороге, мимо карьера, из кустов, живых оград, с деревьев вдруг
налетела сотня, какое там сотня, сотни воробьев, они со всех сторон окружили
"мерседес", они бились в ветровое стекло, напугали супругу Шму и одной
только воробьиной силой вызвали несчастный случай и смерть хозяина Шму.
Можно по-разному отнестись к этому рассказу Клеппа, Оскар относится
скептически, тем более что на похоронах Шму, на Южном кладбище, он насчитал
не больше воробьев, чем несколько лет назад, когда еще каменотесом и
гранитчиком обитал среди могиль ных камней. Но зато, следуя со взятым
напрокат цилиндром в похоронной процессии за гробом, я увидел на девятом
участке каменотеса Корнеффа, который с неизвестным мне помощником перевозил
диабазовую плиту для могилы на двоих. Когда гроб с хозяином Шму проносили
мимо каменотеса на вновь освоенный десятый участок, тот, по кладбищенским
предписаниям, снял шапку, но меня не узнал, возможно из-за цилиндра, и
только потер шею, что позволяло сделать вывод о наличии зрелых или
перезревших фурункулов.
Похороны! Я водил вас уже на столько кладбищ и, помнится, когда-то
сказал: одни похороны похожи на другие, поэтому не стану описывать вам
похороны Шму и обращенные к прошлому мысли Оскара во время похорон; Шму лег
в землю чин-чинарем, и ничего необычного при этом не произошло, впрочем, не
скрою от вас, что после похорон -- публика вела себя весьма непринужденно,
так как вдова лежала в больнице, -- со мной заговорил некий господин,
назвавшийся доктором Дешем.
Доктор Деш стоял во главе концертной агентуры. Но агентура как таковая
ему не принадлежала. К тому же господин Деш назвал себя бывшим посетителем
Лукового погребка. Хотя я его никогда там не видел. Впрочем, он
присутствовал, когда я превратил гостей Шму в лепечущих, блаженных
малолеток. Да и сам доктор Деш, как он доверительно сообщил мне, вернулся
под влиянием моего барабана в блаженные времена детства, а теперь пожелал
меня и мой, как он выразился, "крутой номер" подать на высоком уровне. Он
уполномочен предложить мне договор, классный договор, и я могу тут же, не
сходя с места, подписать его. Перед крематорием, где Лео Дурачок, который в
Дюссельдорфе звался Биллем Слюнтяем, в белых перчатках поджидал траурную
процессию, доктор Деш извлек некую бумагу, которая за неслыханные гонорары
обязывала меня выступать как Оскар Барабанщик с сольными концертами в
больших концертных залах, один на сцене -- перед двумя-тремя тысячами
зрителей. Деш ужасно сокрушался, что я не хочу прямо тут же подписать
контракт. Я сослался на смерть Шму, сказал, что, поскольку при жизни Шму был
мне очень близок, я не могу прямо тут, на кладбище, искать нового
работодателя, я хочу хорошенько обмозговать это дело, предпринять, возможно,
небольшое путешествие, после чего зайти к нему, к господину Дешу, и тогда
уже, если мы поладим, подписать то, что он называет рабочим договором.
Хоть я и не подписал на кладбище никакого договора, Оскар счел для себя
необходимым из-за неопределенности своего финансового положения получить и
спрятать аванс, деликатно врученный мне вместе с визитной карточкой
вышеупомянутым доктором Дешем уже за пределами кладбища, на стоянке, где он
припарковал свою машину.
Поездку я и впрямь совершил и даже нашел себе компанию. Вообще- то, я
предпочел бы путешествовать с Клеппом, но Клепп лежал в больнице, и ему
нельзя было смеяться, потому что он сломал себе четыре ребра. С неменьшим
удовольствием я пригласил бы Марию, каникулы еще не кончились, Куртхена
можно бы взять с нами. Но она до сих пор хороводилась со своим шефом, со
Штенцелем, который позволял Куртхену называть себя "папа Штенцель".
Вот я и поехал с художником Ланкесом. Вы уже знаете его как
обер-ефрейтора Ланкеса, а также как временного жениха музы Уллы. Зайдя с
авансом и сберегательной книжкой в кармане к художнику Ланкесу на
Зиттардерштрассе, где была его мастерская, я надеялся застать там свою
бывшую сотрудницу, музу Уллу, так как собирался путешествовать именно с ней.
Уллу я у него застал. Уже две недели назад -- это она поведала мне
прямо в дверях -- мы обручились. Оставаться и дольше с Хенсхеном Крагесом
было просто невозможно, пришлось разорвать помолвку, кстати, знаю ли я
Хенсхена Крагеса?
Оскар не знал последнего жениха Уллы, выразил крайнее сожаление по
этому поводу, потом сделал свое щедрое предложение насчет совместной
поездки, но случилось так, что подоспевший художник Ланкес еще раньше, чем
Улла ответила согласием, сам навязал себя в спутники Оскару, а музу,
длинноногую музу, накор мил оплеухами за то, что она не желает оставаться
дома, отчего Улла расплакалась.
Но Оскар, Оскар-то почему не сопротивлялся? Почему он, собиравшийся
ехать с музой, не взял ее сторону? Как красиво он ни рисовал себе поездку
бок о бок со сверхстройной, покрытой светлым пушком музой, слишком близкая
совместная жизнь с ней меня все-таки пугала. От муз надо держаться на
расстоянии, не то поцелуй музы обернется для тебя семейной привычкой. Уж
лучше тогда я поеду с художником Ланкесом, который бьет свою музу, когда она
хочет его поцеловать.
Насчет того, куда мы поедем, долгих дискуссий не было, речь могла идти
только о Нормандии. Мы хотели навестить бункера между Каном и Кабуром, ибо
там мы познакомились во время войны. Единственную трудность составляло для
нас получение виз, но об истории с визами Оскар не проронит ни словечка.
Ланкес -- очень жадный человек. Как расточительно он тратит хоть и
дешевые либо у кого-то выпрошенные краски на плохо грунтованном холсте, так
бережливо и хозяйственно обходится он с бумажными и металлическими деньгами.
Сигарет он себе никогда не покупает, а курит постоянно. Чтобы показать
систему в его жадности, расскажу: едва кто-нибудь угощает его сигаретой, он
достает из левого кармана брюк десяти-пфенниговую монетку, приподнимает ее
на короткое время, после чего отпускает в правый карман, где в зависимости
от времени дня уже скопилось больше или меньше монет. Курит он неутомимо и
однажды, будучи в хорошем расположении, похвастался: "Я каждый день
накуриваю себе не меньше двух марок!"
Тот участок с обрушенным домом, который Ланкес примерно год назад купил
в Веретене, оплачен сигаретами его близких и дальних знакомых или, верней
сказать, окурен.
Вот с этим-то Ланкесом Оскар и поехал в Нормандию. Поехали мы на скором
поезде. Ланкес предпочел бы ехать автостопом, но, раз я и платил, и
приглашал, ему пришлось согласиться. От Кана до Кабура мы ехали автобусом.
Мимо тополей, за которыми, прикрыв шись живыми изгородями, шли луга. Белые
коровы с коричневыми пятнами делали местность похожей на рекламу молочного
шоколада. Разве что на глянцевой бумаге обертки не следовало показывать все
еще очевидные следы войны, которые накладывали печать на любую деревню,
среди них и на деревушку Бавен, в которой я потерял свою Розвиту. От Кабура
мы прошли по берегу пешком до устья Орны. Дождя не было. Пониже Ле-Ом Ланкес
сказал:
-- Вот мы и дома! Дай-ка сигаретку!
Еще когда он переселял монету из одного кармана в другой, его вечно
выдвинутая вперед волчья голова указала на один из многочисленных
неповрежденных бункеров в дюнах. Он деликатно подхватил свой рюкзак,
переносной мольберт и дюжину подрамников слева, меня взял справа и повлек на
встречу с бетоном. Багаж Оскара состоял из чемоданчика и барабана.
В третий день нашего пребывания на Атлантическом валу -- мы успели за
это время очистить внутренность бункера "Дора" от сыпучего песка, устранили
мерзостные следы ищущих уединения парочек, сделали помещение с помощью
одного ящика и спальных меш ков мало-мальски пригодным для жилья -- Ланкес
принес с берега приличную треску от рыбаков. Он срисовал у них лодку, они
всучили ему треску.
Поскольку мы до сих пор называли бункер "Дора-семь", нечего удивляться,
что когда Оскар потрошил треску, мысли его уносились к сестре Доротее.
Печень и молоки рыбины изливались на его руки. Я чистил рыбу, стоя против
солнца, что Ланкес использовал как по вод наскоро набросать акварельку. Мы
сидели укрытые от ветра бункером. Августовское солнце висело прямо над
бетонной его макушкой. Я начал шпиговать рыбу зубчиками чеснока. То место,
где прежде были молоки, печень, кишки, я набил луком, сыром и тимьяном, но
молоки и печень выбрасывать не стал, а поместил эти деликатесы во рту у
рыбы, раздвинув его лимоном. Ланкес бродил по окрестностям и все вынюхивал.
Как бы вступая во владения, он зашел в "Дору-четыре", "Дору-три" и еще более
отдаленные бункера. Вернулся назад с досками и крупными листами картона, на
которых рисовал. После чего предал дерево огню.
Мы без труда целый день поддерживали наш костерок, потому что берег был
через каждые два шага утыкан принесенным волной, легким как пушинка,
пересохшим деревом и отбрасывал переменчивые тени. Я положил кусок балконной
решетки, которую Ланкес ободрал с какой-то заброшенной виллы, поверх
раскалившихся тем временем углей, обмазал рыбину оливковым маслом, водрузил
ее на горячую, тоже намасленную решетку. Выдавил на уже потрескивающую
треску несколько лимонов и дал ей медленно -- потому что рыбу не следует
торопить -- достичь съедобной спелости.
А стол мы соорудили из множества пустых ведер и настеленного сверху,
торчащего во все стороны многократно сломанного рубероида. Вилки и жестяные
тарелки мы привезли с собой. Чтобы отвлечь Ланкеса -- жадный, как чайка до
падали, мотался он вокруг неспешно дозревающей рыбы, -- я вынес из бункера
свой барабан. Я уложил его на пляжный песок и начал выбивать дробь, все
время меняя ритм, ослабляя звук прибоя и начинающегося прилива, барабанил
против ветра: Фронтовой театр Бебры пришел осмотреть бетон. С кашубских
равнин в Нормандию. Феликс и Кипи, оба акробата, сплетались в узел,
расплетались на крыше бункера, декламировали против ветра -- как и Оскар
барабанил против ветра -- стихотворение, чей неизменный рефрен в самый
разгар войны сулил приближение уютного века: "Нет воскресений без омлетов, /
По пятницам обед из рыбы. / Мы к бидермайеру дошли бы" -- декламировала
Китти с ее саксонским акцентом, а Бебра, мой мудрый Бебра, капитан
пропагандистской роты, одобрительно кивал, а Розвита, моя Рагуна со
Средиземного моря, подняла корзинку для пикников, накрыла стол прямо на
бетоне, прямо на бункере "Дора-семь", и обер-ефрейтор Ланкес тогда тоже ел
белый хлеб, пил шоколад, курил сигареты капитана Бебры...
-- Господи, Оскар! -- вернул меня на землю художник Ланкес. -- Хотел бы
я так рисовать, как ты барабанишь. Дай-ка сигаретку! Я отложил барабан,
выдал своему спутнику сигарету, попробовал рыбу и нашел, что она вполне
удалась: нежная и белая, и глаза у нее выкатились здорово. Медленно, не
оставляя без внимания ни одного местечка, я выдавил последний лимон над
кое-где поджаристой, кое-где лопнувшей кожицей.
-- Есть хочу! -- провозгласил Ланкес, выставляя свои длинные острые
желтые зубы, и, как обезьяна, обоими кулаками ударил себя в грудь, обтянутую
клетчатой рубашкой.
-- Голову или хвост? -- такой вопрос задал я ему и уложил рыбу на кусок
пергамента, который покрывал рубероид вместо скатерти.
-- А ты что посоветуешь? -- Ланкес загасил сигарету и бережно спрятал
бычок.
-- Как друг я сказал бы: возьми хвост. Как повар я могу порекомендовать
только голову. А моя мать, которая была большой любительницей рыбы, сказала
бы теперь: "Господин Ланкес, возьмите лучше хвост, с хвостом по крайней мере
знаешь, что у тебя есть". А вот отцу моему врач, напротив, советовал...
-- К врачам я не имею никакого отношения. -- Мои слова не внушали
Ланкесу доверия.
-- Доктор Холлац всегда советовал моему отцу есть от трески, или, как
ее у нас тогда называли, от наваги, только голову.
-- Тогда я возьму хвост. Чую я, ты хочешь меня одурачить.
-- А Оскару только того и надо. Я умею ценить голову.
-- Нет, тогда я возьму голову, раз тебе так ее хочется.
-- Трудно тебе жить, Ланкес, -- хотел я завершить наш диалог. -- Бери
голову, я возьму хвост.
-- Ну как, парень, объегорил я тебя?
Оскар признался, что Ланкес его объегорил. Я ведь знал, что ему будет
вкуснее лишь в том случае, если в зубах у него одновременно с рыбой окажется
уверенность, что он меня объегорил. Чертовым пройдохой назвал я его,
везунчиком, счастливчиком, после чего мы оба набросились на треску.
Он взял часть с головой, я выдавил остатки лимонного сока на белое,
распадающееся мясо хвостовой части, от которого отделялись мягкие, как
масло, зубчики чеснока.
Ланкес дробил зубами кости, поглядывая на меня и на хвостовую часть,
потом сказал:
-- Дай мне попробовать кусочек твоего хвоста. Я кивнул, он попробовал,
но все равно пребывал в сомнении, пока Оскар не отведал кусочек головы и
снова его не успокоил: ну конечно же, он, Ланкес, как всегда отхватил лучший
кусок.
Рыбу мы запили бордо, о чем я пожалел: по мне бы, лучше иметь в
кофейных чашках белое вино. Ланкес отмел мои раздумья, сказал, что, когда он
был обер-ефрейтором в "Доре-семь", они всегда пили красное вино, пока не
началось вторжение:
-- Ну и надравшись мы были, когда все это началось! Ковальски, Шербах и
маленький Лейтольд, которые все сейчас позади, за Кабуром, лежат на одном и
том же кладбище, так и вовсе ничего не заметили, когда началось. Там, под
Арроманшем были англичане, а на нашем участке -- канадцы. Мы еще подтяжки не
успели накинуть, как они уже заявились и говорят: "How are you?" -- Потом,
пронзая вилкой воздух и выплевывая косточки: -- Между прочим, сегодня я
видел в Кабуре Херцога, выдумщика, ты его помнишь, когда вы здесь были. Он
был обер- лейтенант.
Ну конечно, Оскар помнил обер-лейтенанта. Поверх рыбы Ланкес рассказал,
что Херцог из года в год приезжает в Кабур, привозит с собой карты и
измерительные приборы, потому что бункера не дают ему спать. Он хотел
побывать и у нас, в "Доре-семь", кое- что измерить.
Мы еще не успели доесть рыбу -- у нее уже постепенно обнажался хребет,
-- как к нам заявился обер-лейтенант Херцог. Он стоял перед нами в коротких
штанах цвета хаки, ноги с толстыми икрами были упрятаны в теннисные туфли, и
каштаново-седые волосы перли из расстегнутой льняной рубашки. Мы, конечно
же, остались сидеть. Ланкес назвал меня своим приятелем Оскаром, а Херцога
он называл обер-лейтенан-том в отставке.
Обер-лейтенант в отставке принялся немедленно и тщательно обследовать
"Дору-семь", но сперва зашел с внешней стороны, против чего Ланкес не
возражал. Он заполнял какие-то таблицы, еще у него была при себе
стереотруба, которой он докучал берегу и наступающему приливу. Бойницы
"Доры-шесть", как раз рядом с нами, он гладил так нежно, словно хотел
доставить тем удовольствие своей супруге. Но когда он надумал осмотреть
"Дору- семь", наш дачный приют, изнутри, Ланкес его туда не пустил.
-- Господи, Херцог, я просто ума не приложу, чего вам надо.
Прицепились к бетону, в конце концов, все, что тогда было