Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Вулф Томас. Домой возврата нет -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  -
презрением произнес он, - знай твердят, что здесь место только арийцам... таким вот распрекрасным голубоглазым верзилам восьми футов ростом, у которых в роду с тысяча восемьсот двадцатого года одни арийцы. Если же среди предков затесался какой-нибудь еврей, очень жаль. - Хейлиг презрительно усмехнулся. - Такой человек не должен работать... в нем, видите ли, нет истинно немецкого духа. Просто чушь. - Минуту-другую он молча курил, потом продолжал: - Последний год эти ослы ко мне пристают. Желают знать, кто я такой, откуда взялся... родился на свет или, может, не родился. Требуют, чтоб я доказал, что я ариец. Не то мне не место в библиотеке. - Черт возьми, Франц! - воскликнул Джордж и оторопело уставился на Хейлига. - Вы разве... да нет, ведь вы же не еврей? - О, Gott, нет, конечно! - вдруг с прежней веселой отчаянностью воскликнул Хейлиг. - Дорогой мой, я до такой степени немец, что можно с ума сойти. - Тогда в чем же загвоздка? - озадаченно спросил Джордж. - Что им от вас нужно? И чего беспокоиться, раз вы немец? Хейлиг молчал, кривая, горькая усмешка на его сморщенном личике стала еще горше; наконец он снова заговорил: - Дорогой мой Шорш, теперь я вам что-то скажу. Я правда чистокровный немец. Но моя бедная мамочка... я, конечно, очень ее люблю... Но, Gott! - Он засмеялся, не разжимая губ, в лице его было горькое веселье. - Gott! Она такая глупенькая, бедняжка, - чуть презрительно произнес он. - Она так любила моего отца... так любила, что не потрудилась выйти за него замуж. Ну, и эти тупицы приходят и пристают ко мне со своими вопросами и спрашивают: "Где ваш отец?" И, разумеется, мне нечего им сказать. Потому что, увы, мой друг, я незаконнорожденный. Gott! - снова воскликнул он и, прищурясь, горько, криво усмехнулся. - С ума сойти можно... этакое беспросветное тупоумие... и так забавно, просто ушас! - Но, Франц, уж наверно, вы знаете, кто ваш отец... Уж наверно, слышали, как его зовут. - Ну, разумеется! - воскликнул Хейлиг. - Потому-то все так и забавно. - Значит, вы все-таки его знаете? Он жив? - Ну конечно, - сказал Хейлиг. - Он живет в Берлине. - И вы с ним видитесь? - Ну конечно. Мы видимся каждую неделю. Мы с ним прямо-таки друзья. - Но... тогда я просто не понимаю, в чем загвоздка... разве что вас выгонят с работы как незаконнорожденного. Это, конечно, неловко... и для вас, и для вашего отца... но разве нельзя сказать им все как есть? Разве нельзя объяснить? Неужели отец вас не выручит? - Он бы, конечно, выручил, - сказал Хейлиг. - Если б только я ему рассказал. Только я не могу рассказать. Понимаете, - негромко продолжал он, - мы с отцом друзья. Мы никогда не говорим с ним об этом... о том, что он был близок с моей матерью. И теперь я нипочем не стану его просить... рассказывать про мои неприятности... не хочу, чтоб он мне помогал... а то получится, что я пользуюсь нашей дружбой для своей выгоды. Это испортит нашу дружбу. - А ваш отец... его здесь хорошо знают? Если вы его назовете, этим тупицам его имя что-то скажет? - Ну да! - воскликнул Хейлиг и с горькой веселостью продолжал: - В том-то весь ушас... и оттого это так забавно. Его еще как знают! Может случиться, они скажут, я еврейчик и вышвырнут меня вон, потому что я не ариец... а мой отец... - Хейлиг фыркал, давился смехом, горькое веселье душило его, - мой отец - он же истый немец, известный наци... он же первое лицо в партии! Джордж смотрел на друга, чье имя словно в насмешку означало "святой", и не мог слова вымолвить. Странный и волнующий рассказ этот многое объяснил ему в друге: все растущую горечь, презрение чуть ли не ко всем и вся, усталое отвращение и покорность судьбе, холодную, злую насмешливость и ядовитую улыбочку, которая вечно морщила его лицо. Вот он сидит, маленький, хрупкий, изящный, губы кривятся в неизменной улыбочке, и так ясна теперь вся история его жизни. Был он по природе своей беззащитен и кроток, такой впечатлительный, такой нежный, на удивленье умненький. И этого тонкорунного ягненочка выбросили в стужу и лютый ветер, обрекли нужде и одиночеству. Он был жестоко ранен. Его изуродовали и исковеркали. Таким он стал - и, однако, сумел сохранить своеобразную горькую чистоту души. - Ох, извините, Франц, - сказал Джордж. - Ради бога, извините. Я ничего этого не подозревал. - Так вот, - равнодушно сказал Хейлиг, - все это не важно. Правда, не важно. - Он улыбнулся своей страдальческой улыбкой, посопел, не разжимая губ, стряхнул с сигареты пепел, сел поудобнее. - Что-нибудь придумаю. Я нанял одного человечка... одного из этих ушасных людишек, этих, как бишь их... Ну да, адвокаты! Ох, Gott, от них с ума сойти можно! - воскликнул он. - Я нанял одного, чтоб он сочинил для меня какие-нибудь враки. Этот человечек только и знает, что роется в бумагах, и будет рыться, пока не подберет отцов, матерей, братьев, сестер - в общем, всех, кто мне требуется. А если не сумеет, если мне не поверят... Ну, тогда потеряю работу, - сказал Хейлиг. - Но это не важно, что-нибудь придумаю. Куда-нибудь да приткнусь. Как-нибудь проживу. Со мной уже так бывало, ничего страшного... Ох и тупицы... ослы! - сказал он с омерзением. - Когда-нибудь, дорогой мой Шорш, вы должны написать горькую книгу. И должны сказать всем этим людям, до чего они гнусны. Я... у меня нет таланта. Я не могу написать книгу. Я могу только восхищаться тем, что пишут другие, могу понять, когда книга хорошая. А вот вы должны сказать этим тупым мерзавцам, что они такое... У меня есть одна фантазия, - с ехидной усмешкой продолжал он. - Когда мне худо, когда я вижу, как все эти мерзкие тупицы расхаживают по Курфюрстендамм, и сидят за столиками, и жуют... я воображаю, что у меня есть такой маленький пулеметик. Беру я свой пулеметик и хожу по улице, а только увижу кого-нибудь из этих типов, сразу - паф, паф, паф! - совсем по-детски произнес он и прицелился, торопливо согнув палец крючком. - О, Gott! - самозабвенно воскликнул он. - Вот было бы счастье - ходить с пулеметом и стрелять этих тупиц! Но мне это не дано. Мой пулемет - одно воображение. Вы - другое дело. Вы и вправду можете их бить. И вы должны бить их из своего пулемета, - серьезно сказал Хейлиг. - Когда-нибудь вы непременно должны написать эту горькую книгу, должны сказать этим тупицам, кто они такие. Только сейчас вы ее не пишите, - торопливо, тревожно прибавил он. - А если начнете сейчас, не пишите ничего такого, за что они могут на вас разозлиться. - Чего не писать, Франц? - О политике, - сказал Хейлиг, понизив голос, и быстро оглянулся на дверь. - О партии. Обо всем, что может восстановить их против вас. Это было бы ушасно. - Почему, собственно? - Потому что вы здесь необычайно популярны. Не у этих ослов и тупиц, а у тех, кто еще читает настоящие книги. Поверьте мне, - серьезно продолжал Хейлиг, - сейчас вы здесь самый популярный иностранный писатель. И если вы все испортите... если напишете что-нибудь такое, что придется им не по вкусу, будет очень печально. Reichschriftskammer [Имперская палата по делам печати и литературы (нем.)] запретит ваши книги... Скажет, что нам больше нельзя их читать... и тогда нам их уже не достать. А это будет очень печально. Мы ведь так вас любим... То есть те, кто понимает. Вас так хорошо здесь знают. Так понимают. И смело могу сказать, переводы ваших книг превосходны, этот переводчик - истинный поэт, и он любит вас... проникается вашими ощущениями... вашими образами... ритмом вашей прозы. И все, кто читает, в восторге. Невозможно поверить, что это перевод. Как будто с самого начала это было написано по-немецки. И... О, Gott! - опять радостно воскликнул он, - кем только вас не называют... американским Гомером, творцом американского эпоса. Вы людям по сердцу, и вы им понятны. Ваша проза такая сочная, свободная, полнокровная. И вы ощущаете жизнь совсем как мы. Многие считают, что вы - величайший писатель современности. - Дома ко мне относятся куда прохладней, Франц. - Знаю. Но я заметил, в Америке каждого любят один год... а потом плюют на него. Здесь же многие считают, что вы великий писатель, - серьезно сказал Хейлиг. - И будет просто ушасно, будет очень жаль, если вы все испортите. Вы ведь этого не сделаете? - спросил он и снова серьезно, с тревогой посмотрел на Джорджа. Джордж молчал, глядя в одну точку, и ответил не сразу: - Писать надо то, что должен писать. И делать надо то, что должен делать. - Значит, если вы почувствуете, что должны что-то сказать... о политике... об этих тупоумных ослах... обо всем... - А о жизни? - перебил Джордж. - О людях? - Значит, скажете? - Да, скажу. - Даже если это вам повредит? Даже если все вам здесь испортит? И мы уже не сможем больше читать ваши книги? - Обращенное к Джорджу сморщенное личико стало очень серьезно, Хейлиг с тревогой ждал ответа. - Да, Франц, все равно я скажу то, что думаю. Хейлиг помолчал, явно колеблясь, потом спросил: - Даже если вы что-нибудь такое напишете, и... и они вас больше сюда не впустят? Теперь молчал Джордж. Тут было о чем подумать. И наконец все-таки сказал: - Да, я и на это пойду. Хейлиг резко выпрямился, задохнулся от гнева, сказал сурово: - Знаете, кто вы такой? Вы есть большой дурак. - Он встал, отшвырнул сигарету и взволнованно заходил по комнате. - Зачем себе вредить? - кричал он. - Зачем писать такое, после чего вы больше не сможете сюда приехать? Вы же любите Германию! - Он круто обернулся, с тревогой спросил: - Ведь правда любите? - Да, конечно. Кажется, как никакую другую страну. - И мы вас любим! - воскликнул Хейлиг, меряя комнату шагами. - Мы ведь тоже так вас любим. Вы для нас не чужой, Шорш. Я вижу, как на вас смотрят на улице: вам все улыбаются. Что-то в вас людям по душе. Помните, когда мы ходили в белошвейную мастерскую, вам понадобилась рубашка... так там все девушки спрашивали: "Кто он такой?" Все хотели про вас знать. Они в тот день работали на два часа дольше, до девяти часов, кончали вашу рубашку. Уж как вы плохо говорите по-немецки - и то всем нравится. Официанты в ресторанах кидаются обслуживать вас прежде всех, и не ради чаевых. Вы здесь как дома. Вас все здесь понимают. Вы знаменитость, для нас вы большой писатель. И ради несчастной политики, из-за этих тупоумных ослов, - сказал он с горечью, - вы теперь возьмете и все испортите. Джордж не отозвался. И Хейлиг, по-прежнему лихорадочно меряя комнату шагами, продолжал: - Зачем вам это? Вы не политик. Не занимаетесь партийной пропагандой. Вы не из этих жалких нью-йоркских салонных коммунистиков. - Последние слова прозвучали зло, светлые глаза сузились. - Можно, я вам что-то скажу? - Он на мгновенье умолк, поглядел на Джорджа. - Ненавижу этих людишек... проклятых эстетов... литераторов-пропагандистов. - Он весь сморщился, скорчил жеманную пренебрежительную гримаску, выставил перед собой два сжатых пальца, поглядел на них, томно прикрыв глаза, притворно покашлял и, нарочито жеманясь, карикатурно процитировал вычитанное в какой-то статье: "Да будет мне позволено сказать, прозрачность Darstellung [изображения (нем.)] в романе Уэббера..." - он снова покашлял. - Этот болван, который написал про вас в "Ди даме", этот шалкий эстетишка с его рассуждениями о прозрачности Darstellung... Можно, я вам что-то скажу? - яростно выкрикнул он. - Не выношу этих типов! Они повсюду одинаковы. Такие и в Лондоне есть, и в Париже, и в Вене. Они и в Европе-то хороши, а уж в Америке! - выкрикнул он, и в лице его опять вспыхнула веселая отчаянность. - О, Gott! Разрешите вам сказать, от них просто с ума сойти можно! Откуда они у вас такие берутся? Европейские эстеты и те говорят: "Бог мой, эти проклятущие, эти чертовы американские эстеты... от них с ума сойти можно!" - Это вы все про коммунистов? Вы ведь с них начали? - Ну, ладно, - холодно отрезал Хейлиг с надменным вызовом, который все чаще выражало его лицо, - это не важно. Не все ли равно, как они себя называют. Все они одинаковы. Все эти экспрессионистики, сюрреалистики, коммунистики... пускай называют себя как угодно, на самом-то деле они - ничто. И уш поверьте, я их терпеть не могу. Надоели мне все эти людишки вчерашнего дня, - сказал он и брезгливо отвернулся. - Все это не важно. Что бы они там ни говорили, все не важно. Потому что ни черта они не понимают. - Так вот как вы думаете о коммунизме, Франц? Что же, по-вашему, все коммунисты - просто салонные болтуны? - Ох, die Kommunisten, - устало произнес Хейлиг. - Нет, я не думаю, что все они болтуны. А коммунизм... что ж, - он пожал плечами, - коммунизм - это прекрасно. Наверно, когда-нибудь он настанет во всем мире. Только едва ли мы с вами до этого доживем. Это слишком далекая мечта. А все это сегодняшнее не для вас. Вы не из числа литераторов-пропагандистов... вы - писатель. Ваше дело смотреть вокруг и писать о мире и о людях, какими вы их видите. Писать пропагандистские речи и называть их книгами - это не ваше дело. Это не для вас. Для вас такое невозможно. - Но, предположим, я пишу о мире и о людях так, как я их вижу, и получается совсем не так, как считает партия, как тогда быть? - Значит, вы есть большой дурак, - в сердцах произнес Хейлиг. - Вы можете писать о чем вздумается и при этом не восстанавливать нацистов против себя. Вам незачем их поминать. А если уж вы их помянете, но ничего хорошего о них не скажете, значит, нам больше не дадут возможности вас читать, а вас больше сюда не пустят. Зачем вам это? Будь вы из числа нью-йоркских пропагандистов, вы бы могли говорить такое сколько душе угодно, и это было бы совершенно неважно. Они-то могут говорить все, что им вздумается, но ведь они совсем нас не знают и ничего им это не стоит. А вы... вы потеряете так много... И опять он молча, лихорадочно мерил комнату шагами, сильно затягивался сигаретой, потом вдруг повернулся и требовательно, грубо спросил: - По-вашему, у нас здесь совсем скверно... с этой нашей партией и с этими тупицами? По-вашему, было бы лучше, будь у нас две партии, как в Америке? - И, не дожидаясь ответа, продолжал: - Если так, я думаю, вы ошибаетесь. Здесь, конечно, скверно, но, я думаю, скоро и у вас будет не лучше. Эти проклятые ослы... их всюду хватает. У вас они ничуть не лучше, просто выглядит это иначе. - Он вдруг серьезно, испытующе взглянул на Джорджа. - Думаете, вы у себя в Америке свободны, да? - Он покачал головой. - Сильно сомневаюсь. Свободны только эти гнусные тупицы. Здесь они свободны указывать, что нам читать и во что верить, и, по-моему, в Америке то же самое. Изволь думать и чувствовать, как они, и говорить то, что они желают от тебя услышать... а иначе тебя убьют. Разница только в том, что здесь у них в руках еще и власть. А в Америке они пока не у власти, но подождите, они своего добьются. Мы, немцы, показали, как это делается. И тогда здесь вы будете свободнее, чем в Нью-Йорке, ведь здесь вас ценят больше, чем в Америке, так я думаю. Здесь вами восхищаются. Здесь вы американец, и вам даже позволено говорить и писать такое, чего не позволено ни одному немцу - пока вы ничего не сказали против партии. Думаете, в Нью-Йорке вам тоже дадут такую волю? Долгие минуты он молча шагал по комнате, останавливался, испытующе взглядывал на Джорджа. И, наконец, сам ответил на свой вопрос: - Нет, не дадут. Эти, наши... они сами называют себя нацистами. По-моему, они честней американцев. В Нью-Йорке они придумывают себе какое-нибудь красивое имя. Они, видите ли, Дочери революции. Или Американский легион. Или Деловые люди, Торговая палата. Названий много, а суть одна, и, по-моему, все они тоже нацисты. Эти гнусные тупицы есть повсюду. Они не про вас. Вы не пропагандист, не политик. Опять наступило молчание. Хейлиг все ходил из угла в угол, ждал, что Джордж как-то отзовется на его слова. Не дождался и снова заговорил. И дальнейшие его слова раскрыли Джорджу, как глубоко циничен и равнодушен его друг, - такого он не подозревал, даже представить себе не мог, что Хейлиг, с его чуткой душой, на это способен. - Если вы напишете что-нибудь против наци, вы доставите удовольствие евреям, - говорил Хейлиг, - но приехать в Германию больше не сможете, а для всех нас это будет ушасно. И можно, я вам что-то скажу? - жестко, отрывисто произнес он и свирепо глянул на Джорджа. - Не люблю я этих чертовых евреев, все равно как тех остолопов. Хрен редьки не слаще. Когда у них все хорошо, они говорят: "Мы такие замечательные, плевать нам на вас и на вашу паршивую страну". А когда дела их плохи, они сразу превращаются в несчастных еврейчиков, и рыдают, и ломают руки, и говорят: "Мы всего-навсего несчастные, повергнутые в прах евреи, вы только посмотрите, что с памп делают". Так вот, меня это не трогает, - жестко сказал он. - Это не столь важно. То, что эти чертовы остолопы делают с евреями, преглупо, но меня это не волнует. Это не важно. Я видел евреев, когда они обладали силой и властью, и они были просто ушасны. Они думали только о себе. А на нас всех плевали. Так что это не важно, - жестко повторил он. - Эти толстопузые евреи ничуть не лучше наших остолопов. Будь у меня пулемет, я и их бы расстрелял. Меня еще волнует только одно - что эти остолопы сделают с Германией, с немцами. - Он с тревогой посмотрел на Джорджа и сказал: - Вы ведь любите немцев, правда, Шорш? - Очень, - чуть не шепотом ответил Джордж, и так ему стало невыносимо горько за Германию, за немцев, за друга, что больше он не в силах был вымолвить ни слова. Хейлиг прекрасно понял, что означает этот до шепота упавший голос. Пронзительно посмотрел на Джорджа. Потом глубоко вздохнул, и ожесточение его как рукой сняло. - Да, конечно, любите, - сказал он негромко. И мягко прибавил: - В сущности, они хороший народ. Большие дураки, конечно, но не такие уж плохие. Он помолчал. Вдавил сигарету в пепельницу, снова вздохнул и сказал не без грусти: - Что ж, вы будете делать то, что должны. Но вы есть большой дурак. - Он посмотрел на часы, положил руку Джорджу на плечо. - Пошли, дружище. Теперь пора. Джордж поднялся. Долгую минуту они стояли молча, глядя друг на друга, потом обменялись крепким рукопожатием. - До свидания, Франц, - сказал Джордж. - До свидания, Шорш, дорогой, - негромко сказал Хейлиг. - Нам будет очень вас не хватать. - А мне вас, - сказал Джордж. И они вышли. "40. ПОСЛЕДНЕЕ ПРОСТИ" Когда они сошли вниз, счет был уже готов, и Джордж расплатился. Проверять было незачем: здесь никогда не обсчитывали и никогда не ошибались. Джордж щедро отблагодарил старшего портье - седого, коренастого, строго деловитого пруссака, и старшего официанта. Дал целую марку улыбающемуся мальчику-лифтеру, тот в ответ щелкнул каблуками и поклонился. Джордж бросил последний взгляд на выцветшую, уродливую, но странно приятную обстановку маленького вестибюля, еще раз попрощался и быстро спустился по ступенькам на улицу. Портье был уже там. Багаж лежал подле него на краю тротуара. В эту минуту подъехало такси, и он все погрузил. Джордж дал ему на чай, пожал руку. Дал на чай и швейцару - этот огромный детина, улыбчивый, п

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору