Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
- Да, наверно, вы открыли. Его книга гениальна.
- Но... (Черт подери, ну что за человек! Сделал такое открытие...
сообщает такую поразительную новость... и хоть бы загорелся, обрадовался!
А ему все равно, будто речь идет про кочан капусты!) Но... в чем же дело?
Вы... по-вашему, в его рукописи есть какой-то изъян?
- Нет, по-моему, в ней нет никаких изъянов. По-моему, это великолепно
написано.
- Но... (О, господи, этот Хаусер и правда псих ненормальный!) Но что
же... вы хотите сказать... наверно, в таком виде, как сейчас, она для
печати непригодна?
- Нет, на мой взгляд, она в высшей степени подходит для печатания.
- Но она чересчур многословна, так?
- Многословна - да, это верно.
- Так я и думал, - глубокомысленно заявляет редактор. - Новичок, опыта
никакого, это же сразу видно. Он и сам не понимает, как пишет, без конца
повторяется, все у него выходит ребячливо, несдержанно, все через край,
никакого чувства меры. У нас есть десятки авторов, которые смыслят в
писательстве куда больше.
- Да, наверно, - соглашается Хаусер. - И, однако, он гений, а они -
нет. То, что он написал, гениально, а то, что пишут они, - нет.
- Значит, вы полагаете, нам следует его напечатать?
- Полагаю, что так.
- Но... (А может быть, вот в чем загвоздка... вот он о чем умалчивает!)
Но больше ему сказать нечего? Думаете, он уже исписался? Все, что было за
душой, выложил в одной книге? На вторую его уже не хватит?
- Ничего такого я не думаю. Ручаться, впрочем, не могу. Его могут и
убить, это бывает...
(Вечно он каркает, ворона!)
- ...Но, судя по этой книге, я бы сказал, можно не бояться, что он
выдохнется. Его хватит еще на полсотни книг.
- Но... (О, господи! Где же тут подвох?) Но тогда, вы считаете, для
такой книги у нас, в Америке, еще не пришло время?
- Нет, я так не считаю. По-моему, для нее самое время.
- Почему?
- Потому что она написана. Если книга написана, значит, для нее настало
время.
- А некоторые наши лучшие критики говорят, еще не время.
- Знаю, что они говорят. Они ошибаются. Вот для них еще не время,
только и всего.
- То есть как?
- Очень просто, они ведут счет по времени критики. А книга создается по
времени художника. Разное время, разный отсчет.
- По-вашему, критики отстают от времени?
- Да. Отстают от художника.
- Тогда они, пожалуй, не согласятся с вами, что это гениальная книга.
Как вы думаете?
- Не знаю. Может быть, и не согласятся. Но это не имеет значения.
- То есть как это - не имеет значения?!
- Да так. Книга хороша, и уничтожить ее нельзя. Стало быть, не важно,
что о ней скажут.
- Значит... черт возьми, Хаусер! Если вы не ошиблись, значит, мы
совершили замечательное открытие!
- Да, это так. Вы его совершили.
- Но... но... неужели вам больше нечего сказать?!
- Да, нечего. А что тут еще говорить?
Редактор ошеломлен.
- Ничего... только мне казалось, вы-то должны бы радоваться! - И,
вконец обескураженный, сдается: - А, ладно! Ладно, Хаусер! Большое вам
спасибо!
В издательстве этого не понимали. Просто не могли понять. И наконец
отступились - все, кроме Лиса Эдвардса, Лис никогда не отступал, если
хотел что-либо понять. Лис по-прежнему, проходя мимо, заглядывал в кабинет
Хаусера - крохотную тесную каморку. Сдвинет старую серую шляпу на затылок
(Лис всегда работал в шляпе), наклонится, вытянет шею и с тревожным
недоумением в светлых зеленоватых глазах уставится на Хаусера, будто перед
ним неведомое сказочное чудище со дна морского. Потом повернется и,
ухватясь обеими руками за лацканы пиджака, шагает своей дорогой, и во
взгляде у него безмерное изумление.
Лис никак не мог понять, в чем тут секрет. Да и сам Хаусер ничего не
мог бы ответить и объяснить.
Лишь когда Джордж Уэббер познакомился с обоими поближе, он стал
постигать эту загадку. Лисхол Эдвардс и Отто Хаусер... Только узнав их
обоих, только видя, как работают они в одном и том же издательстве, можно
было их обоих понять, - даже лучше, наверно, чем каждый из них понимал
самого себя. Джорджу казалось, в каждом из них уже потому, что он таков,
как есть, открываются тайные истоки души, то, в чем оба они так
удивительно схожи - и такие невообразимо разные.
Должно быть, когда-то давно и в Отто Хаусере, в самой глубине его
невозмутимого духа, горело ровное и жаркое пламя. Но тогда он еще не знал,
что значит быть выдающимся редактором. Теперь он видел это своими глазами
- и решил, что это не для него. Уже десять лет смотрел он, как работает
Лис Эдвардс, и прекрасно знал, что для этого нужно: живое негаснущее пламя
среди мрака, спокойное, неустанное и непрестанное напряжение, упрямая воля
- довести до конца то, ради чего горит это пламя и что сознает дух; и
какая это невысказанная мука, бьешься изо всех сил, чтобы достичь цели,
как-то одолеть всеобщее противодействие, слепое и тупое воинствующее
невежество, враждебность, предрассудки, нетерпимость... а против тебя все
дураки, какие только есть на свете: и выжившие из ума дряхлые старцы, и
жеманные, сюсюкающие дамочки, и ханжи, лицемеры, филистеры, и злобные
тупые завистники, и - что хуже всего - просто-напросто обыкновеннейшие
дураки, непроходимо, безнадежно безмозглые и тупые по самой природе своей!
О, так сгорать, так безоглядно тратить себя, испепелять в огне этой
неугасимой страсти! И чего ради? Ради чего? А главное, зачем? Чтобы никому
не известный юнец откуда-нибудь из Теннесси, какой-нибудь сын захудалого
фермера из Джорджии или отпрыск лекаря из захолустий Северной Дакоты, по
меркам дураков существо без роду без племени, без титулов и званий (а
стало быть, бесправное и недостойное), отмеченный печатью гения,
мучительно бился, силясь излить высокую страсть одинокого духа, одолеть
немоту, хоть отчасти высказать то, что замкнуто в его душе и в
бессловесных душах его братьев, и в слепой необъятности нашей суровой
земли найти путь рвущемуся на волю роднику творчества, и, может быть, в
бескрайней пустыне жизни оставить хоть какой-то след, воздвигнуть хоть
какой-то приют... и рее это - перед лицом всесветного дурацкого ханжества,
дурацкого невежества, дурацкой трусости, дурацких заскоков, дурацкого
зубоскальства, дурацкой манерности и дурацкой ненависти ко всякому, кто не
развращен и не забит... и дураки либо погасят эту жаркую, пылающую страсть
насмешками, презрением, непониманием, либо развратят эту могучую волю,
осквернят ее дурацким успехом - признанием дураков. И ради этого должны
гореть и терзаться такие, как Лис, - чтобы поддерживать нестерпимый огонь,
сжигающий душу какого-нибудь вдохновенного мученика-мальчишки, покуда мир
дураков не возьмет этот пламень на свое попечение и не предаст его!
Отто Хаусер на все это насмотрелся.
И, наконец, в чем награда такого Лиса? Опять и опять в одиночку,
наперекор безнадежности, одерживать победу за победой - и видеть, как те
самые дураки, которые не желали победу признавать, ее присваивают, и вновь
погружаться в поиски, и молчать, и ждать, а дураки тем временем жадно
прикарманивают золото, отчеканенное чужим одиноким духом, чванятся, как
собственным открытием, плодом чужих долгих и трудных поисков, похваляются
своей прозорливостью, приписав себе свершение чужих пророчеств. Нет, в
конце концов сердце не выдержит, разорвется - и сердце Лиса, и сердце
гения, одинокого юноши: маленькое, хрупкое сердце человеческое неминуемо
ослабеет, перестанет биться; но сердце глупости будет биться вечно.
Нет, Отто Хаусер твердо решил, это не для него. Он не станет горячиться
ни по какому поводу. Он старается видеть истину - и этого довольно.
Таков был Отто Хаусер, когда Джордж с ним познакомился. В зеркале
дружеской откровенности душа его отражалась вся как есть, без прикрас, в
такой спокойной прямоте и цельности, что оставалось только диву даваться;
но в том же зеркале, хотя сам Отто не всегда это замечал, раскрывался еще
один куда более сильный и яркий облик - облик Лиса Эдвардса.
Джордж понимал, как ему посчастливилось, что его редактором оказался
Лис. Он уважал этого человека, восхищался им, а потом и полюбил - и понял,
что Лис стал для него не только редактором и другом. Понемногу Джорджу
стало казаться, что в Лисе он вновь обрел давно потерянного отца, которого
ему всегда так не хватало. И Лис в самом деле стал для него вторым отцом -
отцом духовным.
"3. КРОХОТНЫЙ ДЖЕНТЛЬМЕН ИЗ ЯПОНИИ"
В старом доме, где жил в тот год Джордж, первый этаж как раз под ним
занимал мистер Катамото, и вскоре между ними завязалось тесное знакомство.
Можно сказать, что дружба их началась с недоумения и перешла в прочное
доверие и понимание.
Не то чтобы мистер Катамото склонен был прощать Джорджу его промахи.
Нет, он всякий раз (а впрочем, отнюдь не навязчиво) пояснял, что Джордж
вновь совершил ложный шаг (слово это здесь как нельзя более к месту), - но
при этом был уж так бесконечно терпелив, так неизменно учтив и добродушен,
так неколебимо верил, что Джордж исправится... просто невозможно было на
него рассердиться и не постараться вести себя лучше. По счастью, природа
щедро оделила Катамото ребячески наивным чувством юмора. Как многие
японцы, он был крохотный, едва пяти футов ростом, худощавый, хотя и на
редкость жилистый, - и мощный торс Джорджа, широкие плечи, большие ноги и
чуть не до колен свисающие руки с самого начала возбуждали в Катамото
неодолимую смешливость. В первый же раз, как они случайно повстречались в
коридоре, Катамото, еще издали завидев Джорджа, не удержался и захихикал;
а когда они поравнялись, сверкнул широчайшей, ослепительно белозубой
улыбкой, лукаво погрозил пальцем и сказал:
- Топ-топ! Топ-топ!
Сценка эта повторялась несколько дней подряд, каждый раз, как им
случалось столкнуться в коридоре. Джордж терялся в догадках. Что означают
эти слова? И почему Катамото не может их выговорить без смеха, что его так
веселит? А ведь всякий раз, как Джордж, услыхав это "топ-топ", отвечает
недоуменным, вопрошающим взглядом, Катамото заходится хохотом, прямо
надрывается, по-детски топает ногами в крохотных башмаках и сквозь смех
взвизгивает:
- Да... да... да! Вы топ... топочете!
И поспешно убегает.
Может быть, загадочные намеки на "топот", которые неизменно
заканчивались взрывами смеха, как-то связаны с тем, что у него, Джорджа,
такие большие ноги? Может, поэтому Катамото каждый раз при встрече лукаво
косится на них и прыскает со смеха? Впрочем, разгадка не заставила себя
долго ждать. Однажды Катамото поднялся по лестнице и постучался к Джорджу.
Когда тот отворил дверь, японец хихикнул, блеснул белозубой улыбкой и
вдруг словно бы смутился. Помялся минуту, вновь через силу улыбнулся и
наконец сказал:
- Прошу вас, сэр... Не угодно ли вам... зайти ко мне... на чашку чая?
Он выговорил эти слова медленно, до крайности церемонно, и тут же снова
широко, приветливо улыбнулся.
Джордж сказал: "Спасибо, с удовольствием", - надел пиджак, и они сошли
вниз. Катамото заторопился вперед, неслышно ступая крохотными ножками в
мягких домашних туфлях. Но громкие, тяжелые шаги Джорджа, видно, опять
пробудили его обычную смешливость - на полпути он вдруг остановился,
застенчиво хихикнул и показал пальцем на ноги спутника:
- Топ-топ! Топочете!
Повернулся и чуть не бегом кинулся вниз по лестнице и дальше по
коридору, хохоча, как малый ребенок. Подождал у двери, торжественно
растворил ее перед гостем, представил его тоненькой проворной японке (без
нее, кажется, невозможно было вообразить это жилище) и, наконец, провел
Джорджа в свой кабинет и стал угощать чаем.
Удивительное то было жилище. Катамото заново отделал превосходную
старую квартиру и обставил ее согласно своему прихотливому вкусу.
Просторная комната в глубине, тесно заставленная всякой всячиной,
причудливо разгороженная прелестными японскими ширмами, обратилась в
лабиринт из уютных маленьких уголков и закоулков. Да еще Катамото
пристроил лесенку, она вела на галерею, которая протянулась вдоль трех
стен, и там, наверху, виднелась кушетка. Внизу все заставлено было
крохотными столиками и стульчиками, но имелся и роскошный диван со
множеством подушек. И всюду бесчисленные странные вещицы, безделушки из
резного камня и слоновой кости, и все пропитано ароматом каких-то курений.
Впрочем, посреди комнаты оставалось пустое пространство, только пол был
застлан заляпанной белым парусиной и возвышалась огромная гипсовая фигура.
Из слов Катамото Джордж понял, что японец занимается весьма выгодным
делом: поставляет скульптуры для дорогих ресторанов и огромные, в
пятнадцать футов вышиной статуи местных политических деятелей для
украшения площадей в маленьких городках и даже в столицах штатов вроде
Арканзаса, Небраски, Айовы и Вайоминга. Где и как овладел Катамото этим
странным ремеслом, Джордж так и не узнал, но овладел в совершенстве, до
тонкости, с истинно японским прилежанием и основательностью, и его
изделия, видимо, находили больший спрос, чем работы
скульпторов-американцев. Несмотря на малый рост и словно бы хрупкое
сложение, Катамото был весь - воплощенная энергия и способен на подлинно
титанический труд. Одному богу известно, как он справлялся, откуда только
брались у него силы.
Джордж что-то спросил о гипсовой громадине посреди комнаты, и Катамото
подвел его поближе и показал на ноги белого великана:
- Он совсем как вы!.. Топ-топ!.. Да-да... Он топочет!
Потом повел Джорджа на галерейку, и Джордж, как полагается, выразил
свое восхищение.
- Да-да! Вам нравится? - Катамото широко, но не без смущения улыбнулся
Джорджу, потом показал на кушетку: - Я тут сплю. - Потом ткнул пальцем в
потолок, такой низкий, что Джордж не мог распрямиться во весь рост, и с
живым интересом спросил: - А вы спите там?
Джордж кивнул.
Катамото опять заулыбался, но говорил он теперь с запинками, явно
смущенный:
- Я тут, - он показал пальцем на свое ложе, - а вы там, да?
Он поглядел на Джорджа чуть ли не с мольбой, даже с отчаянием... и
вдруг Джордж начал понимать.
- А, вы хотите сказать, что я как раз над вами? (Катамото с облегчением
кивнул.) И когда я не ложусь допоздна, вам, наверно, слышно?
- Да-да! - Японец усиленно кивал. - Иногда... - Улыбка у него
получилась немножко печальная. - Иногда вы... топочете! - С робкой
укоризной он погрозил Джорджу пальцем и хихикнул.
- Ох, извините! - сказал Джордж. - Я ведь не знал, что вы спите так...
под самым потолком. Когда я работаю допоздна, я всегда хожу из угла в
угол. Прескверная привычка. Постараюсь отвыкнуть.
- Ой нет! - искренне огорчился Катамото. - Я не хочу, чтобы вы... как
это вы сказали?.. меняли образ жизни!.. Что вы, сэр, помилуйте! Нужно
немножко, пустяк - снимать на ночь башмаки! - Он показал пальцем на свои
мягкие шлепанцы и с надеждой улыбнулся Джорджу. - Вам такие нравятся, да?
И опять улыбнулся своей неотразимой улыбкой.
С тех пор, разумеется, Джордж ходил дома в шлепанцах. Но иногда забывал
переобуться, и наутро Катамото опять стучался к нему. Никогда он не
сердился, был неизменно терпелив, добродушен, безукоризненно учтив, но
неукоснительно призывал Джорджа к ответу.
- Опять топочете! - восклицал он. - Сегодня ночью опять топ-топ!
И Джордж просил прощенья и обещал, что больше не будет, и Катамото
уходил, посмеиваясь, и напоследок оборачивался, лукаво грозил пальцем, еще
раз выкрикивал: "Топ-топ!" - и, захлебываясь смехом, сбегал с лестницы.
Они стали друзьями.
Шли месяцы, и нередко, возвращаясь домой, Джордж заставал полный
коридор грузчиков; они пыхтели и потели, а Катамото, с головы до пят в
белой пыли и гипсовой крошке, обуреваемый страхом, как бы не испортили его
работу, вился вокруг; он испуганно и умоляюще улыбался, судорожно
стискивал крохотные ручки и маялся жаждой помочь делу: то весь вздрогнет,
то метнется в ужасе и вновь отскочит, то съежится, то извивается всем
телом - и непрестанно повторяет с напряженной, изысканной, вкрадчивой
учтивостью:
- Теперь вот вы... пожалуйста... чуточку!.. И вы... да-да-да! (Он
судорожно улыбается.) О-ох!.. Да-да... Прошу вас, сэр!.. Нельзя ли
пониже... чуточку... да... да-да! - Он переходил на шепот и искательно, с
мольбой улыбался.
И грузчики по частям вытаскивали из дому и водружали в фургон
какого-нибудь Перикла из Северной Дакоты - монумент таких размеров, что
оставалось диву даваться, как изящный и с виду хрупкий маленький человечек
ухитрился смастерить эдакую громадину.
Потом грузчики отбывали, и некоторое время мистер Катамото предавался
праздности и отдыхал душой. Он выходил во двор со своей подружкой,
тоненькой проворной японкой, в жилах которой, судя по внешности, текло еще
и немного итальянской крови, и они часами играли в мяч. Катамото бил мячом
в кирпичную стену соседнего дома и при удаче всякий раз заливисто хохотал,
хлопал в ладоши и под конец уже хватался за живот и еле держался на ногах.
Захлебывался смехом и, не помня себя от восторга, пронзительно частил:
- Да-да-да! Да-да-да! Да-да-да!
А если заметит в окне Джорджа, встретится с ним взглядом - опять
закатится, грозит пальцем и чуть не визжит:
- А кто у нас топочет?.. Да-да-да!.. Сегодня ночью опять топ-топ!
И в приступе неудержимого веселья побредет через двор, прислонится к
стене и весь согнется, держась за тощий животик, и только слабо стонет от
смеха.
Жаркое лето было уже в самом разгаре, и вот в первых числах августа,
возвратясь домой, Джордж снова наткнулся на грузчиков. На сей раз, похоже,
предстояло перевезти махину еще побольше прежних. Катамото, весь
заляпанный белым, разумеется, маячил в прихожей, беспокойно улыбался и
умоляюще суетился вокруг дюжих парней. Когда Джордж вошел в коридор, двое
пятились ему навстречу, они тащили исполинскую голову с бульдожьими
челюстями и с печатью подобающей; государственному мужу умудренной
прозорливости на челе. Чуть погодя из дверей скульптора, пятясь, вышли еще
трое, - пыхтя, кряхтя и ругаясь, они ворочали кусок развевающегося
долгополого сюртука и великолепно круглящееся обтянутое жилетом брюшко.
Тем временем вернулись первые двое и вновь появились, шатаясь под тяжестью
могучей ноги в гипсовых брюках, обутой в башмак, который пришелся бы впору
Атланту. Один из грузчиков, идущих за новой долей великого
государственного деятеля, прижался к стене, давая им дорогу.
- Ух ты! - сказал он. - Коли этот сукин сын на тебя наступит своей
ножищей, так и мокрого места не останется, верно, Джо?
Последней выволокли ручищу гипсового Солона, она заканчивалась сжатым
кулаком, только указующий перст торжественно торчал ввысь, заклиная и
укоряя.
Это был шедевр Катамото, - Джордж смотрел и чувствовал, что в
гигантском поднятом пальце достигли вершины искусство и самая жизнь
маленького скульптора. Конечно же, это самое заветное его творение.
Никогда раньше Джордж не видел его таким взволнованным. Грузчики
обливались потом, а он, глядя на них, кажется, возносил молитвы к небесам.
Их грубые, неосторожные прикосновения к его любимому детищу заставляли его
содрогаться. В улыбке, оледеневшей на его лице, был ужас. Он ежился,
корчился, стискивая