Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
лядел, покуда он
не прыгнул. Вылез он на подоконник и целых пять минут стоял, собирался с
духом... Ясно, я его видел! Его куча народу видела! - С досадой, со
злостью: - Чего мы ему не помешали? Да как ему помешаешь, черт подери?
Коли кто на такое пошел, стало быть, он уже рехнулся! Станет он слушать,
что мы ему скажем, держи карман!.. Ну, ясно, мы ему орали!.. Черт
подери!.. И орать-то было страшно... мы ему руками махали - залазь, мол,
обратно... думали, покуда он на нас глядит, фараоны из-за угла прошмыгнут
в дом... Ясное дело, только он выскочил, а фараоны уже там... Может, он и
прыгнул-то, как услыхал - они идут, уж не знаю, а только... черт! Он же
целых пять минут там стоял, собирался с духом, а мы на него глядели!
И низенький, плотный чех из фруктового магазина, что на углу, за
квартал отсюда:
- Слыхал ли я! Да вы бы и за шесть кварталов услыхали, как он
грохнулся! Ну ясно! Все слышали! Я как услыхал, мигом понял, что это, и
сразу прибежал!
Толпа колышется, смыкается все тесней. Какой-то человек вышел из-за
угла, проталкивается вперед, чтоб лучше разглядеть, ткнулся в спину
маленькому лысому толстяку - толстяк смотрит на То, что здесь лежит, не в
силах отвести глаза, на бледном, потном лице застыла страдальческая
гримаса; нечаянным толчком вновь прибывший сбил с толстяка шляпу.
Новенькая соломенная шляпа сухо стукается об асфальт, толстяк неуклюже
пробирается к ней, поднимает, оборачивается, и оба несвязно, торопливо
извиняются:
- Ох, прошу прощенья!.. Простите!.. Простите!.. Виноват.
- Пустяки, это ничего... Ничего... Ничего!
Заметьте, адмирал, как сосредоточенно, будто околдованные, разглядывают
люди грязно-белый фасад вашего отеля. Обратите внимание на лица, на их
выражение. Медленно поднимаются глаза - выше, выше, еще выше. Стена словно
бы растет, непостижимо искажаются пропорции, верхний край вытягивается
клином и уже грозит закрыть небо, подавить волю, сломить дух. (Это тоже
истинно американский обман зрения, адмирал Дрейк.) Взгляды поднимаются по
стене от этажа к этажу и, наконец, упираются в единственное открытое окно
на двенадцатом этаже. Оно в точности такое же, как все прочие окна, но
теперь глаза толпы устремлены на него с единодушным, зловещим
любопытством. Долгий, пристальный взгляд - и глаза вновь опускаются:
ниже... ниже... ниже... лица слегка напряглись, губы немного поджаты,
словно у всех заныли зубы - и медленно, постепенно, как завороженные -
вниз, вниз... вниз... и снова упираются в тротуар, фонарный столб - и в
То, что здесь лежит.
Тротуар окончательно все сдерживает, все останавливает, на все дает
ответ. Это истинно американский тротуар, адмирал Дрейк, как во всех наших
городах - широкая полоса жесткого светло-серого асфальта, аккуратно
огороженная металлическими перилами. Самая жесткая, самая холодная и
жестокая, самая безличная в мире - она олицетворяет все равнодушие, всю
распыленность, безысходную разобщенность, всю раздробленность и
ничтожество ста миллионов безымянных "Просстаков".
В Европе, Дрейк, нас окружают старые камни, исхоженные, истертые до
того, что не осталось ни одной острой грани. Камень этот истерт за века
шагами и прикосновениями неведомых жизней, людей, что давно покоятся в
могиле, взглянешь на него - и что-то встрепенется в сердце, странное
темное волненье охватит душу, и мы говорим: - Они здесь были!
Совсем не то - улицы, мостовые, площади в Америке. Был ли здесь
когда-нибудь человек? Нет. Лишь безымянные несчетные Просстаки толпились и
проходили здесь - и ни один не оставил следа.
Устремлялся ли здесь хоть один взор к морю в поисках полных ветром
парусов, с мечтой о далеких, неведомых берегах Испании? Открывалась ли
здесь когда-нибудь глазам и сердцу красота? Случалось ли когда-нибудь в
торопливой толпе столкнуться двоим - глаза в глаза, лицом к лицу, сердцем
к сердцу - и постичь всю весомость этой минуты - остановиться, помедлить,
забыть обо всем вокруг, и уже навсегда чтить этот клочок истертого
пешеходами камня как святыню? Вы не поверите, адмирал Дрейк, но это чистая
правда - случалось такое и на улицах Америки. Но, как вы сами видите, на
ее асфальте не осталось следа.
Вот вы, старина Дрейк, - когда земляки в день отплытия видели вас в
последний раз, вы прошли с толпою горожан по пристани, мимо высокого шпиля
и тесно лепящихся домов, к прохладной плещущей о причал воде; и, отплывая,
с палубы долго смотрели, как, белея, истаивает вдали родной берег. И в
городе, который вы давным-давно покинули, на улицах еще слышатся отзвуки
вашего голоса. Там камень мостовой истерт и вашими шагами, там в трактире
осталась вмятина на столе, по которому вы грохали пивной кружкой. И когда
корабли ушли, люди вечерами ждали вашего возвращения.
Но у нас в Америке никто не возвращается. Нет улиц, на которых еще
появлялись бы тени ушедших. Здесь вовсе нет улиц, какие знали вы. Здесь
только наши жесткие, не отшлифованные временем Толпулицы. И нет на
Толпулицах ни единого уголка, где захотелось бы помедлить, старина Дрейк.
Нет на Толпулицах такого места, которое позвало бы остановиться в
раздумье, сказало бы: "Он здесь был!" Ни одна бетонная плита не скажет:
"Остановись, ведь меня создали люди". Толпулица никогда не знала руки
человека, как знали ее ваши улицы. Толпулицу замостили огромные машины
только ради того, чтоб быстрей, безо всяких помех неслись по ней
торопливые шаги.
Откуда взялась Толпулица? Что ее породило?
Она явилась оттуда же, откуда берутся все пути-дороги нашей толпы: она
- продукт Стандартно-Шаблонного объединенного производства Америки N_1.
Там-то и фабрикуются все наши улицы, тротуары и фонарные столбы (точно
такие же, как и тот, который забрызган мозгами Просстака), там фабрикуется
весь наш грязно-белый кирпич (как и тот, из которого построен ваш отель),
и неотличимо одинаковые красные фасады наших табачных лавок (как и вон та,
через дорогу), и наши автомобили, и наши аптеки с продажей газированной
воды, и аптечные витрины, там фабрикуются сатураторы вместе с продавцами
этой самой газировки, и наши духи, мыло и всяческая косметика, и
накрашенные губы наших евреек, там фабрикуются газировка, пиво, сиропы,
вареные макароны, мороженое и сандвичи с острым сыром, там фабрикуются
наши костюмы, наши шляпы (все одинаковые, чистенького серого фетра), наши
лица (тоже все одинаковые, серые, но не всегда чистенькие), там
фабрикуются наш язык, разговоры, чувства, настроения и взгляды. Все это
фабрикует нам на потребу Стандартно-Шаблонное объединенное производство
Америки N_1.
Вот такие-то дела, адмирал Дрейк. У вас перед глазами улица, тротуар,
фасад вашего отеля, неиссякающий поток автомобилей, аптека и стойка с
газировкой, табачная лавочка, огни светофоров, полицейские в форме,
людские потоки, вливающиеся в метро и извергающиеся из него, тусклые,
ржавые джунгли старых и новых, высоких и невысоких зданий. Нет другого
места, где все это было бы так наглядно, Дрейк. Ибо это - Бруклин, иначе
говоря, десять тысяч точно таких же улиц и кварталов, Бруклин, адмирал
Дрейк, это Стандартно-Штампованный Объединенный Хаос N_1 - первый номер на
всю вселенную. Иными словами, у Бруклина нет ни размеров, ни формы, ни
сердца, ни радости, ни надежд, ни стремлений, ни средоточия, ни глаз, ни
души, ни цели, ни направления, нет ничего - повсюду одни лишь продукты
Стандартно-Штампованного объединенного производства, рвущиеся вширь, во
все стороны, на неведомое количество квадратных миль, точно некая
торжествующая Стандартно-Штампованная Клякса на лике Земли. И здесь, по
самой середине, - впрочем, нет, у Стандартно-Штампованных Клякс не бывает
середины, - ну, если и не в середине, так, по крайней мере, на самом виду,
на крохотном клочке этой великолепнейшей Стандартно-Штампованной Кляксы,
там, где на него могут глазеть все Стандартно-Штампованные Кляксуны,
совсем отдельно от своих вылетевших прочь мозгов -
- лежит Просстак!
И это нехорошо... очень нехорошо... да, совсем нехорошо!
Непозволительно! Ибо, как только что сердито заявил наш приятель, молодой
еврей, это означает "совершенное неуважение к людям", иначе говоря, к
другим Стандартно-Штампованным Кляксунам. Просстак не имел никакого права
вот так падать из окна в общественном месте. Не имел никакого права
присваивать хотя бы малую частицу этой Стандартно-Штампованной Кляксы. Ему
вовсе незачем здесь быть. Дело Стандартно-Штампованного Кляксуна - не
пребывать на одном месте, а без передышки носиться с места на место.
Видите ли, дорогой адмирал, эти улицы - не для того, чтобы по ним
беззаботно расхаживать, или кататься, или неспешно прогуливаться. Это
своего рода канал - или, на языке Стандартно-Штампованных Кляксо-газет,
так называемая артерия. Иначе говоря, здесь человек не сам движется, а
движим какой-то посторонней силой... никакая это, в сущности, не улица, а
своего рода орудийный ствол, по которому летит снаряд, накатанная колея,
по которой проносятся миллионы и миллионы снарядов, непрестанно гонимых
все дальше, несущихся вперед, вперед, - только и мелькают белесыми
расплывчатыми пятнами комки безостановочно гонимой плоти.
Что до тротуаров... эти Стандартно-Штампованные Толпулицы, в сущности,
вовсе не приспособлены для пешеходов. (Стандартно-Штампованные Кляксуны
давно разучились ходить пешком.) Тут толкаются, увертываются, напирают и
шарахаются, обгоняют и теснятся. И стоять тут тоже не место. Одна из
первых Заповедей, какие усваивает сызмальства Стандартный Кляксун, звучит
так: "Давай проходи! Пошевеливайся, черт подери, что тебе тут, коровий
выгон?" И уж во всяком случае, тут не место лежать, да еще развалясь.
Но поглядите на Просстака! Нет, вы только поглядите на него! Не
удивительно, что молодой еврей на него зол!
Просстак нарочито, умышленно нарушил все до единого
Стандартно-Штампованные принципы Кляксунства. Он не только взял да и
разбил себе череп, но сделал это в общественном месте - посреди
Стандартно-Штампованной Толпулицы. Он заляпал своими мозгами асфальт,
заляпал кровью другого Стандартно-Штампованного Кляксуна, нарушил порядок
уличного движения, оторвал людей от дела, растревожил своих собратьев -
Кляксунов - и вот лежит, да еще развалясь, там, где пребывать ему вовсе не
должно. И, что всего непростительней, этот преступник С.Просстак -
- обрел Жизнь!
Вы только подумайте, старина Дрейк! Мы способны отчасти понять вас,
необычность вашего нрава, столь нам чужого и непривычного, потому что мы
слышали, как вы бранились в кабаке, и видели, как ваши корабли уходили на
Запад. А вы - поймете ли вы нас? Подумайте над чужим, непривычным, и
поглядите на Просстака! Вы ведь слышали, ваш соотечественник сказал и
современники повторяют: "...бывало, расколют череп, человек умрет - и тут
всему конец". А теперь - что же сотворило Время, старина Дрейк? Без
сомнения, что-то есть в нас странное, непривычное, чего вы никак не могли
предвидеть. Ибо череп Просстака явно расколот - и, однако, Просстак -
- обрел Жизнь!
Что же это такое, адмирал? Вы никак не поймете? И не удивительно, хотя,
в сущности, все очень просто.
Всего лишь десять минут назад С.Просстак был Стандартно-Штампованным
Кляксуном, как и все мы. Десять минут назад он тоже мог нырнуть в метро и
выскочить наружу, спешить, толкаться, нестись по улице в какой-нибудь
нашей железной повозке - безымянный атом, ничтожество, песчинка в общем
нашем кишении, всего лишь еще один "парень", точно такой же, как сто
миллионов других "парней". А теперь - посмотрите на него! Он уже не просто
"еще один парень", он теперь совсем особенный, Тот Самый. С.Просстак
наконец-то стал Человеком!
Четыреста лет назад, бравый адмирал Дрейк, если б мы увидели - вы
распростерты на палубе в луже собственной крови, а бронзовое лицо ваше
побледнело и застыло, ибо вас до пояса рассек испанский меч, мы бы это
поняли: ведь в ваших жилах текла кровь. Но Просстак - он, который лишь
десять минут назад был Штампованным Кляксуном, созданный по нашему образу
и подобию, сжатый в такую же пылинку, вылепленный из того же серого теста,
из какого слеплены мы, он, в котором тек (так мы думали) тот же
Стандартного Производства формальдегид, что и в наших жилах... о, Дрейк,
мы и не подозревали, что в нем текла настоящая кровь! Мы и помыслить не
могли, что она такая яркая, такая алая, что ее так много!
Бедное, жалкое, изуродованное ничтожество! Бедная, безымянная,
разбившаяся вдребезги песчинка! Бедный малый! Он преисполнил нас,
Стандартно-Штампованных Кляксунов Вселенной, страхом, стыдом,
благоговением, жалостью и ужасом - ибо в нем мы увидели себя. Если он был
человек, в чьих жилах течет алая кровь, значит, таковы же и мы! Если
вечная гонка жизни довела его до такой развязки, если он на полпути бросил
ей вызов и наотрез отказался и впредь оставаться Стандартно-Штампованным
Кляксуном, значит, это может случиться и с нами, и мы тоже можем дойти вот
до такого последнего отчаяния! И ведь есть еще другие способы бросить
вызов, другие пути бесповоротного отказа, можно и на другой лад утвердить
последнее, единственно оставшееся тебе право называться человеком, - и
притом иные из этих способов не меньше устрашают взор! И вот наши взгляды,
точно околдованные, взбираются все выше, выше, минуя один за другим этажи
Стандартно-Штампованного кирпича, и прикипают к открытому окну, где он
недавно стоял... и вдруг воротник начинает душить, лицо сводит гримаса, мы
выворачиваем шею, и смотрим в сторону, и ощущаем на губах едкую горечь
стали!
Это слишком тяжко, невыносимо - знать, что маленький Просстак, который
говорил на одном языке с нами и нашпигован был той же дрянью, скрывал в
себе, однако, нечто неведомое, темное, пугающее, пострашней всех знакомых
нам страхов... Что он таил в себе какой-то беспросветный, мерзкий ужас,
непостижимое безумие или мужество, и мог долгих пять минут стоять вон там,
на карнизе серого окна, над тошной, кружащей голову пропастью - и знал,
что он сейчас сделает, и говорил себе: иначе нельзя! Надо! Ибо все эти
взгляды, эти полные ужаса глаза внизу, на дне пропасти, притягивают, и уже
невозможно отступить... И, окончательно сраженный ужасом, еще прежде чем
прыгнуть, увидел свое падение - стремительно, камнем, вниз - и свое
разбившееся тело... ощутил, как трещат и ломаются кости, разлетается
череп... и внезапный мрак мгновенья, когда мозг выплеснется на фонарный
столб... и в тот самый миг, когда душа, содрогнувшись, отпрянула от бездны
привидевшегося ужаса, стыда и невыразимой ненависти к себе, с криком: - Не
могу! - он прыгнул.
А мы, бравый адмирал? Мы пытаемся понять это - и не можем. Пытаемся
измерить глубину этой бездны - и не хватает сил погрузиться в нее.
Пытаемся постичь чернейшую из преисподних, сотни полных ужаса, безумия,
тоски и отчаяния жизней, прожитых этим жалким существом за пять минут - за
те минуты, пока он, сжавшись в комок, медлил там, на оконном карнизе. Но
мы не в силах ни понять, ни дольше на это смотреть. Это тяжко, слишком
тяжко и невыносимо. Мы отворачиваемся, нас тошнит, внутри пустота и
слепой, неодолимый страх, мы не можем это постичь.
Кто-то смотрит во все глаза, вытягивает шею, проводит языком по
пересохшим губам, бормочет:
- Господи! Сколько же смелости надо - на такое решиться!
И другой резко:
- Нет уж! Никакая это не смелость! Просто, значит, малый рехнулся! Не
соображал, что делает!
И другие - неуверенно, вполголоса, не сводя глаз с того карниза:
- О, господи!
Какой-то таксист поворачивается и, направляясь к своей машине, бросает
с напускным равнодушием:
- А, подумаешь! Много их таких!
Но это звучит не слишком убедительно.
А потом кто-то из зевак с кривой улыбочкой спрашивает приятеля:
- Ну что, Эл? Не прошла охота подзакусить?
И тот негромко:
- Подзакусить, как бы не так! Вот стаканчика два-три чего покрепче я бы
хватил! Пойдем-ка к Стиву!
И они уходят. Стандартные Кляксуны нашего мира не в силах это стерпеть.
Им необходимо так или иначе вымарать это из памяти.
И вот из-за угла появляется полицейский с куском старого брезента и
накрывает им Безголового. Толпа все стоит. Подъезжает зеленый фургон из
морга. В него запихивают То самое вместе с брезентом. Фургон отъезжает.
Шаркая башмаками на толстой подошве, один из полицейских сгребает и
спихивает осколки черепа и комки мозга в водосток. Приходит кто-то с
опилками и посыпает все вокруг. Кто-то из аптеки - с формальдегидом. Чуть
погодя еще кто-то с шлангом пускает струю воды. Из метро выходят двое
подростков, мальчишка и девчонка с черствыми, жесткими, истинно
нью-йоркскими лицами; идут мимо, нагло, вызывающе проталкиваются через
толпу, смотрят на фонарный столб, потом друг на друга - и хохочут!
И вот все кончено, никаких следов не осталось, толпа расходится. Но
кое-что остается. Этого не забыть. В воздухе тянет какой-то тошной
сыростью, все, что было в этом дне светлого, ясного, прозрачного,
померкло, и на языке остается что-то вязкое, липкое - то ли привкус, то ли
запах, неуловимый и неотвязный.
Для подобного происшествия еще нашлось бы подобающее время и место,
бравый адмирал Дрейк, если бы наш приятель Просстак упал, как будто он
порожний, пустой внутри, и разбился, ни капельки не набрызгав, или
раскололся пополам и в сточную канаву вылился бы серый формальдегид. Все
было бы ладно, если бы его просто унесло ветром, как ненужную бумажку, или
если б его вымели с прочим ненужным мусором, а потом вернули в ту
Стандартного Производства серую массу, из которой он сработан. Но
С.Просстак этого не пожелал. Он разбился и насквозь пропитал наше общее
липкое серое тесто непристойно яркой кровью, чтобы выделиться из
множества, чтобы у нас на глазах стать Человеком и посреди всеобщей
Пустыни отметить один-единственный клочок редкостной страстью, безмерным
ужасом и гордым достоинством Смерти.
Итак, адмирал Дрейк, "неизвестный человек выпал или выбросился вчера в
полдень" из окна вашего отеля. Так сообщала газетная заметка. Теперь вы
знаете подробности.
Мы порожние люди, мы пустые внутри? Не будьте чересчур в этом уверены,
бравый адмирал.
"30. БОЛЕУТОЛЯЮЩЕЕ"
Лис пробежал заметку мгновенно, горделиво раздутые ноздри втянули
воздух: "...выпал или выбросился... Отель "Адмирал Дрейк"... Бруклин".
Глаза цвета моря вобрали все это и скользнули дальше, к новостям более
важным.
Стало быть, Лис бездушен? Жесток? Сухарь? Нечуток, не знает жалости,
лишен воображения? Ничего подобного.
Так, значит, он вовсе и не мог бы понять Просстака? Или он чересчур
аристократ, чтобы понять Просстака? Чересчур возвышенная, исключительная,
изысканная, утонченная натура, чтобы понять Просстака? Ничуть не бывало.
Лис понимает все на свете или почти все. (Если тут ему чего-то не
хватает, мы это еще учуем.) Лис отроду был наделен всеми дарами да еще
многому научился, однако эта наука не свела его с ума и даже не притупила
остроту понимания. Он видел все таким, как оно есть, и никогда еще (в
мыслях и в душе) не назвал человека "белым человеко